Вместо эпилога
Вместо эпилога
Истекло два десятилетия. Самолеты Ладошникова, моторы Бережкова хорошо поработали в годы великой войны. В мирные дни страна узнала и имя Ганьшина: величайший скептик среди математиков дал в развитие трудов Жуковского теорию и расчет реактивного двигателя.
Как-то отнесутся они, столь маститые, прославленные работяги, ставшие уже старшим поколением авиации, к этой книге об их молодости?
Взяв с собой рукопись романа, я поехал к Бережкову. В прихожей меня встретила Валя, то есть, разумеется, Валентина Дмитриевна. Лицо ее, подсушенное временем, было, как всегда, приветливо. Однако она насторожилась, когда я протянул ей две объемистые папки, на каждой из которых было выведено: «Талант. (Жизнь Бережкова)».
— Что ж это? Еще один портрет?
— Разве такие работы уже были? Про Алексея Николаевича? — не без некоторого беспокойства спросил я.
— Бывали… — неопределенно ответила хозяйка дома.
Вместе со мной Валентина Дмитриевна прошла в просторную комнату с большим роялем. У рояля, перебирая клавиши, сидела худенькая девица, возможно, уже студентка. Валентина Дмитриевна представила ее:
— Наша старшая…
Тем временем в комнату вошел Бережков. Ого, он располнел, мой герой! Прихрамывающая походка стала грузноватой.
Я указал на папки, которые положил на круглый полированный стол.
— Алексей Николаевич, читайте… Требуется ваша виза.
Бережков почему-то помедлил, покосился на жену и дочь, потом все же развязал тесемки на одной из папок, раскрыл наудачу рукопись. Небольшие зеленоватые глазки побежали по случайно открывшемуся тексту. В какое-то мгновение проступила, заиграла прежняя плутовская улыбка. Рассмеявшись, Бережков начал читать вслух. Я выслушал знакомый диалог:
«— А на аэродром мне с вами нельзя, Алексей Николаевич?
— Нельзя.
— Секрет?
— Да… Тссс… Ни звука…»
В этом месте Бережков оборвал чтение. Что-то он скажет? Он, однако, молчал. Вновь покосившись на близких, он аккуратно сложил потревоженные листы рукописи, завязал папку.
— Не буду читать!
— Алексей Николаевич, почему же?
— Зарекся… Обещал Ладошникову, да и вот этим строгим девочкам, Бережков посмотрел на жену и дочь, — никогда не давать заключений по поводу моих портретов… Есть, знаете ли, один роковой закон.
— Роковой? Какой же?
В глазах Бережкова мелькнули юмористические искорки. Подняв, как и в давние времена, указательный палец, он прошептал:
— Тссс… Ни звука… Секрет…
Виза все же требовалась. Пришлось обратиться к Ладошникову. Так, волей судьбы, рукопись романа, а вместе с ней и автор пропутешествовали в Ленинград.
Квартира Ладошникова, пережившая войну, ленинградскую блокаду, показалась мне отнюдь не столь величавой, как я сам расписал ее в романе со слов Бережкова.
Хозяйка вышла ко мне в прихожую приодетой, тщательно причесанной. Впрочем, по описаниям Бережкова, я помнил ее темноволосой, теперь строгая прическа была сплошь белой, серебристой.
Голова Ладошникова — выражаясь точнее, голова академика Ладошникова тоже стала седой. Лишь лохматые брови устояли, не поддались времени, остались сивыми.
Худощавый, немного сутулящийся, Михаил Михайлович что-то буркнул о переменах, происшедших в моей внешности, и усадил на диван, куда я положил и папки с рукописью. Естественно, я рассказал про недавнюю встречу с Бережковым, про его загадочную фразу относительно «рокового закона».
Ладошников усмехнулся.
— Секрета в этом нет…
И поведал следующую историю.
Как-то после войны один известный московский художник выразил желание написать портрет Бережкова. Тот, польщенный, согласился. Поначалу это было тайной от жены и друзей. Лишь впоследствии близкие установили, что перед сеансами Бережков каждый раз прибегал к услугам парикмахера, выезжал в мастерскую художника тщательно выбритый, в парадном, подбитом ватой генеральском мундире, при всех звездах, орденах и медалях. Дознавшись, Валентина Дмитриевна попробовала вмешаться, но Бережков объявил:
— Художник на правильном пути. Я сам руковожу его работой.
За несколько дней до открытия выставки, где среди прочих полотен должен был экспонироваться и портрет Бережкова, он повез своих близких полюбоваться законченным произведением. Случайно в Москве находился Ладошников. Бережков пригласил и его.
Наш герой был изображен во весь рост. Золотые пуговицы, погоны были выписаны с завидным мастерством. На зрителя смотрели красивые голубые глаза.
— Ну как? Что скажете? — допытывался, волнуясь, Бережков, будто он сам был автором картины.
Собравшиеся отмалчивались. Ладошников сказал:
— Поедем-ка к тебе. Потолкуем за стаканом чаю.
У Бережковых Ладошников сразу прошагал в кабинет хозяина, прошелся взглядом по книжным шкафам.
— Где-то здесь я видел книгу «Мастера искусства об искусстве».
— По-моему, была, — неуверенно сказал Бережков. — Да, помнится, я покупал когда-то.
— И прочел?
— А как же?! — не сморгнув, ответствовал Бережков.
Книга была общими усилиями отыскана. Ладошников полистал ее, открыл «Мысли об искусстве» знаменитого французского скульптора Родена, отчеркнул несколько абзацев, подал Бережкову. Тому пришлось проглотить горькую пилюлю. Читатель, надеюсь, не посетует, если мы приведем эти абзацы, мысли Родена, отмеченные рукой Ладошникова. Вот они:
«По какому-то непонятному и роковому закону заказывающий свой портрет всеми силами противодействует таланту художника, которого сам же выбрал.
Человек очень редко видит себя таким, каким он есть, а если даже и знает себя, то неприятно поражен, когда художник передает его наружность правдиво.
Он желает быть представлен в самом безличном и банальном виде официальной или светской куклы. Его личность должна быть совершенно поглощена его должностью и положением в свете. Прокурору интересна только его тога, а генералу — расшитый золотом мундир.
…Чем напыщеннее портрет или бюст, чем он более похож на безжизненную деревянную куклу, тем больше он удовлетворяет клиента».
— Я бы на твоем месте не появлялся в залах выставки, пока там будет красоваться твой портрет, — посоветовал Ладошников.
В итоге разговора, участницами которого явились и две «строгие девочки» — жена и старшая дочь Бережкова, — наш герой дал слово своему другу никогда больше не быть приемщиком-собственных портретов.
Ладошников согласился прочесть рукопись. Несколько дней спустя я вновь побывал у него. Роман был уже прочитан.
Михаил Михайлович начал свой отзыв так:
— Оказывается, в вашем деле тоже бывают удивительные случаи.
Отвечая на немой вопрос, выразившийся на моем лице, он пояснил:
— Бережков нафантазировал, вы нафантазировали, а в результате…
Я подхватил, уловив одобрение в его тоне:
— Минус на минус дает плюс?
— Некоторые минусы все же остались… Но вы, пожалуй, от них не избавитесь. Они в натуре вашего рассказчика. Уж очень красочно наш уважаемый Бережков расписывает минуты своих озарений… Впрочем, писателю указывать не берусь.
Но я настоял, чтобы Ладошников высказался.
— В качестве своего героя вы взяли безусловно талантливого человека, — продолжал Ладошников. — Но особенности его таланта вовсе не являются наиболее характерными или самыми распространенными. На вашем месте я бы это подчеркнул. Бережков лишь один из многих, не похожих друг на друга по стилю работы конструкторов. Кроме того, нам-то всем это хорошо известно, он слишком любит распространяться о себе. И порой забывает о своих помощниках, товарищах, о коллективе, главой, душой которого является автор-конструктор.
— А вы, Михаил Михайлович, по-иному изложили бы все эти вопросы творчества?
— Я? Несомненно. Да и всякий иной из наших конструкторов тоже изложил бы по-своему. Но это была бы уже другая книга.
— Другая книга?
— Да. И такая же толстая.
— Михаил Михайлович, может быть, мы с вами возьмемся за нее?!
— Что ж, пожалуй, дело стоящее…
Друг читатель, могу тебе сообщить: беседы с Ладошниковым начаты. Хочется после «Жизни Бережкова» дать еще одну книгу о конструкторе конструкторе совсем иного склада.
1940–1956