2

2

— С вашего разрешения, — начал Бережков, — мы поднимем занавес в один осенний день тысяча девятьсот, двадцать первого года.

Вообразите пасмурное утро, холодноватую комнату, где обитает ваш покорный слуга, его самого, не желающего вылезать из-под одеяла, и, наконец, неутомимую Марию Николаевну, которая, перед тем как уйти на службу, должна позаботиться о приунывшем братце, приготовить ему завтрак, поговорить с ним, пролить бальзам на его истерзанную душу. Машенька в то время работала штатным художником в Губсовнархозе, или, говоря по-русски, в Губернском совете народного хозяйства, — рисовала всяческие диаграммы, писала лозунги, клеила фотомонтажи и особенно прославилась как художник оформитель выставок. Ни одна большая выставка в Москве, например, к съездам Советов или профсоюзов, не обходилась без ее участия.

Итак, преданная своему брату, добрая, любящая Маша подходит к кровати:

— Алеша, вставай…

— Зачем?

Маша всегда теряется после такого вопроса. Действительно, не может же она в продолжение трех месяцев ежедневно повторять одно и то же: «Затем, чтобы взяться за дело!» Об этом в госпитале мне говорил и Ладошников: «Найди себе дело по сердцу». А я не нашел. Мог бы после госпиталя поехать в Вятку, куда, поближе к северу, перевели производство аэросаней, однако отбыть из Москвы я не пожелал. Остальные мои совместительства, мои службы тоже лопнули.

В стране происходили большие перемены — переход от военного коммунизма к новой экономической политике, к так называемому нэпу. Это была величайшая сенсация: большевики разрешили частный капитал. Не скрою, в то время я абсолютно не задумывался над политическим смыслом нэпа, не имел даже и понятия о том, что новой политикой решались огромные исторические вопросы. В моем представлении весь нэп, повторяю, заключался в одном: разрешена вольная торговля и частный капитал.

Газет я не читал. Сестре мрачно объявлял, что жить не хочется, и предпочитал валяться, показывая всем своим видом, что я отслужил, никому не нужен. Еще бы, ведь мне выдают паек инвалида. Прощай, кипучая жизнь! Прощай, старый друг мотоциклетка! Признаться, втайне я все-таки подумывал иначе. Во всяком случае, когда в трудную минуту Маша робко предложила продать мою мотоциклетку, я пробурчал, что оставляю ее как память.

Маша жалеет меня, считает, что я брошен друзьями. Верно, Ладошников давно не появлялся, очевидно, занят испытаниями своего нового самолета «Лад-2». Ганьшин засел за научный труд, за диссертацию. А Федя влюбился в свой завод и поостыл к человеку, который предался мрачной философии. Да, Бережков, ты позабыт! То обстоятельство, что друзья отступились не сразу, что на меня истрачено немало времени и ораторского пыла, конечно, не принимается в расчет. Да и вообще меня уже ничто не вернет к жизни. Разве что сверкнет какая-либо изумительная мысль, потрясающая выдумка, которой я удивлю всех. В глубине души я убежден, что это обязательно случится, но вслух не признаюсь.

Вот и сейчас, глядя на меня, Маша вздыхает. Ей некогда заниматься разговорами, она приводит в порядок мою комнату, подметает пол, тщательно обтирает тряпкой медведя, коршуна и другие фигурки, вырезанные из дерева руками Станислава. Еще года не прошло, как ее муж погиб под Перекопом, а я самым бессовестным образом терзаю ее.

Наконец, опустив руки, Маша поворачивается ко мне:

— Может быть, сходишь опять к Августу Ивановичу?

— Зачем?

Я уже наведывался к Шелесту, бывшему нашему батьке по «Компасу», нашему председателю, спортсмену и умнице, участнику всех наших пробегов, профессору двигателей внутреннего сгорания в Московском Высшем техническом училище. Теперь Август Иванович задумал создать при училище научно-испытательную станцию авиационных двигателей и ожидает утверждения проекта и сметы этой станции. Он мне сказал: «Охотно приглашу вас работать. Только теперь уже не времена «Компаса». Засажу вас за книги, за теорию. Будете исследовать моторы по моим заданиям». Я осторожно спросил: «А что, если я сам что-нибудь выдумаю?» Шелест весело ответил: «Не торопитесь… Давайте-ка сперва изучим, что выдумали до нас с вами другие. А затем… Поверьте, Бережков, у вас будет множество случаев показать свои возможности». Таков был тон этой беседы. Не скрою, перспектива поработать у Шелеста одновременно прельщала и отпугивала меня. Трудиться по его заданиям? Конечно, неплохо пройти такую школу… Но не подчинит ли он меня себе, своей творческой личности? Не стану ли я незаметным винтиком на службе у него? В мыслях снова и снова всплывало полюбившееся мне выражение: «Конструктор должен быть свободным». Каков же к этому путь?

Маша опять пытается как-то меня утешить, что-нибудь посоветовать. Она уговаривает меня зайти сегодня в совнархоз.

— Посмотришь нашу выставку. Увидишь, что делается на заводах. Некоторые еще ничего не выпускают, но везде уже есть инициативные группы инженеров и рабочих… Вот бы и тебе… Выбирай что хочешь. Тебя везде возьмут. Ведь ты такой талантливый…

— Кому я теперь нужен?

— Как кому? Везде! На любой службе…

— Службе?

Скорбно глядя в потолок, я натягиваю одеяло повыше. Нет, не влечет меня служба. Служить — значит кому-то подчиняться. В свое время я совместительствовал, носился по Москве, затем целиком отдался «Компасу», даже поселился чуть ли не на полгода в мастерских «Компаса» и при этом всегда чувствовал себя свободным, поступающим согласно своей воле, своей страсти. Это была, как мне мазалось, не служба, а игра всех моих жизненных сил. И сейчас, постанывая, валяясь, вызывая сострадание своей любящей сестрицы, я ощущаю: черт возьми, сколько во мне их, этих жизненных сил, энергии, желания и готовности совершить что-то необыкновенное. Вот вскочить бы и… И что? Куда? Не знаю… Я снова брюзжу:

— Ну, что ты смыслишь? Ты, может быть, считаешь, что служба человечеству это и есть служба в учреждении? Нет, моя милая, изобретатель — это художник, вольный художник. Как ты думаешь, Репин, Серов ходили на службу? За канцелярским столом они создавали свои полотна?

Маша не знает, как ответить, как заикнуться, что она уже опаздывает в свой совнархоз.

— Что у нас на завтрак? — мрачно интересуюсь я.

— Ржаная каша.

— Опять?!

Машенька приносит из кухни тарелку горячей каши, сваренной из зерен ржи. Эту немолотую рожь мы оба получали в качестве пайка.

Подношу ложку ко рту, разжевываю разбухшие, распаренные зерна, выплевываю шелуху. Невкусно.

— Эх, хорошо бы, Маша, эту рожь смолоть…

— Негде, — говорит сестра.

— Как негде? Неужели во всей Москве нет мельницы? Напекла бы ты коржиков, оладий…

— Сама была бы рада угостить тебя… Но в Москве нигде нельзя смолоть. Не берут у частных граждан.

— А что же другие делают с этим зерном?

— Тоже варят. Завтракай, Алеша, и вставай.

Чмокнув меня, сестра вышла из комнаты.

А я в самом мрачном настроении продолжал лежать, поглядывая на остывающую кашу.