22

22

Замолчав, рассказчик встал, подошел к окну и некоторое время вглядывался в ночную Москву, в мерцание ее редких в этот час огней. Затем Бережков резко повернулся и сказал:

— Попробую воскресить настроение тех минут…

…Впереди, за ветровым стеклом, — все снег и снег. От бесконечного белого блеска порой набегает слеза. Давно наш бородач сошел в каком-то большом селе. Член Реввоенсовета вместе с ним побывал в исполкоме и вернулся в сани.

Мы несемся и несемся по Серпуховскому шоссе, по накатанной санной дороге. Иногда глаз отдыхает на мелькающих избах, дымках, на далекой темнеющей полосе леса, который вдруг, не успеешь оглянуться, уже встал по обочинам, навис лапами хвои или голыми сучьями над быстро скользящими санями. А потом снова простор, наш особенный русский снежный простор с легкими тенями заметенных оврагов и речек, с чуть чернеющей в стороне деревушкой.

Внимательно смотришь вперед, управляешь санями, слушаешь мотор, ощущаешь биение винта, привычно на глаз определяешь скорость и лишь в какие-то редкие моменты, окидывая взглядом даль, вдруг сознаешь: это она, Россия.

Показались фабричные трубы Серпухова — мы, следовательно, уже покрыли свыше ста километров расстояния от Москвы. Ай да саночки! Не подвели!

По сторонам появились домики, я снизил скорость, сани на тихом ходу покатили вдоль широкой улицы, в которую влилось шоссе. Сбоку тянулись железнодорожные пути, виднелись составы красных товарных вагонов. Вот и надписи: «Вход на платформу», «Кипяток», еще дореволюционные, с твердыми знаками; вот и каменное массивное здание вокзала. Оно украшено гирляндами хвои, на красных полотнищах начертаны приветы недавно исполнившейся второй годовщине великой революции и призыв разгромить Деникина. С большого портрета смотрит Ленин.

В этот час здесь, видимо, грузилась на колеса какая-то воинская часть. На вокзальной площади расположились подводы, снарядные двуколки, пушки, походные кухни… Молодой боец, устроившись на тюках прессованного сена, с жаром играл на гармошке. Внизу, вероятно, плясали, но спины красноармейцев, папахи и буденовки заслоняли от нас пляску.

Лица поворачиваются к нам на звук мотора, даже гармонист, кажется, замирает в неподвижности, воззрившись на рокочущие невиданные сани. Мы с Ганьшиным мгновенно приосаниваемся. Тут нам и пронестись бы, оставив за собой лишь взвихренную пыль! Но вместо этого приходится со всей силой нажимать на тормоза. Черт возьми, проедем ли мы здесь?

К счастью, член Реввоенсовета, коснувшись рукой моего плеча, показывает на боковую улицу. Следуя его указаниям, я вывел сани почти на окраину и по его знаку затормозил у приметного белого каменного особняка.

За оградой стояло на привязи несколько оседланных коней. Велев нам подождать, он пошел в дом.

Изувеченный, но честно послуживший нам пропеллер продолжал крутиться. Я чувствовал, как дрожит машина, эта дрожь передавалась и мне. Как хорошо все получилось! Мы не посрамили «Компаса». В немыслимо трудном положении я все же нашел выход, сумел доставить члена Реввоенсовета сюда, к штабу. Я не ощущал абсолютно никакой усталости; хотелось получить еще задание, мчаться дальше.

Но нам было велено ждать. Приоткрыв дверцу, я поглядел вокруг. Позади, за два-три квартала от нас, пересекая улицу, где мы остановились, двигались ряды красноармейцев. Они держали равнение, за спинами блестели винтовки, над головами проплыл огненный шелк знамени. Чувствовалось, что они шагали под песню, но в гуле мотора нельзя было ее расслышать.

Внезапно Ганьшин схватил меня за руку.

К нам подходил наш пассажир, приветливый, улыбающийся.

— А что, товарищи, — спросил он, — нельзя ли продолжить нашу поездку до Тулы?

— До Тулы? Хоть сейчас!

— Отлично… Сначала подкрепитесь, пообедайте… Будьте готовы через два часа…

В сопровождении вестового, который был прислан, чтобы указывать нам дорогу, мы подъехали к другому дому, завели сани во двор и там дали наконец передохнуть мотору. Тут подоспел на мотоциклетке Федя. Закутав мотор одеялами и всякой ветошью, мы отправились в дом перекусить. Нам подали грандиознейший обед: мясные щи и огромные порции прекраснейшей гречневой каши. На сладкое был настоящий чай с настоящим сахаром.

Переволновавшиеся, не спавшие ночь, мы втроем забрались после обеда на огромную русскую печь и моментально уснули. В назначенный срок нас разбудили и скомандовали: «По коням!»

Веселые и бодрые, мы принялись запускать мотор, но не тут-то было. Как выдолбленная тыква абсолютно лишена способности произвести хоть единый выхлоп, так и наш мотор, сколько мы его ни крутили, не давал ни одной вспышки. Открыли карбюратор. Оказалось, что туда не поступает горючее. Для запуска у нас был прилажен отдельный бачок с эфиром. Открыли этот бак, отвинтив гайки, трубы, проделывая все это голыми руками на морозе. Из бачка не течет. Выяснилось, что эфир (как известно, очень жадно поглощающий влагу) напитался водой, которая осела на дно эфирного бачка и там замерзла, наглухо закупорив трубку.

Так как эфир нельзя греть огнем, то мы кипятили воду и тряпками, намоченными в кипятке, отогревали бачок. Кипяток моментально стыл, мы совершенно заледенели, руки сковало морозом.

Член Реввоенсовета несколько раз подходил к саням и молча смотрел, как мы хлопотали около мотора. Наконец он потерял терпение, сказал, что поедет в Тулу на паровозе. Для нас это был жуткий конфуз. Однако он дружески попрощался с нами, не намекнув мне ни единым словом на мою провинность, из-за которой он вспылил в пути.

Он уехал, а мы еще долго возились с тряпками и кипятком, лелея блаженную надежду, что мотор наконец оживет. Но все было тщетно. Когда стемнело, я завел мотоциклетку, Федя уселся на заднее седло, и мы понеслись в Москву, чтобы прислать на выручку другие сани.