Октябрь.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Октябрь.

Птицын спросил Л.:

— Знает ли М. М., с кем он имеет дело, какая вы?

Мне уже давно кажется, будто я не совсем её знаю, а только узнаю. Вчера я спросил Птицына:

— За что вы любите В. Д.?

— За её чисто мужской ум, — ответил он и в свою очередь спросил меня, за что я её люблю?

— За чистую женственность, — ответил я. Мы оба были правы: она одинаково могла бы быть и профессором, и духовной воспитательницей. Но ум её был не занят, и сердце не находило ответа.

Так бывает, и, наверно, в древности от женщин в таких состояниях рождались пророки. А когда ум у женщины определился в университет, то стал ограниченным умом определённого факультета; отсюда пророков нечего ждать!

Надо помнить на каждый день независимо от того, хорошо тебе или плохо, что люди нашей страны живут тяжело и выносят невыносимое.

— Почему это. Л., — спросил я, — сегодня я чуть-чуть нездоров и вот ты уже меня больше любишь, и я знаю по себе, что, заболей ты телом своим, и я сейчас же заболею любовью к тебе. Почему при несчастье с другом любовь усиливается?

— Потому, — ответила она, — что в несчастьях мы делаемся ближе к Богу, а это и значит любовь.

Почти каждый день я думаю о нашей встрече как чуде, потому что я не мог ранее предполагать существование подобных людей и подобного глубокого сходства Двух.

Не могу жить в городе безвыездно! Решено завтра ехать искать дачу под Звенигородом.

Ездили и ничего не нашли. Николина Гора — это дача делового человека, Дунино — дача человека вольного.

Мир в неслыханном горе. Глядя со стороны на жизнь, теперь всякий просто глазами видит её бессмысленность. А изнутри каждый для себя на что-то надеется и, проводив с печалью один день, на другое утро встаёт и шепчет: «Хоть день, да мой».

Так показывается извне бессмысленно-вековечное родовое движение человека — полная тьма. И только если глядеть с закрытыми глазами внутрь тьмы, показывается непрерывная цепь полных смысла жизненных вспышек: это мы, люди, как личности, вспыхиваем, передавая свет жизни друг другу.

Сколько людей прошло мимо меня, и сколько раз я слышал от них о себе, что будто бы я не только хороший писатель, но и хороший человек. Много даже и писали об этом, и всё-таки всерьёз я ни разу не поверил в то, что я замечательный и хороший.

Но вот Л. пришла и сказала мне, и через неё я это принял, поверил в себя, и узнал, и обрадовался, и поднялся. Так при солнечных лучах утра поднимается к небу туман над рекой.

На ночь она читала мне «Гитанджали» Тагора[55], и в меня от руки моей, лежащей у неё на бедре, в душу поступало чувство её тела, а через слово оно преображалось, и становилось мне, будто видел во сне что-то совершенно прекрасное, а потом пробудился и узнал, что не сон.

Конечно, многое на свете можно подавить и оно кончается, и многое множество всякого надо подавить, и это хорошо: пусть кончается! Только дух, живущий в человеке, подавить нельзя, и чем больше на него давят, тем он больше плотнеет и усиливается. Так было в государстве, и так было лично со мной.

Привёз второй воз вещей из Тяжина. Простился с этой деревней, где с 12 апреля почти шесть месяцев и мучились, и радовались. За эти шесть месяцев я умер для своей семьи и попал в такую среду, куда стоны и жалобы оттуда не доходят. И до того это похоже на смерть, что бросает свет на смерть обыкновенную, и становится понятным, почему мы разобщаемся с душами умерших: они бы и рады нам откликнуться, да мы не умеем им дать знать о себе.

Для сыновей я умер, испытав нечестивые похороны, и они умерли для меня. Теперь можно решить вопрос: существует ли загробная жизнь. Едва ли существует, если умереть, как мы. И существует, если смерть преодолеть, то есть друг друга любить.

Бывает, вдруг соберутся тёмные мысли против Л., всё расположится в логической связи с неумолимым выводом о необходимости, неизбежности её перемены ко мне. Тогда любовь её представляется мне добродетелью, которой она лишь награждает меня за любовь, верность.

Уныние охватывает меня, но моё уныние мгновенно она замечает, я ей признаюсь в своих недобрых мыслях, и моя логика её логикой разрушается, и злое наваждение оставляет меня. После становится так совестно за упрёк ей в невольных грехах!

Происхождение таких мимолётных чувств коренится в подполье своей личности, чем-то когда-то оскорблённой до неверия, до неприятия чуда, каким, несомненно, является в моей жизни приход Л. ко мне.

Вспоминаю, что эти приступы сомнения, недоверия были у меня с самого начала, но я боролся с ними и побеждал исключительно раскаянием: каялся ей, и она меня поднимала.

Через 12 лет при перечтении М. М. здесь припишет: «Неверие как тень, и, не будь тени, не было бы и жизни».

Всю ночь был дождь. Часто возвращался к мысли своей, что 12 апреля я для прежней жизни своей умер, для себя же возродился. Что такое смерть? Настоящая смерть есть прекращение всех обязанностей к людям и свидетельство независимости личности. Бывало, на охоте даже, какой-нибудь умирающий зайчик, вытягиваясь в последней конвульсии, говорит тебе, охотнику: «Поди-ка возьми меня: прощай, убегаю!»

Ошибка Олега была в том, что он пользовался Л. для своего творчества, но был невнимателен к её реальной личности: она была для него Прекрасной Дамой. Напротив, для А. В. она была женой и полюбовницей, но к духовному облику её он был невнимателен.

— Ты же, — сказала она, — их победил своей цельностью, и за то ты меня берёшь целиком.

Через 13 лет запись: «...Всех ловчей и всех счастливей оказался я, создавший себе из кому девы, кому блудницы, кому жены — чудесного Друга».

Были вечером в концерте Рахманинова. Удивлялся людям, — консерватория, оказывается, является хранилищем людей. Как жаль, что не надумал ни разу сходить в консерваторию! Люди там, независимо от положения в современности, сохраняются в духовной неизменяемости к худшему. Музыка входит в состав души, и можно даже так поставить вопрос: возможна ли без музыки душа?

Мудрецы всех времён ещё из древности собирали свою душу к тому, чтобы безмысленно, как в музыке, постигать сущность жизни. Отсюда и становится видна во всей ясности борьба этих людей с Разумом, а у других людей — обожествление Разума.

Мир (тишина) на земле возможен лишь при каком-то гармоническом соотношении души с разумом. Господство же разума приводит к голой технике и к войне.

Получаю страстные письма от читателей. Вчера доктор глазной в поликлинике признавался мне в любви. Медленно и под шумок моё «учение» находит себе путь.

Боюсь, что когда через меня все пойдут в природу — я уйду из неё, и моё «быть самим собой» окажется не в том, о чём я писал.

Приходила делегация «Пионера», предлагала написать декларацию моего натурализма. Я ответил, что в основе современности лежит идея господства, у меня же — «родственное внимание», и показывать свою правду я могу, но рассуждать по поводу неё мне не дано.

Понял происхождение у Руссо и Толстого их мыслей о природе как основном существе всего человека: всё есть в природе и нет только сознания и что сознанием своим человеку не очень-то надо гордиться и им отделяться от природы... Так «природа» стала убежищем свободно верующих, но биологизм пробрался сюда и подточил Руссо и Толстого.

Подходит у Л. роковое число. Встаёт вопрос в своей неумолимости: да или нет? А я, разве я виноват? Если бы я сделал это рассудительно, я бы доказал тем самым, что не очень-то уж так сильно люблю её (в смысле «подкладки», а не лица: что это за любовь без подкладки!). «Духовной» любви ведь мы с ней чураемся. Если мы за цельную любовь (с подкладкой), то нельзя же было выдрать напрочь подкладку. Но я молод душой и не смотрю на время, а мне 67 лет, и ребёнка своего я не могу воспитать. Так бесконечное встретилось с конечным, и вот открывается «юдоль земная». Л. лежит с тяжёлой думой. Я ей говорю:

— Что же делать, так вышло, значит, есть нечто выше нашей воли, зависит не от нас и мы должны подчиниться с благоговением естественному ходу и сказать: «Да будет воля Твоя!»

Мне сейчас думается, что именно потому ты и не любишь Толстого и его Наташу: у него личная жизнь девушки представляется как личный каприз, девичья смута души перед серьёзностью брачной жизни, поглощающей капризное своеволие. То же самое проводил и я в «Кащеевой цепи»: Алпатов созерцал величественный и радостный процесс движения всей жизни в природе, и его узкое своеволие поглощалось расширенной душой.

Но, может быть, в ней ещё дремлет отчасти нераскрытая девушка, ожидающая себе куколку? А то почему же она ночью с упрёком спросила меня:

— Если мужчина любит женщину, то он хочет иметь от неё ребёнка, а ты как будто не хочешь. Почему ты не хочешь?

Значит, она хочет иметь возле себя мужа, а не путешественника или писателя. Всё это я тоже почувствовал вчера на одинокой прогулке, и через это луч света упал на то слепое мгновение, когда я утратил сознание на миг и поступил как мужчина: это мгновение не было слепым, я тоже, как и она теперь, тогда в тайне своей то же хотел. Сознав это, я почувствовал радость и готовность встретить все трудности на этом пути и даже смерть её. Мне стало, как было в Ельце перед расстрелом: поняв близость смерти, я вдруг стал совершенно спокоен и пошёл, куда мне указали, к забору[56].

Так открылась перспектива на жизнь, полную скорби, труда и роковых случайностей... И когда мы примирились с изгнанием из рая и лишением и перестроились, то вдруг увидали, что судьба пошутила над нами...

— Ты как будто не рад? — спросила она.

— Да и ты, — сказал я, — как будто не очень-то рада.

Замечательно ещё было, что после той мучительной ночи с вопросами, быть или не быть, когда я, пробуя работать с больной головой, сел за стол, она пришла ко мне просветлённая и просила меня не беспокоиться ни о чём... Этим она говорила, что готова родить.

Вот когда мне стало понятно, что, перейдя через страдание в более глубокую жизнь, невозможно вернуться таким же простодушным ребёнком на солнечную поверхность земли.

Вот отчего и моя Л. до сих пор не может привыкнуть к моей просторной квартире в четыре комнаты и просит её поменять на маленькую.

Вот почему, оставаясь в природе, она не чувствует, как я, расширения души и единства с Целым, а пользуется тишиной уединения, чтобы сосредоточиться в чувстве любви; вот почему, полюбив, я неохотно иду на охоту; и вот почему ушедшие из нашего мира больше в него не могут вернуться.

Любовь по существу своему непременно одна, только концы её разные. На одной стороне обнажится любовь в себе чисто духовная, на другой — физическая: ему бы только выбросить семя, ей бы — только родить. Вся любовь как вода, каждый берёт из неё, сколько может зачерпнуть своим ведром.

Да, к воде приходят с ведром, к любви — с душою. Бывают и вёдра побольше и поменьше, а уж души! Вот отчего всё по-разному понимают любовь, что каждый вмещает в себя сколько-то и по-своему говорит. Я же, мои друзья, хочу вам говорить о всей любви, как будто я пришёл на берег океана.

Выхожу, друзья мои, на берег, бросаю своё личное вёдрышко в океан, складываю руки свои, как в детстве учили нас складывать их на молитве, и перед всем океаном, горящим в вечерних лучах, по-детски шепчу о своём личном: «Избави меня от лукавого!»

...Любовь как большая вода. Приходит к ней жаждущий, напьётся или ведром зачерпнёт и унесёт в свою меру.

А вода бежит дальше.

А. В. прислал ответ на письмо Л. к нему. (Это письмо было с приложением к «Фацелии».) Он раскритиковал поэму и распростился с женой «до встречи в Царствии Небесном».

Эх, А. В., прожили вы с Л. столько лет и не поняли, что ведь она не женщина в вашем смысле и ваши притязания к ней грубы и недостойны её существа. И если вы действительно верите, что встретитесь с нею в загробном мире, то вы или не узнаете её, или, узнав, впервые познаете и устыдитесь.

Был Осипов (коммунист из журнала «Смена») и демонстрировал свою «веру».

— А что, — спросил я, — он в самом деле так верует?

— Нет, — ответила Л., — тут не доходит до веры, но он верит, что надо верить, и за это, может быть, готов сложить голову.

Л. так говорила о вере людей в «Надо» (надо верить):

— То, бывает, просто верят люди для себя лично — вера как свидетельство личности; а то бывает — «два-три собрались во имя», и два из них верят непосредственно, а третий верит слабо и усиливается за двух. Вот эта сила — не его собственная, а тех двух — является принудительной, как «надо верить».

Если помножить силу тех двух на миллионы, то исчезнет вопрос «Верю ли я сам» и станет: «Я должен верить». Вот этим долгом веры и живут комсомольцы, и держится всё государство как система принуждения. Но, вероятно, когда приходит Страшный Суд государству (война или революция), то «надо верить» отпадёт и Судья спрашивает: «Как тебе хочется верить?»

И в Церкви тоже многие ли верят в Тайну... Огромное большинство причащается с одной мыслью, что надо верить. При таком разложении Церкви верующие стали бессильными, и Божье дело было отдано неверующим, которые вместо верующих и строили жизнь на земле и всюду заявляли: «Мы не на небе, а на земле хотим строить жизнь».

Многие верят и потому только, что страшно не верить и остаться ни с чем. Вера в живого Бога у них давно перешла в привычку, охраняющую личное спокойствие. Им кажется — невозможно остаться без Бога, и они не видят, что живой Бог только и ждёт, чтобы они вышли из пут своих привычек и стали к Нему лицом.

Моя гостья сказала:

— Бедная Франция, неужели её нынешняя судьба есть последствия 1789 года? И если так, то какие же последствия ждут нас за нашу революцию?

И ещё эта гостья сказала:

— У нас есть три группы людей: огромное большинство вовсе не верят в наше дело; другая часть верит в то, во что надо верить, и третья сомневается в надо, но делает вид, что верит.

Ввожу в необходимость каждого дня обсуждение плана для следующего, иначе Л. затрёпывается.

Вчера, например, её вызвали на примерку платья в 12 с половиной. Она поехала мерить платье, вспомнила про мои туфли, и ещё, и ещё, и так, не евши, приехала в 5 вечера, усталая, нервная. Пока она летала, я, чувствуя себя в Москве неуютно, без воздуха, без возможности, как раньше, при первом желании окунуться в лес и набраться сил, придрался к надменно-сварливому тону тёщи и вышел из себя, но вскоре опомнился и сам попросил прощенья.

Вечером тёща жаловалась Л., и у нас произошла первая сцена втроём. Когда были вдвоём, то Л. умела забирать меня в руки и я умел ей отдаваться и приходить после объяснения на более высокую ступень отношений. Теперь непонимание дошло до того, что Л. даже воскликнула: «Бросаю вас, пропадайте вы все без меня!» Это обобщение меня, основного работника и добытчика, с больной старушкой сразу раскрыло глаза. Это призвание Ляли относиться к мужу, как к ребёночку, как к несчастному существу, беззащитному. И если этого нет во мне — она хочет сделать такого меня своим баловством, своим уходом. Так она избаловала возле себя мужа (А. В.) в первую очередь и особенно мать.

Мне же хочется, чтобы она стала в положение друга, равного товарища, как она стала было, создавая вместе со мной «Фацелию». Существо, создающее «Фацелию», в моих глазах есть качественно разное с тем, которое, расстраивая своё здоровье, без всякой особенной нужды носится по Москве в поисках тесёмочек для моих башмаков... Между тем у меня задача сделать Л. лично счастливой; моя гордость в том, чтобы пробудить в ней долю эгоизма, создать из этого костяк ей хоть какого-нибудь счастья. И вот, пожалуйте, мы без неё «пропадём»!

Так в этой маленькой невинной ссоре любящих друг друга людей вскрывается сущность всего христианства, всего язычества, всего «мужа» и всей «женщины».

Мы отлично помирились, и ночью каждый раз я, просыпаясь, осторожно целовал её волосы, и она, когда просыпалась, целовала меня.

Что же касается старушки, конечно, ревнующей дочь ко мне, больной, то в этом надо целиком положиться на Л. Не знаю, какая цена этой любви, но я знаю, что тут в отношении к матери Л. вся, значит, любя Л., мне Надо тёщу тоже любить.

Вот теперь, сравнивая это Надо любить с Надо верить комсомольцев, я вижу ясно в том и другом нравственное начало. Мне надо любить мать, потому что я люблю дочь. Итак, может быть, комсомольцу надо верить в торжество социализма, потому что он любит свою родину, то есть свой угол рождения, где своя мать, свой отец, своё солнце и месяц, свои травки, и свои заботы, и «первых лет уроки»[57].

Да, бедные дети с их трогательным «надо верить», — много ли ещё вас осталось на русской земле?

Какому Богу молились наши предки из богатых купцов, наживших себе крупные средства? Нет сомнения, что этого Бога они просили помогать в их хищных делах и этому самому Богу строили церкви, когда им всё удавалось. Этот Бог помогал им везде концы с концами сводить и радоваться... и очищать свою душу обращением к Распятому. Именно для очищения совести и был для них Христос.

У нас думают так, что «немца» нам не миновать: будем ему помогать — он превратит нас в колонию; пойдём против — он расколотит и своею рукою возьмёт.

Евреи и все присные им ненавидят кровно Гитлера, этой ненавистью наполнена половина мира, от Ротшильда до русского интеллигентного нищего, женатого на еврейке. Другая половина стала против евреев. Такая огромная ненависть не могла бы возникнуть к маленькому народцу, если бы он не являл собой какую-то определяющую весь наш строй силу: еврей стал знаменем капитала и кумир демократов — интернациональный человек — превратился в еврея. Весь человек раскололся на две половины: арийца и семита.

Мы же стоим на острие независимого от расы коммунистического человека, и чуть в одну сторону — мы с евреями, чуть в другую — с арийцами.

Мудрость совета «будьте как дети» состоит в том, чтобы всякое «надо» взрослого человека, вплоть до «надо верить», «надо любить», стало как у детей: «хочется верить, хочется любить».

Мудрость жизни Всегочеловека и закон благополучия человечества состоит в том, чтобы Надо каждого человека превратилось в его личное Хочется.

В «Капитале» характерна стоящая в основе всего движения изначальная личная заинтересованность, прикрываемая потом всякими великими целями. Такой человек в основе своей существо родовое, ему нужно прежде всего хорошо устроиться на земле, самому и со своей семьёй, при хорошей квартире, хорошем столе, одежде, докторах и дачах. Чтобы другие не мешали ему в этом, он вникает этой стороной и в жизнь других, в это «вечночеловеческое», и так его личная заинтересованность во всём приходит к компромиссу в решении вопросов общественных, к «любезности» и ко всеобщей «теории относительности». Так у них происходит «размывание Бога» и замена Его личной заинтересованностью — компромиссом «теории относительности». При личной заинтересованности, конечно, личность движется в сторону благополучия своего, в сторону труда, не связанного со страданиями, и мир разделяется на чернорабочих и чисторабочих. Война 1914 года осталась морально не оправданной. Значит, неоконченной. Теперь — продолжение.

Каким же образом победят Америка и Англия, если они не несут людям никакого объяснения бессмыслицы жизни, в которую ввергаются чернорабочие и вслед за ними чисторабочие? На «хочется» и «надо» сейчас можно весь мир разделить: Англия, Америка, бывшая Франция — это всё «Хочется» Германия и всё, что позади её к востоку, и весь восток — это всё «Надо». Мало того, «хочется» заключено в чисто капиталистических странах, «надо» — в тех, где возможен социализм.

Англия соединяется с Америкой, и Галифакс в ответ Гитлеру подтвердил продолжение войны и указал на необходимость соблюсти права малых народностей на самоопределение. Известно, как бедняк «самоопределяется», пребывая должником богатого!

Но дело в споре злата и булата. Англия стоит за спиной принципа капитала. Германия, как и Россия, вынуждена была выйти из этого принципа, и от этого капиталистическое равновесие нарушилось.