Сентябрь.
Сентябрь.
Только те мысли действительно настоящие, новорождённо-свои, а не повторение сказанного, которые рождаются, как и дети, от любви на пути сближения плоти и духа.
Кто обманывается в ком-нибудь, тот и другого обманывает. Значит, нельзя, обманывать, но нельзя и обманываться. Какое свидетельство в том, что я имею дело с гением, а не преступником? То и другое по существу подобно. О первом мне свидетельствует возникающая в сердце моём любовь. И я думаю, что преступное и гениальное разделяется только перед судом любви.
Записи последующих лет: «Настоящая любовь всегда „преступна", настоящее искусство действует как мина, взрывающая обстановку привычных положений».
«Маленького преступника судят за то, что он переступил через черту закона, ограждающего право другого человека, имея в виду свой личный интерес. Если же преступник не для себя перешёл черту, а чтобы создать новый, лучший закон, отменяющий старый, и победил, то победителя не судят: победитель несёт новый закон. Маленький человек старого закона или несправедливо погибает при этой победе (Евгений из „Медного Всадника”), или, широко открыв глаза (апостол Павел), прозревает будущее и становится на сторону Победителя».
«Думал, что и у женщин-растратчиц, блудниц всякого рода есть своё высшее назначение вывести мужа из его ограничения, из его деловой колеи. Надо об этом крепко подумать, — что даже и у блудниц!
И как же счастлив я, что меня вывела из моей упряжки на волю не блудница, а почти святая. ...И ещё надо подумать об этом как о русском мотиве романа».
Ляля приехала из Москвы и рассказывала, как кромсали мою будущую «Фацелию», имея в виду нравственный уровень современного читателя. Не доволен я ею — не сумела отстоять.
У Л. нет малейшего интереса к жизненной игре. Пробовал совершенствовать её в писании дневника — не принимает; фотографировать — нет; ездить на велосипеде научилась, но бесстрастно; автомобиль ненавидит; сидит над рукописями только ради меня; политикой вовсе не интересуется. Единственный талант у неё — это любовь. Тут она всегда в готовности, на любовь у неё истрачено всё, даже детство. Об этом ещё надо подумать, но, мне кажется, её нужно понуждать к жизненным интересам. А то ведь единственное, чем пользуется она для себя вполне, — это сон от полуночи до восьми утра. Тут она живёт для себя, — во всем остальном она переделана на любовь, и самая любовь для себя у неё принимается временно, как задача переделать этот материал личной жизни для Общего.
Мне чуть-чуть трудновато идти за ней, мне самому нужно очень любить, чтобы не отставать от неё.
Запись через четыре года: «Полное отвращение ко всякой дипломатии и политике сделало её жизнь до того неустойчивой, что в её представлении вся земная жизнь, лежащая во зле, стала как сон, а истинной стала жизнь небесная.
Мы с ней соединились, как два царства».
Вчера проводили её мать и переехали в ту избу, где у нас прошли хрустальные дни нашей любви. Расставаясь с тёщей, понял её, бедную, на трудном пути за дочкой и пожалел. Мне кажется, я и Лялину любовь к ней теперь понимаю в истоках, похожих на каменистые истоки горных ручьёв: камни — это нарушения. Л. идёт путём нарушений, и каждый срыв оставляет в ней боль и заставляет поправлять нарушения, и это вечное стремление выправить нарушения создаёт её любовь к матери.
Трогательно усилие старой женщины понять всю сложную сеть поступков дочери как путь к добру и правде.
Перед нашей встречей Л. встала было на путь возвращения к мужу, понимая это возвращение как отречение от личной жизни. Возможно, такое отречение не помешало бы ей родить не для себя, а для мужа. Случись, умри тут её мать, она в таком отречении нашла бы себе полную утрату-замену. Ещё бы пять лет — и в морщинах стареющей женщины трудно было бы узнать мятежную Л., — она стала бы как все порядочные женщины, и муж её был бы счастлив. Но встретился я, личная жизнь восстала со всей своей силой, множество нераскрытых дарований нашло себе применение, и путь определился совсем по-иному.
Сегодня Л. проговорилась, сказав:
— Если только есть тот свет.
— Неужели и ты сомневаешься?
— А как же, разве я не человек? Только если приходят сомнения, — не будь того света, я бы не жила; тогда всё было бы бессмысленно и я бы с собой покончила.
— Неужели тебе довольно такого рассуждения?
— Нет, я ещё люблю Бога.
И такая вся вера: ни окончательное «да», ни окончательное «нет», а «верую, помоги моему неверию».
Настоящая вера включает в себя и неверие, то есть настоящая вера есть процесс борьбы с неверием, и, не будь неверия, не было бы и веры. Неверие как тень веры: не будь тени, не было бы и жизни.
— Почему ты сегодня со мной так нежен?
— А я сегодня перебрал в уме наше пережитое и очень много нашёл в себе хорошего от тебя, как будто со времени нашей встречи я черпаю из колодца живую воду и всё богатею и богатею изо дня в день.
Учился ездить на машине по Москве. Начали с Л. пятую главу «Былины» (будущей «Осударевой дороги»).
Л. уехала править вёрстку к Ставскому.
У Л. прострел, болит поясница, ночью надо быть с ней осторожным. Я с любовью оглаживаю её спящую, и она это учуяла, но не отвечала, потому что ей было не до того. Когда же мне попалась кисть руки и я руку погладил, то она сквозь сон мне ответила:
— Милый ты мой!
Так не раз я замечал, что прикосновение к руке бывает прикосновением к душе и, когда телу не до того, через руку происходит соприкосновение душ.
Она чуть-чуть нездорова, и этого довольно уже, чтобы я почувствовал прилив особой нежности. Её душа высвечивает так сильно из тела...
Убил дупеля и коростеля. Вечером пошли гулять, набрали грибов на жареное. За ужином Л. первый раз в жизни поела грибов (по-настоящему приготовленных) и пришла в восхищение. Так она всё лето сушила белые грибы и не ела их, даже не пробовала: сушила впрок, хотя зимой они будут везде продаваться. Думала о будущем, о настоящем же, чтобы взять и поесть, — ей и в голову не приходило. Настоящее она сушила для будущего и так всю жизнь свою провела! Сердце сжимается от боли, как об этом подумаешь...
Так много белых грибов в это лето, что, пожалуй, сушёных в государстве года на два хватит. Но кто своего белого гриба за лето не попробовал, тому зимой не понять, как они вкусны.
За обедом я сказал М. В., что если мне придётся в рай идти, то без встречи со своими собаками я в рай не пойду. На это М. В. деликатно сказала: «Рай такой прекрасный, М. М., что вы и о собаках забудете!» На это Л. возразила, что на древних иконах разъяснено: вся тварь воскреснет, в том числе, конечно, и собаки.
Только в семь вечера мы собрались в Москву. По пути стало невыносимо, мы сели в копну сжатой ржи и объяснились. Зародыш этих объяснений был ещё в самые наши первые встречи, когда, бывало, надумаешь о ней со стороны; но вот она появляется сама, и всё это выдуманное исчезает, как туман при появлении солнца. Этот мотив проходит через весь наш роман.
Я прочёл Л. одну свою запись на ходу, которая мне показалась остроумной, а Л. мне в ответ:
— Ребёночек, да ты же глупенький, что же тут остроумного? — и объяснила мне, и я понял, что действительно это не очень умно.
— Но ты не думай, Ляля, что и вправду я такой глупенький.
— Почему? — наивно спросила Л.
— Да потому, — ответил я ей, — что не тот глупый, кто пишет глупые мысли, а тот, кто за них держится.
Пробовал думать о Загорске с тем, чтобы всё разобрать, понять и, может быть, простить. Разбирал, но не отходило то неприятное, отнявшее сегодня у меня возможность думать согласно с сердцем. А мысль, оторванная от сердца, скорее всего, и является основным злом человечества.
Правда, не эта ли оторванная от сердца мысль создала материальное неравенство и орудия самоуничтожения? Не этой ли попыткой согласовать мысль свою с жизнью сердца я и создал себе своё писательство? Итак, значит, в тайниках души своей люди ждут такого согласия, если даже при моих слабых силах попытки мои обратили на себя внимание общества!
Вчера исполнилось 17 лет, как они встретились с Олегом. Л. поехала на место их встречи, вернулась поздно, промокла, замёрзла, но встреча наша была особенно радостной...
«Я ждала силу, которая покорит меня и освободит меня от вечного страха за всё живое и от жалости. И вот я покорена: я люблю только тебя, но чувство жалости за тебя, страх, связанный с мыслью о твоей беззащитности, испытываю как никогда».
Так вот проходит любовь своё полукружие от героя к ребёнку и начинает своё второе полукружие: каждая мать надеется, что её ребёнок станет героем. (Написано в машине в ожидании Л. из ателье мод.)
На ночь мы опять читали Лествичника[52], и опять я наблюдал во время чтения оживление Л., захватывающее всё её существо — и душу, и тело: она от восторга трепетала, щёки горели, глаза сияли. Этот духовный подъём, казалось, стирал в ней границу духовного и чувственного... И тут я внезапно вспомнил наш недавний «расстрел», когда Л. была точно такой, и святой восторг примирения под утро, и с ним — чувственный и тоже святой порыв, в котором не было никакого услаждения.
И я увидал, как человек может прийти при условии самозабвения к своей простой сущности — прийти и с той и с другой стороны: снизу — это пол, сверху — потолок (или небо!).
Смиренномудрием называется такое душевное состояние, которое не может быть выражено словом.
Современная сказка (например, Андерсен) всходит на дрожжах символизма и происходит, вероятно, от дуализма, в котором материя является образом духа или, наоборот, дух — образом материи. Я же хочу, чтобы современная сказка исходила из монизма, то есть дух и материя одно и разделения между тем и другим нет, как нет разделения между «этим» миром и «тем».
Всё своеобразие моих рассказов-сказок состоит именно в яркой демонстрации этого единства духа и материи и тем самым протеста против символизма и дуализма. Андерсен для меня наиболее неприятен.
Лучше всего мне пишется на том месте, где мой чай. За чаем я никогда не сочиняю, а пишу дневник в полном равенстве себя самого с тем, что записываю: пишу прямо вслед за собой.
Вчера вечером всё-таки совершилось для меня большое событие: я переменил свою политическую ориентацию. Раньше я думал, что мы постепенно эволюционируем под германский фашизм, они же примирятся с фактом коммунизма. Теперь я подумываю, что Германия, может быть, в процессе своего поражения сама станет коммунистической и вместе с нами станет против Англии—Америки.
Так, наверно, и случится, если между Англией и Германией не будет заключён мир за счёт нас, но не в том дело; главное дело в моём сознании, что вполне достоверна лишь та сущность жизни, которая пришла ко мне через любовь. В отношении к этой сущности мировая война представляется чем-то вроде игры в шахматы. Всё моё отношение с почтением к этой умственной и увлекательной игре, но человек, не играющий в шахматы, во всякое время может улыбнуться этому совершенно пустому занятию. Мало того, может прийти ещё новый человек, расшвырять шахматы, и от этого никому никакого убытку не будет. Точно такое отношение к войне, как к шахматам, должно быть у человека, занятого подлинной жизнью.
Я пересказал недавно эти мои мысли простыми словами нашему дачному хозяину. Он в это время трудился над осенней перекопкой своего сада.
— Кто же может расшвырять шашки войны? — закончил я вопросом, не ожидая, по совести говоря, от хозяина никакого ответа, но тот бросил копать, медленно расправил затёкшую спину и так ответил мне:
— Кто может? только Бог. А человеку, имеющему веру в Бога, надо больше верить, больше просить Его о милости.
Так ориентируется в современности наш дачный хозяин.
Чувство современности: про себя ведь каждый как-то ориентируется в мировых событиях. Итак, 1-я сторона — это англо-американский капитализм («всё куплю»); 2-я сторона — это англо-германско-итальянский национализм («всё возьму»); 3-я — плановое социалистическое хозяйство.
Схема к будущему роману:
Капитализм: частная инициатива, включающая экспансию, индивидуализм и духовный космополитизм.
Национализм: индивидуум как представитель народа (народная инициатива).
Социализм: индивидуум как представитель Всего-человека.
Итак, будущий мир должен быть умирён правильным сочетанием элементов человеческого творчества: 1) личности, 2) народности, 3) общечеловечности хозяйственного плана.
Каждая из борющихся ныне трёх сторон борется за то, что необходимо для всех трёх и чего две другие стороны не принимают. Так, если бы сошлись три человека: экономист, моралист и художник — и каждый стал бы насильно навязывать друг другу своё, исключающее всё другое, то и получилась бы картина современной войны.
Бессмертен ли Кащей? Живёшь, и раскрывается всё глубже и глубже непоправимая испорченность человека, выражение которой — бомбы над городами и весями: «грех» — это теперь реальность, а «революция» как иллюзия. Вместе с тем встаёт в памяти прежняя торговля, — какой это был клапан, отводящий нечистоты, превращающий всякую мерзость в удобрение. В этом свете торговля, а может быть, и весь капитал создавал некоторое равновесие.
Теперь у нас люди торговли и капитала стали политиками, литераторами и всякого рода «начальниками». Но Кащей действительно бессмертен, и нам надо считаться с этим бессмертием или же действовать так, чтобы Кащея убить.
Кто не верит в это, что Кащея можно убить, тот стоит за Англию, кто верит — стоит за Германию и за СССР.
Во всём мире наступает эпоха последнего изживания идей революции и восстановления идеи государственности. Идеи революции, как паразитирующее растение лианы, опутали когда-то здоровый конституционный индивидуализм, и так создалась демократия. Вот теперь и это рушится. Начинается всемирная реакция под началом Германии.
Оглянулся вокруг себя и увидел, что за последние три года выросли мосты, везде асфальт и порядок движения. А между тем тогда никому из нас не было никакого дела до этого будущего. Каждый занимался собой и думал о себе, вплоть до самих строителей. Никто тогда лично не заботился о будущем, как, например, даже собака заботится, зарывая остаток пищи. Тогда не заботились и теперь по «неозабоченному» идём без чувства удовлетворения. В этом и есть вся суть современного переворота.
Раньше капиталисты, как собаки, заботясь о будущем, личносвоём, создавали избытки для общества. На этом основан весь капитал: создавать будущее под предлогом и обманом личного дела.
Теперь забота о будущем стала специальностью на 1000 руб. месячного жалованья, и сами эти специалисты будущего (плановики) тоже лично в нём не заинтересованы: капиталист создавал для себя, этот же плановик создаёт будущее как специалист, по чужому велению и не для себя.
Так исчезает у каждого надежда на личный выход из необходимости, так рождается чиновничий демократизм, эгоизм, измельчание душ.
Последний нажим «Надо» будущего на «Хочется» настоящего (то есть на личность) выразился в обуздании молодёжи, художников, тех, у кого ещё остаётся надежда через личное «Хочется» выйти из необходимости государственного «Надо».
И замечательно, что сами профессора, художники, вся высшая интеллигенция, страдая лично от принуждения, не могут отказаться от справедливости всех принудительных мер в отношении рабочих и пр. «Ничего не поделаешь» — в отношении государственного «Надо» и «Хоть денёчек, да мой» в отношении себя.
Так всё и совершается в мире наивных существ, определяющих своё бытие на иллюзии своего личного «Я», своего земного короткого «Хочется».
Но существует Личность человека, независимая от человека, и жизнь, не определяемая физической конечностью. Многие подозревают существование такой Личности и в беде своей косятся в ту сторону.
Мой «Аврал»[53] надо представить как нечеловеческий синтез раздроблённого человека, в котором каждый отдельный прозревает своё Целое. «Аврал» у меня будет как высшая ступень творчества жизни, как Страшный Суд, на котором сгорает вся иллюзорность и ограниченность индивидуальности и остаётся последняя реальность Сущего, и эту сущность мы назовём в романе Коммунизмом!
Произведение моё даст путь единства, путь индивидуальности к Личности, путь раздроблённого человека к Цельному.
Начинаю понимать истоки моего пристрастия к современности: это стремление к установлению своей личности в безликом ходе событий. Так было, и ещё когда! — в эпоху войн святой Франциск с «Цветочками»[54] был современней драчунов.
Нет, ни в цивилизации, ни в Церкви, ни в искусстве и ни в науке и ни в чём и нигде не видно ясных путей для освобождения пленников цивилизации. И всё, что мы можем сделать, это готовиться к принятию нового чего-то. Чего? Мы должны свою душу очистить для восприятия, чтобы живыми быть и современными, не остаться как вот та старая барыня под единственной и чужой липой и с ненужными французскими словами в русском языке.
В Англии государство принимает во внимание личность, ограничиваемую возможностями современности. От этого, конечно, удобнее жить в Англии, но теперь вопрос идёт не об удобстве, а о самом составе личности, о явлении пророков, вещающих сквозь радио и гул самолётов. Я больше верю в появление таких личностей там, где личность целиком поглощена, а не на 95% плюс 5% свободы. Цельность — есть условие появления личности.
До нового брака я был хозяином и собственником. У меня просили денег. Я покупал по усмотрению своему вещи. И Лёва говорил даже, что я «прижимистый». Но, когда я сошёлся с Л., вдруг оказалось, что личного у меня, кроме способности писать, ничего нет и всё у нас в семье общее. Никто меня к этому не принуждал, всё вышло само собой из любви, и от этого мне стало много лучше во всех отношениях.
Вот это и надо для общества: чтобы создать коммуну — нужна любовь.
Если бы такую любовь, какую дарит мне Л., можно было бы на деньги прикинуть, то денег бы на земле не хватило, и если бы назначить состязание и погибель того или другого, то деньгам пришёл бы конец. Но ведь Л.-то не одна на земле! Сколько же тогда скрыто от денежных людей богатств на земле, и сколько возможностей будет открыто для людей, когда они станут ценить все отношения между собой и все вещи не на деньги, а на любовь.
Поднялся спор об охоте с трёх точек зрения: 1) мать осуждала убийство на охоте, а есть убитую дичь разрешала; 2) я стоял за охоту: убить можно; 3) Л. такое загнула, что раз убивают — можно убивать, раз едят — можно есть, — отдельное выступление против убийства или против потребления ничего не значит.
— А кто же начнёт к лучшему жизнь изменять? — спросил я, — все убивают, все едят...
— Никто, — ответила Л., — это неизменяемое! Что же касается того, убивать или не убивать, есть или не есть, — это дело личного вкуса и не может иметь ни малейшего значения.
— А личность?
— Личность отвечает лишь перед Богом, и если человек твёрд и «ответ» его перед совестью не лукавый, то он может повлиять и на всех, и тогда, может быть, люди не будут убивать и не будут есть убитое.
Что это, шутка у неё или всерьёз? — сказать трудно. Она всегда как будто шутит, и в то же время... Иные ответы её в вопросе отношения личности к обществу кажутся на первый взгляд даже циничными в смысле равнодушия к жизни общества; но стоит ввести кроме личности и общества третье понятие — Бог, как вся её «пассивность» исчезает, тогда оказывается, что отношения личности к обществу должны быть просто любовными, что капитал и война не изменяемы теми же средствами, то есть войной, и, напротив, изменяющая сущность человеческих отношений есть любовь.
Не делаю ли я ошибку, заменяя текущее время жизни работой над «Былиной»? Быть может, вслед за находкой надо было бы и писать об этом? А то не вышло бы потом так, что и вовсе не захочется «зерцало в гадании», если станешь «лицом к лицу»?
Сейчас у нас устанавливается во всех отношениях такое равновесие, что забота остаётся лишь о том, как бы оно чем-нибудь не нарушилось... В беспредельно широкой этой душе я утонул, как в море, и пусть там где-то на берегу люди оплакивают меня как погибшего — сетования их для меня непонятны и чужды.
Сегодня предельный срок нашего ожидания. Чувствую по особенным небывалым приступам нежности её, что ребёнку нашему быть. Неразумно, бессмысленно и жестоко с моей стороны, но если бы я тогда воздержался, то не было бы и любви...
Ночной разговор.
— Что мне делать с собой, если ты умрёшь, я не знаю. Очень странно об этом думать.
— А если я умру, ты что — бросишь писать?
— Не знаю, мысль моя исходит из любви к тебе, через тебя: если ты исчезнешь, то, может быть, самое желание быть исчезнет.
— И тогда?
— Тогда, вероятно, я тоже умру.
Поэзия и любовь — это явление таланта; ни поэзию, ни любовь нельзя делать собственностью. Непременно у человека, создавшего себе в поэзии и любви фетиш, является драма, которая была в любви у Хозе (Кармен), в поэзии у Блока (Прекрасная Дама). Словом, талант — это путь, но не сущность. Подмена её фетишем порождает собственность, а собственность всегда разрешается драмой. В этом случае и на смерть можно так посмотреть.
В дневнике 1941 года он запишет: «Мудрость жизни состоит в том, чтобы приучить себя к мысли о необходимости расстаться со всем, чем обладаешь, и даже с собственной жизнью. Всё, чего страстно хочется, то вечно, а что собственное, то смертно».
Снова в Тяжине. Солнечный день. На земле много разноцветных листьев, но деревья все зелёные. Ходили за грибами и набрали белых. Вечером взошла полная луна. Перед сном были у берёзки. Я думал о том, что пусть сейчас в движении нашем скорость ещё невелика — этим смущаться не надо: мы остановиться не можем — это раз, второе, что, рано ли, поздно ли, наш ручей прибежит в океан.
...Я просил ещё укрепления своей связи со всем Целым умершего прошедшего люда, просил в настоящем тех встреч, в которых по человеку встречаются со Всемчеловеком. Ещё просил о свете на том тёмном пути, когда люди прощаются с жизнью, чтобы страшный для всех конец мне преобразился в радость. Я молился, как молятся настоящие христиане, и знал, что всё это пришло ко мне через Л., и не страшился. Пусть через Л., но она ведь со мной! А если бы ушла, то душа её со мной навсегда.
Вечером были в клубе, слушали доклад «Международное положение», и понял перемену ориентации от «благополучия» к «судьбе».
Только у робкого или мужественного человека судьба сказывается по-разному. У деятельного человека судьба побуждает к деятельности, а у робкого — судьба в утешение, у ленивого — в оправдание.
Вот было, в кухне завизжала собачка, а я лежал ещё в постели.
—Что же делается с собакой, — сказал я, — надо посмотреть, не защемило ли её, не умерла бы от чего?
— Не ходи, милый, — сказала Л. (ей очень не хотелось вылезать из тёплой постели), — ну, умрёт, — значит, судьба...
Мне тоже не хотелось, но, услыхав такую «судьбу», я вскочил и побежал скорее, вопреки той «судьбе», скорее, скорей собачку спасать! И я её спас, и моя живая судьба победила «судьбу» моего ленивого друга.