Глава X
Глава X
Уже утро. Через лужу с синим льдом перекинуты жёлтые доски. По ним идут, качаясь, два оборванца с небритыми, оплывшими лицами и в драных картузах. На плечах их колышется мокрая лента ещё одной доски, вода струйками сбегает с плеч, вплывает в небо красное солнце.
Я и сейчас человек добродушный и весёлый. На банкетах мои остроты возбуждают аппетит и зажигают желанием мужчин и женщин, но почему они искренне снимают свои одежды и отдаются слиянию с восторгом? А я, самый пылкий из любовников этого цыганского табора — Земля, никогда не был влюблён. Дальше — больше! Те, к кому я прикасаюсь, становятся такими же изгоями чистосердечия, и фальшивые короны качаются над нашими злополучными головами. Что это? Зараза? Душевная чума? Мне ещё нет тридцати, и я должен спастись, вылечиться.
Золотари нашего мяса, врачи!
Скажите мне, подвластно ли зрачкам ваших пинцетов брожение туч в моей несчастной голове?..
Аминь, шарлатаны.
Я бьюсь, как птица, выхода не видя…
А… Здравствуй, Алексей. Давно тебя я не встречал, и слышал, ты лечился за границей? От чего?
«Да ты же помнишь, как обвалился я с балкона кокетки Ц. Был пьян, как боцман, и летел три этажа. А после этого я онемел. Язык ворочается, а голоса-то нет. Ну, я объездил наших пироговых, потом махнул в Швейцарию. Не помогли ни те и ни другие. Сходил с ума в отчаяньи, и рад был застрелиться, но тут мне подвернулся Блов. Ты его не знаешь. Уговорил идти он в горы к колдунам. Беззвучно я тогда смеялся, и пьяными слезами вымочил всю грудь. Но, делать нечего, пошёл. А было трое нас, и странные условия похода. Голыми мы вышли совершенно, и уговор был, если кто-то слово произносит, его съедают остальные. Представь теперь себе поля цветов из поднебесья и трёх нагих чиновников! Нашли мы старика не скоро подходящего, и что со мной они там делали, убей, не вспомню, но, как видишь, — говорю…»
Итак, спасенье есть. Одену платье я простолюдина и пешком пойду по знахарям, живущим в облаках и на болотах…
Я отвёл глаза от крошечной сцены посреди бара, когда на стол, сшибая бокалы, грянулась её туфелька. До этой секунды я качался в мятной колыбели прострации, пронизанной цветными нитями танца. Она плясала, дерзко дёргая подбородком, но, гордо покачивая венчиком кружевной юбки балерины, и, когда кружилась, в разлетающейся материи открывалась нежная беззащитность форм выше бёдер. Руки её сплетались с ногами, и в их клетке медленно билась розовая пена тела. Мелькали разъятые ноги, и вновь свободная от собственных оков она металась на островке смятения.
Сердце воспалённо отбивало такт, ожидая нового её изгиба, словно откровения. А она кружилась безостановочно, и уже вся, с ног до головы, была предчувствием кусочка белой кожи перед розовым лезвием ножа. И вдруг удар, и мои пальцы окрасились вином. Передо мной в бурой лужице лежала туфелька сталистого цвета. Её сорвал слишком откровенный взмах ноги танцовщицы. Вино заливало колени женщины, сидящей напротив. Я, было, разлетелся со своим платком, но она, щёлкнув сумочкой, вернула мою руку своим «Благодарю» сквозь зубы. Тогда, хрупнув рюмками, я пошёл относить туфельку. Сунув её кому-то возле сцены, я вернулся к столу. Незнакомки в белых чулках с винными пятнами на коленях уже не было.
Я, кажется, здорово напился в этот вечер, а когда вышел из бара, то обнаружил на моей левой ноге женскую туфлю. Значит, я отнёс ей свою? Ошеломлённый и почти трезвый, я ковылял вдоль безмолвных улиц и только к полуночи вышел в район, где жил. Стены спящих домов неодобрительно выпячивали подбородки и молчаливо осуждали мои котурны клоуна. Я, нелепо подпрыгивая, заторопился, и вот нагнал две женские фигуры во тьме. До меня долетел обрывок разговора: «… ужасное детство… всё время один и один. А мать, после того, как сошла с ума бабка, совсем забросила ребёнка. Он вздорил со всеми мальчишками своего двора, и однажды, придя домой раньше времени, мать вытащила его полуживым из ватаги избивавших детей. «Он, как идиот, говорит всё не так, как мы, — оправдывались хулиганы, — и нам очень хотелось его ударить поэтому…»
Я бросился вперёд и успел заметить, что у одной из фигур на левой ноге была мужская туфля, а у другой белые чулки на коленях в тёмных пятнах. Но, когда я подбежал к арке над воротами, возле которой они остановились, уже никого не было. Я бросился под своды ворот. И вбежал в огромный двор. Множество дверей выходило в него, и в какой исчезли женщины, конечно, не мог знать.
В бани я пришёл поздно, опоздав на работу часа на три. В обед ко мне подошёл директор и, недовольно дёргая плечом, сообщил, что опоздай я по любому другому поводу, он бы это стерпел. Но он сам видел меня в ресторане пьяным и потерявшим всякое представление о приличии. И в довершение ко всему при выходе из ресторана я стал бросать шляпой в лающего на меня пса, а когда тот, подхватив мою принадлежность, помчался за угол, я настойчиво гнался за ним и несколько раз грохался посреди дороги замертво.
Я очень хорошо помнил, как добрался домой и что ничего подобного со мной не было, и поэтому пришёл в ужас. Дрожа всем телом, я пытался доказать директору, что он спутал меня с кем-то другим, но тот был неумолим и в конце концов объявив мне выговор, пригрозил, что при повторном подобном случае выгонит меня взашей. Я расстроился самым роковым образом и от горя сам пошёл мыться. Но на этот раз развёрнутая картина чистилища не произвела на меня особого впечатления, и мне даже почудилось, что многие из бичующих себя вениками в парилке отмываются после разговоров со своими шефами. Уже стоя под холодным душем, я наконец вспомнил мучившую меня своей неразрешимостью всё утро ночную встречу и, еле ворочая языком, проворчал: «Что им за дело до моего детства?»
Больше всего я люблю гулять возле Мойки. Каждое воскресенье я надеваю мою неизменно мятую шляпу и иду вдоль бесконечных перил, внимательно вглядываясь в окна домов, тёмную воду, людские лица. И, вспоминая о книге, которая так напугала меня, я опускался по ступеням к мутной воде каналов, и, погружая пальцы в воды, говорил: «Ну, разве я один?» И капли стекающей влаги, весело сверкая, отвечали: «Нет, нет, мы с тобой.» Я успокаивался минут на двадцать, а потом вновь приходилось опускаться к воде. Весна прыскала свежей извёсткой на опухшие от плесени и сырости стены зданий, и запах строительных смесей бодрил меня совершенно. А на углу, возле моста Тритонов, ко мне подбежал возбуждённый мужчина и ударил по шее так, что шляпа, подскочив надо мной на полметра, упала в воду. Я обомлел от изумления, а он, плотный, мясистый, с натуженной шеей, кричал, что это именно я неделю назад всю ночь шатался под его окном, а на рассвете, не успел он ахнуть, как, сломав замок на его лодке и проплыв под Певческим мостом, я уплыл к Неве. И когда он гнался за мной сверху вдоль канала, я осыпал его неприличными насмешками и с хохотом махал шутовским цилиндром. «Где лодка, мерзавец? — страшно выпучив глаза, орал он. — Куда ты её дел?» Собралась толпа, а мужчина, взяв меня за шиворот, таскал по кругу и хрипел своё бесконечное: «Где лодка, негодяй?»… И только в милиции, когда выяснилось, что в субботу (день похищения) в это время я был на работе, мой истязатель, недовольно урча, отстал. Но, когда он первым уходил из отделения, мне показалось, что вместо прощания он вновь прорычал: «Где лодка?…»
Взволнованный произошедшими за последние дни странностями, я довольно рано вернулся домой и лёг спать засветло. Мне снились бабочки моей сумасшедшей праматери, какие-то приземистые города на плоских равнинах под жутким солнцем в чёрных клубах облаков. А где-то к утру я вновь вышел к Мойке. Я был одинок, как никогда, и даже тень оставила меня. Улицы были совершенно пусты, и жалобно пели водосточные трубы под северным диким ветром. На углу переулка Подбельского я остановился возле тумбы с ободранными афишами и пытался разобрать названия минувших концертов. Мне пришло в голову, что издали будет понятнее, и я вышел на середину дороги. И вдруг из-за угла молнией блеснуло глухое железное тело автомобиля. Он мчался бесшумно, и ударил меня в грудь, когда я только начал поворачиваться к нему. В безлунном небе мелькнули бешено вращающиеся пары колёс, и я, поверженный навзничь, захлебнулся в своей крови, заливающей асфальт. В последнюю секунду исчезающего сознания я удивился тому, что кровь пахла болотной водой.
Блаженное утро, внесённое в город на плечах трубочистов, не рассеяло моего дурного настроения, возникшего ещё во сне. И я, разыскав в холодильнике полбутылки кислого вина, стоявшего там с незапамятных времён и махнув его в горло одним глотком, раньше обычного вышел из квартиры. Размышляя о своей бессмысленной жизни, я шёл, куда меня вели запахи воскресающего дня, и очнулся, шарахнувшись от воя машины с красным крестом, свернувшей за угол. Я бросился туда и влип в мостовую. По-видимому, минуту назад огромный старый лимузин сбил прохожего, лежащего теперь на носилках. Озеро красное омывало асфальт, и небольшой ручеёк загнулся у моих ног. А я, окоченев от ужаса, смотрел на ноги пострадавшего, высовывающиеся из-под наброшенной простыни; и, переведя глаза на свои, убедился, что у меня точно такие же ботинки и брюки того же неопределённого цвета. Отвернувшись, я наткнулся на доску с оборванными афишами, и, бормоча проклятия, бросился прочь.
Свеча тихо потрескивала на подоконнике. Я с ногами сидел на нём, устремившись душой в звёздную суету неба, и в который уж раз за вечер брал инкунабулу в руки. Фамилия автора была полустёрта, и виднелись только следующие остатки букв Л Г U К L Г U Г.
Вновь отложив книгу, я силился разобраться в происшедшем.
Если анализировать приключившиеся со мной несуразности частным порядком, то природа их оказывалась совершенно случайной. Но если их расположить последовательно и окинуть испуганным взглядом…
Меня вновь продрал озноб, и я отшатнулся от чёрного проёма окна…
Каким-то образом нас стало двое. Это совершенно ясно. Тот, другой, вытворяет всё, что ему придёт в давно истлевшую и исчезнувшую голову, и затем на улицах бьют мою, живую шею. Между нами существует какая-то связь. Ведь подтверждение сна просто кошмарно, но убедительно. Мне уже многое становится понятным. Этот, из книги, кажется, всё же не умер тогда и вряд ли умрёт теперь, хотя его и переехала машина. Если я встречусь с ним, и он до меня дотронется, я стану такой же губительной реликвией одиночества. В конце концов мы должны встретиться. Я это чувствую даже кончиками волос. Кружась по комнате в ритуальном танце страха, я понял, что НУЖНО БЕЖАТЬ ИЗ ГОРОДА, породившего этого кадавра. Бежать. Бежать. Немедленно. На столе блеснули серебряные буквы инкунабулы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ОДИНОЧЕСТВА. И вырывая листы, от первого до последнего, я сжёг их на медленном пламени свечи. Старая бумага корчилась и шипела в огне, словно змеиная кожа, а по квартире разлился тяжёлый запах жжёного волоса. Я подошёл к этажерке и достал атлас. Открыв его на карте К-ской области, я закрыл глаза и ткнул пальцем в карту. И если бы я не стоял с закрытыми глазами так долго, то наверно бы заметил желтоватые огоньки, мелькнувшие в углу комнаты.