Глава VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

Я иду по улице, и даже пьяные матросы не тревожат меня своими непристойными шутками. Моё лицо значительно и бесцветно.

На заре, в дальних грядах всклоченной земли мне часто видится другой город и другая жизнь. Там не нужно так бесполезно и долго ходить вдоль каналов и встречать сочувствующий взгляд в собственных глазах, отражённых окнами домов. На моих плечах шелестит богатый плащ, лаковый цилиндр удлиняет законопослушную голову.

В моей уничтожающей взбудораженностью отделки и карнавалом роскоши, бесконечной, словно храм, спальне, сминая атлас земляничного одеяла, остывали от эротической дрожи губы сотни эльфоподобных женщин.

Я — элита, существующая бесконечно, не бум скоробогатых химер, и я — летопись наваждений, фиолетовый ворон, сидящий на кресте своей могилы, а любовь, растопыривавшая мои двери, — золотая ярь в лице мёртвого фараона.

Вот переулки заплетает вечерний сумрак, и мягко мелькают фонарики экипажей, скользящих над пучиной, утоптанной костьми миллиона рабов с растрёпанными бородами. Но это только придаёт исключительную пикантность женским туфелькам, скользящим по граниту чудовищной могилы. А вот это ненасытное окно — дверь именитой куртизанки. В своём будуаре все стены она завесила иконами и утверждает, что в момент любовного экстаза слышит предсмертные крики огромных толп и погребальный звон колоколов. Ворота бывшего Тайного приказа. Там, за ними, и дерево дыбы, возможно, не вконец впитало брызгавшую по нему кровь, а напротив истошно белеют искусственным светом бескрайние стёкла ресторации «Гном». Как эта бесплодная глазурь на могильных плитах напоминает мне самого себя.

Земля, мелькая своими зеленовато-синим глазом, неудержимо валится в пространство между тенями звёзд, и одну жизнь сменяет другая, но любовь в пурпурном храме вечности застыла несмываемой улыбкой, и даже люди испытывают нечто подобное друг к другу. А я обречён ходить между окон и подглядывать чужие страсти потому, что мёртв как готовящийся сейчас прыгнуть с Дворцового моста самоубийца.

Город! Это ты убил на живодёрне ученичества и долгих скамей карьеры впечатлительного, мечтательного мальчишку с душой, как изумрудное море, заливающее землю. И вот в клети своего скелета я один, один, и древний ужас будит меня в чреве ночи и ведёт на улицы.

Эти две старухи в измятых шляпках ручкой зонтика пытаются протолкнуть пробку внутрь бутылки с вином. В их сморщенных лицах я предчувствую ужасную радость. Добрый вечер, сеньориты, позвольте присоединиться к вам…

Я работаю банщиком в Центральных банях Города. Это неимоверной старины здание, набитое мрамором в моечном зале и множеством зеркал в золочёных рамах в раздевалке. А посреди зала — бассейн с глубинным цветом протяжной горячей воды. За свою почти тридцатилетнюю жизнь я испробовал много занятий, но быть банщиком совсем иное, чем всё прочее.

При развёрнутой картине двухсот обнажённых моющихся людей я не чувствую отдельности себя от других. Дело в том, что с детства по мне проходила неуловимая разница между собой и всем остальным. И это затрудняло моё общение с людьми. Я говорил с ними невпопад, улыбался фальшиво оттого, что их интересы были ничем для меня, и наоборот, а результатом жизни стало одиночество. Непроходимое и навязчивое.

Можно, конечно, работать кондуктором, продавцом и т. п., но банщик неповторим и неподражаем. Двести моющихся индивидуалистов одинаковы со мной, и я не чувствую драматичной обособленности при виде этой сказочной панорамы. Есть в ней что-то древнее и крепкое, как будто люди являются в мир заново, освобождённые от копоти своих заблуждений. Но я неохотно хожу в утреннюю смену, когда большинство моющихся — старики. Я боюсь их дряблых или иссушенных тел и, открывая им гардероб, закрываю глаза.

Есть у нас буфет. Он весь в купидонах и прочей символической дребедени, подпёртой восемью гранёными колоннами. Я часто сижу в этих каменных зарослях, словно новгородский истукан, с кружкой пива и новой книгой, купленной накануне. Я забыл сказать, что хотя работа банщика — мой шатёр в пустыне вздорных или запутанных ремёсел, самым важным для меня я считаю литературу. Читаю я беспросветно много, и несколько рассказов написал сам. Насчёт последнего мне пришла в голову навязчивая идея: сначала самому сыграть роль, а потом писать. Что я буду играть и как, я пока не знаю, но усиленно готовлюсь.

А вчера я купил эту рыхлую, оплетённую посеребренной кожей книгу, и изумился очень. Книга редкая и удивительная. Как она могла беспрепятственно появиться на полке букинистического магазина? Ведь, по правде говоря, хорошую книгу в магазине купить невозможно. Люди слишком много хотят знать сегодня, и постепенно книги из физического обращения исчезают. В эфире витают слова и мысли, хотя это, возможно, к лучшему.

Сегодня ходил в магазин, где купил книгу, и убедился, что он закрыт и вообще переносится в другое место.

Я снова читал её и, перевернув последнюю страницу, опять не мог не обратить внимания на разительное сходство судьбы героя с моей собственной. Гнетущая одинаковость, начиная с момента, когда я себя начал помнить. А нащупываю своё лицо я с тех пор, как сошла с ума моя бабушка. Повсюду на стенах цветными карандашами она рисовала летних бабочек, и, когда умерла, то в заброшенном сарае, где она лежала, её нашли по бабочкам, обсевшим стены, ведущие к перекошенной двери.

Эта книга была моя жизнь, и аналогия нарушалась только где-то в середине, когда герой уезжает путешествовать. Но где он был, и что с ним случалось, было описано туманно и загадочно. Последняя же, почти четвёртая часть книги, содержала подробное описание его странной смерти и событий, предшествующих ей. Но умер ли он на самом деле, или мрачная, фантастическая картина его восхождения на истекающие кровью облака была началом более бесконечной книги или более бездонного отчуждения?

«О, господи, — говорил я, — не дай бог повториться его судьбе в моей. Мне не под силу моё сегодняшнее отнесение. А умереть, как он, даже ему было трудно. Он остался настолько один, что смерть за ним не приходила, и ему самому пришлось её искать».

И ведь я такой же. Меня любит только маленькая Нинка, отец которой моется у нас каждую пятницу. Я сижу с ней на коленях в буфете и целую её тёплую шею, а она очень меня жалеет и иногда приносит мне леденцы.

Я был так взволнован, что если бы умел, начал молиться.

«Господи, — говорил я, — я всего один раз в жизни был близок с женщиной». Сейчас расскажу, как это произошло. После работы я слонялся безо всякой цели в серых губах переулков. Клубился туман, и город, обуревший от первых весенних слёз, только-только приходил в себя. Навстречу защёлкали каблучки, и проходившая мимо женщина показала мне язык. Я оторопел и, развернувшись, наблюдал за ней, следуя шагах в десяти сзади. На пороге выпершего в мостовую подъезда сидел пьяный, скорбно свесив голову меж костлявых плеч. Женщина подбежала к нему и что-то сунула за шиворот. Когда я поравнялся с ним, он тупо вертел в пальцах огрызок яблока. И догнав её, я крикнул: «Послушайте, у вас не найдётся ещё одного огрызка. Я бы с удовольствием получил его за шиворот». Она судорожно захохотала, и, бросившись ко мне, сильной рукой впихнула что-то за воротник. Я загнул локоть и нащупал клочья разорванной бумаги между пиджаком и рубахой. Она бросилась от меня, но я удержал её за руку. Запах вина и женских волос, исходящих от неё, сделали меня тем, кем я был. «Куда Вас отвести? — спросил я. — Куда угодно», — ответила она, и я привёл её к себе.

Войдя в комнату, она, ни на что не глядя, пошла к кровати и легла лицом вниз. Упали туфли, и я, вновь потеряв себя, вытеснился в коридор, ломая спички. А в комнате грозно шуршало сбрасываемое платье, и всё сильнее становился цветочный запах женских волос. И тогда я, словно больной, подошёл к двери и вышел на улицу. Я ходил по городу до утра, здороваясь с ночными милиционерами, которые все меня знали за частые ночные прогулки.

Когда на заре стал заметен пар от моего дыхания, я вернулся, и, остановившись перед кроватью, словно в солнце, смотрел на её беспечное, спящее лицо. В углах комнаты мелькнули зеленовато-синие огоньки, и, решившись, я лёг, прижимаясь к ней. Ушла она вечером и больше никогда не возвращалась. И ничего не осталось от неё, кроме лёгкого цветочного запаха от подушки. Когда через неделю он выветрился, я уже сам не верил тому, что было, и скорее склонялся к мысли, что стал жертвой наваждения.

Я подходил к моему дурацкому другу — зеркалу и рассматривал своё заблудившееся в тенетах чужой красоты лицо. И оно, ей богу, что-то значило в этом мире послушных плоскостей.

Но за что я, словно прокажённый, осуждён на радость, измеряемую часами?

После этого случая, я ещё свирепей набросился на книги, и как будто выжимки всевозможных шрифтов поддерживали мои силы. А когда мне казалось, что я близок к чему-то невозможному, в углах комнаты снова вспыхивали огоньки, и тянуло густым лесным воздухом. Я не вдумывался в природу этого явления, так как считал, что раз это происходит, то оно имеет право происходить.