23. «Наши»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23. «Наши»

Заканчивалась моя деятельность в движении Сопротивления. Тяжело было расставаться с Веной, но еще тяжелее было покидать верных товарищей, близких друзей. Они уговаривали меня остаться хотя бы еще на год, предлагали должность референта в только что сформированном правительстве республики, брались уладить этот вопрос с советским командованием. Однако желание вернуться домой было настолько неодолимым, что я отказался от всех заманчивых предложений. Об одном из них я часто вспоминал потом. Оно могло изменить всю мою дальнейшую жизнь.

С Александрой Кронберг я познакомился в университетском спортзале. Что послужило поводом к знакомству — точно не помню. Скорее всего, то, что она, прибалтийская немка, родилась в России и немного говорила по-русски. Она закончила философский факультет Венского университета и теперь работала над диссертацией. Помимо встреч в спортзале мы иногда вместе обедали в студенческой столовой. Мне импонировал ее оригинальный образ мышления и серьезные философские знания, к азам которых я тогда еще только подбирался. Раза два мы ходили с ней в кино. Этим наши взаимоотношения и ограничивались. Хотя, как женщина, она была вполне привлекательна, но я тогда старался об этом не думать, даже старательно избегал этих мыслей, считая, что они и есть самая большая помеха настоящему делу.

Потом она меня пригласила на собрание высшего ученого совета университета, где в торжественной обстановке ей присуждалась степень бакалавра философии. В черной мантии, четырехугольной шапочке, с волосами, ниспадающими на плечи, она выглядела великолепно — этакая белокурая философия!

Наши встречи, как правило, носили случайный характер и происходили нечасто. С вступлением советских армий на территорию Австрии, многие венцы покидали свои дома и направлялись на запад. На нашем архитектурном факультете занятия еще продолжались. Шла защита курсовых проектов, сдача зачетов. В один из дней мы снова встретились с Сашей Кронберг. Я понял, что на этот раз встреча не была случайной.

— Ты даже не догадываешься, что перед тобой очень богатая женщина, — сказала она довольно аффектированно, что было не свойственно ей. — Недавно пришло известие из Америки — я стала наследницей изрядного состояния. После смерти моей бабушки. И отправляюсь туда немедленно... Пока еще есть такая возможность... С приходом русских она может исчезнуть... — Она собралась с духом. — Как ты смотришь на то, чтобы поехать туда вместе со мной? — произнесла Саша, преодолевая волнение. — Ты, наверное, спросишь: «В каком качестве?..» Представляю тебе полную свободу выбора. Там у нас будет вполне безбедная жизнь. Ты сможешь завершить образование, а дальше поступишь так, как сочтешь нужным. Я не буду тебе обузой... Сейчас можешь ничего не отвечать... Я буду ждать твоего звонка завтра, до десяти часов вечера. Дольше не смогу. Если ты согласен, то собери необходимые вещи, и послезавтра, очень рано утром, ты должен быть на машине у моего дома. Вот адрес. — Она протянула мне свою визитную карточку.

Я действительно был почти свободен. Но — почти... Она была блестяще образованна и хороша собой. В ней не было ни грамма фальши, правда, степень бакалавра философии дается так-то легко, и к двадцати трем годам в ней был некоторый налет «синего чулка» — ученой женщины. Мы были открыто приятны друг другу, относились с взаимной симпатией, но... настоящей любви к ней я не чувствовал. А кто в нашем возрасте не мечтал о настоящей... нетленной...

Это была наша последняя встреча. Я не позвонил ей. Ни вечером, ни утром. Не скажу, что мне легко было принять это решение. Сегодня нет-нет да услышу фразу: «Ну какой же ты был дура-ак!» И то правда — но самое главное, что я таким и остался... И произносящий эту фразу считает себя таким умным, таким практичным жильцом на этой планете, но говорит-то мне это здесь. Тогда, в сорок пятом, все бросить и уехать с Сашенькой Кронберг было для меня все равно что бросить и забыть свою мать (которая никогда не бросала и не забывала меня), своего отца (они и так были заложниками этой системы), бросить город моего детства и юности, своих друзей, свои привязанности, свою страну.

В эти дни я был занят составлением отчета об участии в движении Сопротивления, но успел только собрать некоторые документы...

Поздно вечером 19 апреля в дом, где я теперь жил, явились два советских военнослужащих и предложили ехать вместе с ними. Внизу уже ждала машина. Примерно через час мы прибыли в Баден, небольшой городок юго-западнее Вены. Здесь размещался штаб Толбухина. Меня поместили в просторную комнату на втором этаже богатого особняка, с множеством лепных украшений. Снаружи здание охранялось автоматчиками. Позже сюда же доставят майора Сокола. Мне сказали, что в ближайшие дни, нас, вероятно, отправят самолетом в Москву. Пока с нами никто не разговаривал, мы могли общаться между собой, и нас неплохо кормили.

Так прошло четыре дня. О нас словно забыли. Я получил возможность ближе познакомиться с Соколом. Прежде я видел его всего один раз, когда вместе с Вилли присутствовал на совещании руководителей групп. Сокол был человеком невозмутимым и даже, как мне показалось, на редкость спокойным. Его карие глаза искрились едва заметной насмешкой и не задавали вопросов. Его мягкий голос будто призывал к выдержке и терпению. В сочетании с невысоким ростом, весь его облик как-то не вязался с ролью легендарного руководителя всего движения Сопротивления Австрии. Он казался общительным, эрудированным и добрым собеседником. Интересовался Москвой, русским языком. Старался с моей помощью увеличить небольшой запас известных ему русских слов. Время шло для нас незаметно.

В один из дней нашего не совсем понятного заточения я увидел небольшую заметку во фронтовой многотиражке (возможно, это был «Боевой листок», отпечатанный типографским способом). Газетку кто-то случайно обронил, а может быть, мне ее подбросили... В ней сообщалось, что успешное проведение венской операции стало возможным, благодаря действиям СМЕРШа и отряда Дунайской флотилии, в результате — наряду с прочими успехами удалось сохранить от разрушения город Вену... Там же сообщалось о представлении к правительственным наградам участников. Но ни словом не упоминалось в ней ни о Соколе, ни о роли австрийского движения Сопротивления. Эта заметка вызвала у меня чувство жгучего стыда за соотечественников. Я не знал, как сказать об этом Соколу. Решил пока отложить этот неприятный разговор по крайней мере до следующею дня. Но вечером за мной пришли. Сержант повел меня в соседнее здание, где в просторном, ярко освещенном кабинете я предстал перед щеголеватым майором в новеньком кителе, с золотыми погонами. Он держал в зубах сигарету «джонни», небрежно перебрасывая из одного угла рта в другой. Смершевец остановил на мне испытующий презрительный взгляд, а затем обратился к присутствующей здесь же миловидной девице с погонами лейтенанта. Ее новенькая гимнастерка, туго перехваченная широким ремнем, подчеркивала пышность груди и бедер.

— Спроси-ка у этого... (майор по фамилии Зарубин произнес нецензурное слово) фон-барона, знает ли он, с кем имеет дело? (В моих документах, оформленных уже в Вене, в целях конспирации я значился как «фон Витманн»), Переводчица, видимо, привыкшая к лексикону майора, перевела вопрос. Поблагодарив ее, я сказал по-немецки, что ее помощь нам не потребуется, поскольку я русский...

— Что он там прохрюкал на своем свинячьем языке? (Так даже в гестапо со мной не разговаривали...)

Я ответил, что, видимо, имею дело с офицером СМЕРШа... Что же касается «свинячьего языка» (мне захотелось уязвить майора), — это язык Маркса и Энгельса, Шиллера и Гёте, этим «свинячьим» языком в совершенстве владел Ленин!

Смершевец сначала потерял дар речи, а потом обрушил на меня поток отборной нецензурной брани. И все это в присутствии женщины. Он добивался от меня отказа от того, что было в моем незаконченном письменном отчете. А еще я должен был признаться в сотрудничестве с парой иностранных разведок, и не каких-нибудь захудалых, а самых знаменитых, требовал признания в добровольной сдаче в плен — якобы в добром здравии и при оружии... А плен, по приказу Верховного — считался «изменой Родине»! Несколько раз он хватался за кобуру, грозясь пристрелить меня. Но вскоре убедился, что этот прием мало действовал.

Я отказался отвечать на его вопросы и потребовал встречи с представителем фронтовой разведки.

Как и следовало ожидать, моя строптивость не осталась без последствий. Я был отправлен в сырой темный подвал. Тусклый электрический свет едва проникал снаружи через крохотное оконце у потолка. На полу спали несколько человек. Под ногами хлюпала грязь. Стены также была влажными и липкими. В подвале раньше хранили уголь. Когда рассвело, можно было разглядеть на стене следы пуль и бурые пятна крови. Видно, здесь же расстреливали...

Я опустился на корточки, не решаясь лечь вместе с другими в липкую жижу. Горькая обида и недоумение переполнили меня, вытеснили все другие ощущения. После всего пережитого... За что?.. Слезы душили меня. Всю ночь я не сомкнул глаз, еще надеясь, что произошла нелепая ошибка. Вспомнилась газетная заметка... Так вот, оказывается, в чем дело! Теперь я почти не сомневался в правильности своей догадки. Карьеристы из ведомства Абакумова[18] приписали себе заслугу в успешном осуществлении Венской операции. А действительных ее участников, австрийских борцов Сопротивления, решили устранить. Я оказался в том числе... Меня-то они уничтожат первым!

Догадка моя стала еще более реальной, когда выяснилось, что в подвале вместе с мной были люди, приговоренные Военным трибуналом к расстрелу. Теперь они ожидали приведения приговора в исполнение или помилования...

И снова жизнь моя повисла на волоске. Еще несколько раз меня вызвал майор и демонстративно рвал и бросал в мусорную корзину документы о действиях боевых групп движения Сопротивления.

— Все это ложь! — орал он. — Никакою движения Сопротивления не было. И твоего участия в нем тоже. Ты добровольно сдался в плен и тебя следует расстрелять как изменника Родины!..

Я ответил ему, что в плен меня взяли раненного, как и тысячи других в Харьковском котле.

— А почему ты не вцепился зубами в руку фашиста, чтобы быть застреленным! — кричал следователь.

(Мне припомнилось, как в Харьковском котле один такой герой у меня на глазах срывал знаки различия со своей гимнастерки и землей лихорадочно затирал оставшийся на ткани след.)

Я не удержался и брякнул:

— Хотел бы посмотреть, как в этой ситуации укусил бы фашиста ты...

Что было дальше, рассказывать не хочется. Наверное, он, отродясь, был бешеный, а теперь взбесился вконец. По его протезной логике получалось, что остаться в живых на этой войне — и есть самое тяжкое преступление... В СМЕРШе посчитали, что «такое» — просто так не бывает...

— Вот если бы фашисты тебя повесили или расстреляли, тогда еще, возможно, мы бы тебе поверили...

В одну из передышек, рассматривая фотографию сестер Колесовых — Лили и Танюши, он спросил:

— А эти бляди обе твои?

— Вглядитесь внимательно, майор, одна из них еще подросток. Я растлением малолетних не занимаюсь.

Даже такая осторожно построенная фраза вызвала у него новую бурю. Он в бешенстве вскакивал из-за стола, хватался за кобуру (уже в который раз), дрожащими пальцами старался расстегнуть ее... Ему нужно было, чтобы всю его извращенную фантазию я ежечасно подтверждал своей подписью. И, наверное, чтобы я еще восхищался его следственным гением. Все худшее, что могло прийти ему в голову, он тут же приписывал мне. Я уже начал понимать, что он не остановится в достижении своей цели ни перед чем.

Мое положение становилось все более безнадежным...

Тогда я еще не мог знать, что тем временем в Вене происходили довольно странные события. Президентом республики стал престарелый Карл Реннер, тот самый Реннер, который еще в 1918—1920 годах был федеральным канцлером Австрии и позднее выступал за присоединение Австрии к Германии. Его доставили в Вену наши — представители того же СМЕРШа, по указанию Верховного Главнокомандующего. В прошлом австро-марксист Реннер после соответствующей обработки, видимо, вполне устраивал наших. А вот что касается Сокола, действительного организатора и героя австрийского Сопротивления, то он в это время находился в Бадене, тоже в подвале, но в другом. Более того, был распространен слух, что он погиб от рук гестаповцев, кажется, вместе с Кезом. О том, что Сокол и Кез остались живы, мне стало известно много позже.

Из подвала в Бадене Сокола отправили в лагерь военнопленных под Веной и собирались этапировать прямиком в Сибирь Там бы он надежно затерялся. Но не тут-то было — это был не тот человек, не для этого он прошел всю школу опаснейшего подполья. Он не стал испытывать судьбу на прочность, тут же совершил побег из лагеря и сам явился в советскую комендатуру Его встретили с радостным удивлением: дескать «чего только наши не учудят от усердия и неразберихи?!»... Внезапное исчезновение главы венской полиции поразило военных. Комендант города объявил о его розыске. Благодатову было нетрудно догадаться, кто, вопреки его желанию, хотел по-своему распорядиться судьбой героя Сопротивления. Сокола больше не пытались арестовать. Всесильная абакумовская служба СМЕРШ порой, вероятно, все-таки пасовала перед боевыми частями армии, опасаясь прямой конфронтации.

Но вернемся снова в подвал обреченных, где я каждую ночь ждал исполнения майорской угрозы и уже как-то даже свыкся с этой мыслью. Но было обидно погибать по вине какого-то карьериста после стольких испытаний! Одних побегов, совершенных мной в тылу у немцев, я насчитывал четыре... А теперь начал подумывать о пятом.

Все чаще поглядывал я на зарешеченное оконце под потолком. Оно напоминало мне о побеге из жандармерии в Сумах Размеры оконца и его расположение поразительно совпадали Только здесь оно выходило на застекленную террасу, где постоянно находился часовой. Правда, ночью он нередко засыпал, слышен был его храп. Однажды, когда нас выводили на оправку я незаметно подобрал небольшой металлический стержень. С его помощью можно отогнуть крепление решетки. Я понимал, что шансов на удачный побег очень мало. Но когда и где их у меня было много?.. Все сильнее ощущалась слабость от пребывания уже около месяца в сыром подвале, настолько тесном, что можно было лежать только на боку. От недостатка кислорода часто наступало обморочное состояние. С каждым днем обмороки становились все продолжительнее. Я стал терять последнюю надежду на восстановление справедливости.

Вероятно, я все-таки попытался бы бежать, если бы не странный и, как мне показалось, предостерегающий сон. А приснилась мне — собственная казнь. Но не от пули карателя, и не на виселице, что однажды чуть ли не свершилось наяву, когда я пробирался по немецким тылам в Сумы, на конспиративную базу. На этот раз орудием казни была гильотина, но не та, что рубила головы в эссенской тюрьме тем, кто наполнял песком вместо взрывчатки бомбы и снаряды, выводил из строя оборудование, наносил ущерб военному производству. Моя гильотина была плодом воображения, сложившимся по описаниям эпохи французских королей, Людовиков. Ее нож был похож на огромный сверкающий полумесяц. Чтобы видеть, как он опускается мне на голову, я повернулся на спину (так делал при бомбежках, чтобы видеть, куда летят бомбы). Нож опускался почему-то очень медленно. Но вот он коснулся моей открытой шеи... Почувствовав прикосновение холодного железа, я проснулся... В шею упирался припрятанный во внутренний карман стрежень. Я посчитал сон вещим и отложил побег.

Прошло больше недели. Меня вызвали снова. Когда поднимался, потерял сознание и пришел в себя в незнакомом кабинете. Передо мной сидел молодой темноволосый капитан. Он представился офицером фронтовой разведки. Протянул пачку «Казбека», предложил закурить. После первой затяжки у меня голова пошла кругом, и я испугался, что снова потеряю сознание. Но все обошлось. Капитан, видимо, располагал какими-то новыми данными. Это чувствовалось по его нормальному, ровному отношению ко мне. А это само по себе уже подарок. На протяжении нескольких часов, с небольшими перерывами, он внимательно слушал мой рассказ, делал пометки в блокноте. Не скрыл своего негодования, когда узнал, что смершевец, ею фамилия — Зарубин, уничтожил почти все документы. Капитан пообещал, что постарается их восстановить, и ему в какой-то степени это удалось.

Позже меня ознакомили с некоторыми из этих документов. Они касались моей деятельности в венском подполье. Среди документов оказалось и письменное свидетельство Эрны о моем участии в движении Сопротивления. Читая его, я был тронут сердечной теплотой, с какой она отзывалась обо мне, но был немало удивлен тому, что на прямой вопрос следователя: «Были ли вы в интимных отношениях с Вальдемаром фон Витманном, гражданином СССР», она ответила: «Да, была».

Трудно сказать, какой смысл придавала она словам «интимные отношения». Мы не успели стать мужем и женой. Сначала потому, что встречались только в совместных операциях, и нам было не до проявления наших чувств, а когда поняли, что должны быть вместе, решили подождать, когда можно будет вступить в законный брак. Таковы были ее убеждения — и мои. И она, и я считали брак таинством. Мы искренне любили друг друга. Но, видимо, нам не суждено было быть вместе. Мне никогда больше не пришлось повидаться ни с Эрной, ни с моей первой школьной любовью — Галиной Вольпе, бесследно исчезнувшей в зловещем 1937 году.

Завершалась моя перекатная дорога войны. За кулисами этого скверного и затянувшегося спектакля произошло что-то непонятное. Какие-то декорации сдвинулись, какие-то рухнули — «следствие было прекращено». Редчайший случай в системе бесправия и беспредела.

О судьбе Сокола и других моих товарищей по Сопротивлению я долгое время ничего не знал. А в 1968 году в газете прочел о том, что в Москве заканчивает работу выставка, посвященная австрийскому движению Сопротивления (сообщение об открытии выставки мне нигде не встречалось, вероятно, его вообще не было). Оказывается, в Москву приезжал его руководитель Сокол, но пробыл всего два дня. Я узнал об этом, когда он уже улетел.

Кез долгое время был полицай-президентом Вены. Оба они — почетные граждане республики. О них там написаны книги. Австрия чтит своих героев и не ждет, когда они умрут, чтобы воздать им должное.

В Вене и Бадене есть даже музеи, посвященные борьбе движения Сопротивления. Венцы также чтят память казненных героев. На могиле Бидермана, Гута и Рашке на Хитцингерском кладбище всегда живые цветы.