29. Тюрьма в Лефортове

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

29. Тюрьма в Лефортове

Итак, это была тюрьма, которой лубянский следователь пугал моего отца. Тюрьма, где официально разрешалось применение пыток!

Первый допрос. Следователь — капитан лет тридцати пяти. Лицом немного напоминал известного киноактера Кадочникова. Правильная речь. Спокойней ровный голос. В общем, ничего угрожающего. Он задавал вопросы, я отвечал. Писал он быстро, ровным почерком. Каждую написанную страницу давал прочесть и подписать. Изложение было грамотным, без искажений и предвзятости. Незначительные неточности тут же исправлялись. С первого допроса я ушел ободренным. Слово «Лефортово» уже не казалось столь зловещим.

Допросы происходили ежедневно, кроме воскресенья. Путь до следовательского кабинета был довольно длинным. Надзиратель шел рядом, одной рукой сжав мою руку выше локтя, а другой подавал сигналы, щелкая пальцами. Так он предупреждал встречных. Заключенным встречаться лицом к лицу не полагалось — либо загоняли в нишу, либо поворачивали лицом к стене.

Двери камер выходили на галерею. Между собой противоположные галереи соединялись переходными мостиками, почти как в московском ГУМе, а между этажами — металлические трапы, как на многопалубном корабле. Пространство между галереями было затянуто стальной сеткой — это чтобы нельзя было броситься вниз и разбиться насмерть. Вот такая забота о подследственных.

С каждым днем чувство голода усиливалось. Для получения передач из дома требовалось разрешение следователя. На мою просьбу он неопределенно ответил:

— Посмотрим на поведение.

Пока допросы проходили гладко. Но, как ни странно, то, что касалось половинковской номенклатурной банды, расправившейся с прокурором и вынудившей меня приехать в Москву, следователя почти не интересовало. Значительно больший интерес он проявил к обстоятельствам моего пленения. Я подробно рассказал ему, как меня включили в разведгруппу, как готовили для заброски в тыл к немцам, как сорвалось наступление, и наши армии оказались в окружении без боеприпасов и горючего. Рассказал о неудавшихся попытках прорваться, о ранении. О том, как оказался в плену и совершил побег.

Когда следователь дал мне прочесть написанное, я увидел, что многое в протокол допроса не вошло, хотя, на мой взгляд, имело принципиальное значение.

Ни слова не упоминалось о харьковском окружении, будто его не было вовсе. Все было сведено к тому, что я «добровольно сдался в плен».

Я отказался все это подписывать, капитан начал кричать, назвал меня изменником Родины и сказал, что здесь он решает, что и как писать. Предложил подумать, а сам ушел, оставив меня с надзирателем. Отсутствовал он довольно долго, а когда вернулся и узнал, что я не изменил своего решения, сказал:

— Ну что ж, не хочешь подписывать сейчас, подпишешь потом... Мы еще вернемся к этому. Рассказывай, что было дальше.

Мой рассказ о том, как пробирался в Сумы на конспиративную базу, как наткнулся на карателей и едва не был расстрелян, как был арестован жандармерией и бежал, встретился с подпольщиками, снова был схвачен и снова бежал — не вызвал заметного внимания.

Следователь часто прерывал меня, заявляя, что к существу дела это не относится. Отпустил он меня лишь под утро.

Едва я лег и заснул, тут же объявили подъем. Весь день меня клонило ко сну. Сильнее давала себя знать слабость от недоедания. Но стоило задремать, сидя на скамейке, как раздался стук в дверь и крик надзирателя: «Не спать!» После ужина меня на допрос не вызвали. С трудом дождался я отбоя и сразу уснул. Но вскоре меня уже тормошил надзиратель. Снова переход по галереям, мостикам и трапам. Снова вопрос следователя:

— Надумал?

— Нет, подписывать не буду.

— Хорошо, рассказывай дальше. — И снова допрос до утра.

Привстать с табуретки и хоть немного размять задеревеневшие мышцы не разрешалось. Сам следователь вставал, прохаживался по кабинету, курил, пил чай, выходил, оставляя меня с надзирателем или другим следователем.

Так тянулось из ночи в ночь. В следственные протоколы включались только те моменты моей военной биографии, с помощью которых следователь рассчитывал представить меня изменником Родины. Делал он это часто в ущерб, логике и здравому смыслу. Так, например, он не указал, что в Эссене я оказался не случайно, а выполняя задание нашей разведки.

Любому, кто хоть немного знал обстановку в Германии тех лет, было ясно, что, свободно владея немецким языком, я мог бы при желании совсем иначе распорядиться своей судьбой. Мог бы оказаться в зажиточном крестьянском хозяйстве, обеспечив себе почти свободную сытую жизнь, вместо существования за колючей проволокой концлагеря в Эссене, ставшем для многих местом гибели от бомбежек, голода, зверств гестапо и охраны.

Этот должно было быть ясно и следователю... Но ему, как и людям его толка, трудно было поверить в поступки, на которые сами они не способны. Мой следователь не мог себе представить, что, находясь в немецком лагере и владея немецким языком, я скрывал это, чтобы не стать переводчиком, добровольно отказался от лагерных благ.

Следователь преднамеренно умалчивал о моей деятельности на заводах Круппа, и в этом была своя логика: в противном случае все его старания изобразить меня изменником и предателем выглядели бы явным абсурдом.

Пытка лишением сна продолжалась. Яркий свет лампы в камере, казалось, сверлил мозг. Знакомая до мелочи, до пятнышка на стене обстановка, еженощно повторяющийся путь к следователю — раздражали. Трудно стало сосредотачиваться. Читая протоколы, я терял ход мысли. Иногда мне начинало казаться, что рассудок покидает меня.

Видно, следователь это почувствовал и дал передышку. Ему, как коту, интереснее было играть с еще живой мышью. Я отсыпался не только ночью, но и днем, стоя, и на ходу на вечерней прогулке. Но тут особенно остро начал ощущаться голод. Получать передачи из дома мне так и не разрешили. Все мои мысли теперь сконцентрировались на еде, как тогда по пути в Сумы или в фашистских лагерях. Начались вкусовые галлюцинации. То совершенно отчетливо чувствовался запах домашних пирогов, то пшенной каши, которую в детстве не любил, а теперь нещадно корил себя и мысленно подсчитывал сколько набралось бы полных мисок не съеденной каши. Но больше всего мечталось о черном сухарике. Он виделся во сне и наяву и казался дороже любых пирожных.

Чтобы не так долго тянулось время между кормежками, мы с напарником решили сделать шахматы. Но вылепить их из хлеба, отрывая от мизерной пайки, было выше наших сил. Я предложил использовать песок с глиной. Его можно было набрать в тюремном дворике, куда нас выводили на прогулку. Правда, сделать это было непросто. Часовой на мостике сверху следил за каждым шагом. И все же за несколько дней нам удалось собрать несколько горстей и вылепить шахматные фигурки. Квадраты нацарапали на столе ногтями. Теперь, за шахматными баталиями время тянулось не так мучительно долго.

Как-то я обнаружил в доске своего лежака выступающую головку гвоздя. Не приобрести такой ценный инструмент было неразумно.

Несколько дней я ковырял ногтями древесину, расшатывал гвоздь, и наконец он поддался. Торжествуя, я показал вытащенный гвоздь напарнику и тут же спрятал его, воткнув между каблуком и подошвой сапога.

— А для чего он тебе, уж не бежать ли задумал? Стену гвоздем не процарапаешь — толщина не менее метра, да и вообще едва ли кому удавалось бежать отсюда. Это невозможно, — сказал он.

Я не любил слово «невозможно» и возразил:

— Бежать можно и отсюда. Для этого не обязательно рушить стены или делать подкоп. Представь: ты делаешь вид, что душишь меня. Надзиратель открывает дверь и старается тебя оттащить. Мне достаточно одного не очень сильного удара, чтобы на некоторое время сделать надзирателя недвижимым и безмолвным (нас этому неплохо научили в разведке). Этого достаточно, чтобы связать ему руки и ноги простынями и заткнуть рот. Затем ты одеваешь его форму и, щелкая пальцами, ведешь меня к выходу. В карманах у нас песок, подобранный в прогулочном дворике. Им можно засыпать глаза вахтерам на выходе. Главное — действовать энергично и смело. Конечно, шансов немного. А вдруг повезет?..

Напарник недоверчиво покачал головой, но все же попросил показать ему приемы и места, куда надо бить. Я продемонстрировал кое-что из того, что знал. Ему захотелось овладеть этими приемами: в лагере они могут пригодиться для защиты от уголовников. Но удары у него получались вялые, в них не было резкости. И весь он был какой-то рыхлый. Нет, для таких дел он явно не годился. Я посоветовал ему каждое утро тренироваться, отрабатывать резкость удара. Во время показа ударов несколько раз открывался глазок. Видно, надзирателю тоже было любопытно.

Вечером я один вышел на прогулку. Напарник пожаловался на недомогание. Вернувшись с прогулки, я не застал его в камере. А спустя некоторое время дверь распахнулась и вошли трое надзирателей. Меня поставили лицом к стене, обыскали, извлекли из кармана горсть песка с глиной, принесенных с прогулки для ремонта шахматных фигурок. Приказали разуться, вытащили из-под каблука спрятанный там гвоздь. Им все было известно.

Меня отправили в карцер — холодный, тесный. Настолько тесный, что умещался там только голый лежак, без матраса и подушки. Раз в сутки давали кусок хлеба и чуть теплый чай. Иногда эти сутки казались нестерпимо длинными, но холод здесь был еще нетерпимее, чем голод. Размеры карцера ограничивали движения, не позволяли согреться. Часами сидел я на голой доске, обхватив себя руками. Так казалось теплее.

Окна в карцере не было. День перепутался с ночью.

Однажды, по-видимому, ночью, я лежал и, как обычно, долго не мог заснуть от холода. .Двигатель не работал, и тюрьма казалась вымершей. Вдруг до слуха донеслось постукивание. Сначала я подумал, что где-то что-то ремонтируют. Но по ритму понял, что это не так. Звук был очень слабый, глухой, и трудно было установить, откуда он. Казалось, что стучат рядом за стеной, потом — что звук доносится откуда-то сбоку и снизу. Я подумал: кто-то ищет со мной общения, — и ответил стуком в том же ритме. Тут же в ответ послышалось несколько частых, торопливых ударов. Словно некто за стеной обрадовался, что ему ответили. После небольшой паузы прозвучало десять ударов, я ответил тоже десятью ударами. Потом прозвучало восемнадцать ударов, и я снова отстучал столько же. Потом четырнадцать... После паузы удары повторились в том же порядке, и так — несколько раз. Наконец я догадался, что число ударов соответствует месту буквы в алфавите. Получилось слово «кто». Я очень обрадовался своему открытию и часто застучал в стену в знак того, что вопрос понял. Повторяя про себя буквы по алфавиту, я простучал свою фамилию. В ответ мой собеседник простучал свою.

На взаимное представление ушло, как мне показалось, не менее часа. Затем человек за стеной предложил ускоренную систему. Смысл ее заключался в следующем: алфавит делился на три группы. В первых двух по десять букв, в третьей — остальные. Сначала стуком обозначалась группа, а после небольшой паузы порядковый номер буквы в группе. Например, буква «т» передавалась двумя ударами, обозначающими группу, и после короткой паузы восемь ударов, обозначающих место буквы в своей группе. Всего десять ударов, вместо восемнадцати. Освоив новую систему, я прежде всего сообщил фамилию «подсадной утки» и просил, чтобы предупредили соседей, если есть с ними связь. От стучания по каменной стене у меня распухли суставы, но радость общения заглушала боль. Каждую ночь, точнее, в то время, когда не работал двигатель, мы продолжали наш разговор.