Двадцатая годовщина
Двадцатая годовщина
Пишу сейчас о Феврале вовсе не для того, чтобы справлять юбилей. Двадцать лет вообще не юбилейный срок, а для Февраля его еще и быть не может, ибо он России был задан, но еще никогда не выполнен.
Есть историческая дата — 27 февраля (12 марта) 1917 года. Что случилось в этот день? Один из моментов распада империи, ускоривший явление «подлинной» революции Октября? Эпилог одного самовластия — пролог другого?
На этой точке зрения стоят официальные большевистские историки. На ту же, по существу, точку зрения встала и группа эмигрантских историков, включая февральский период в завершение царствования императора Николая II и открывая главу о революции большевистским переворотом.
Если расценивать исторические события по их длительности, да еще сроками жизни одного человека или одного поколения, то историки в Москве и в Париже совершенно правы. Что значат какие?то коротенькие восемь месяцев какой?то странной суматохи, вечных кризисов, боевых напряжений на фронте, все учащающихся судорог Гражданской войны, затиснутые между крушением вековой монархии и установлением нового, нигде и никогда еще не виданного строя «пролетарской диктатуры»?
Однако значение исторических событий определяется не их длительностью во времени, а глубиной тех изменений, которые они производят в социальных отношениях и государственной структуре.
Вспомним хоть немного о том, что случилось 27 февраля двадцать лет тому назад. Тогда мы увидим, что коренные переломы в истории измеряются не годами и десятилетиями, а краткими мгновениями, мигами, когда вдруг проваливаются в небытие целые пласты истории, вчера еще казавшиеся незыблемыми основами жизни.
В самый канун революции крепость монархического строя казалась незыблемой. Когда в самый разгар уже происходившего, но не осознанного человеческим сознанием переворота, 26 февраля, один из высших сановников, помощник обер — прокурора Синода, в величайшей тревоге по телефону спросил министра внутренних дел А. Д. Протопопова, что происходит в Петербурге и не грозит ли бунт великими потрясениями, Протопопов ответил: «Не беспокойтесь; если в России и случится революция, то не раньше как через пятьдесят лет!»
И в тот же день, о чем я не раз уже рассказывал, вечером, на моей собственной квартире, представители большевиков Юренев (нынешний полпред в Токио) и, кажется, Шляпников[246], а также левый эсер, будущий участник убийства барона Мирбаха, Александровский[247], утверждали, что никакой революции не происходит, что движение в казармах идет на убыль и реакция усиливается. Тому свидетель В. М. Зензинов, стоявший, как и я, на другой точке зрения. Какой разительный пример беспомощности человеческого сознания перед «духом истории!», как говорил Гегель. И замечательно, что именно завтрашние непримиримые диалектики перманентной революции, смело приписавшие после событий всю «заслугу» свержения монархии пролетариату, тогда в своем ощущении истории совпадали с… Протопоповым.
Не прошло суток от этих приснопамятных разговоров. И случилось единственное, неповторимое, Божье или дьяволово — вопрос оценки — чудо: исчезла монархия, весь административноправительственный аппарат превратился в призрак и, что самое удивительное, вместе с исчезновением монархии потеряли свою мощь все имущие классы. Тут опять человеческое сознание не могло сразу понять смысл свершившегося глубочайшего социального переворота. И лидеры думского прогрессивного блока, и марксиствующие левейшие «вожди» едва нарождавшейся советской демократии единодушно признали, что Россия, как это и полагалось по классическим западным образцам, вступает в эпоху буржуазно — капиталистического либерализма. Отсюда формула: буржуазное правительство, поддерживаемое советской демократией постольку, поскольку это правительство не покушается на завоеванные в революции права пролетариата.
На самом деле глубочайший исторический смысл Февраля в том и заключался, что он не был только актом политического раскрепощения России, но и социальной революцией, отдавшей первое место в государстве трудовым классам.
Было ли это благом или злом для России — не нам судить. И даже рассуждать об этом бесполезно. Случилась революция, жесточайшее в истории новой Европы социальное землетрясение. На месте разрушенного блистательного здания империи нужно было строить новое, пореволюционное государство, создавать новую систему народного хозяйства, пользуясь тем материалом человеческим, который был под рукой, направляя его к новому идеалу государственности, открывшемуся в миг революции.
Нам было задано новое государство, которое должно было воплотить в жизнь всю государственную, общественную и социальную сущность подлинной русской и российской культуры.
Если мы оглянемся и вглядимся в самый пафос всего нашего освободительного движения, вдумаемся в смысл всей нашей классической литературы, для нас не будет сомнений в том, что Февраль, разрушая раз навсегда всю старую государственную и социальную структуру России, был насыщен волею к свободе, был пронизан жаждой социальной справедливости, утверждал новую государственность на преклонении перед неприкосновенной святостью всякой человеческой личности, исходил не из чувства классовой избранности, а из сознания всенародного единства.
Да иначе и быть не могло, ибо, повторяю, вчерашние владеющие и господствующие классы не были способны к сопротивлению, а в первые минуты революции и не хотели сопротивляться.
Когда по неизбежному, может быть, закону всех революций Февраль вскрыл весь гной, скопившийся веками в народном теле, когда силы распада стали преодолевать силы сцепления и рост новых социальных связей не поспевал за распадом старых, многие, очень многие из захваченных первым порывом Февраля стали стыдиться своего вчерашнего «прекраснодушия», стали пытаться беспомощно и жалко повернуть историю вспять.
Если французские революции реакция сразила от жизнеспособных еще остатков феодальной аристократии, то в России после Февраля реакция могла прорваться только через левые двери, о чем постоянно напоминал советской демократии Ираклий Церетели, о чем так превосходно написал в апрельском обращении Временного правительства к народу зверски замученный потом большевиками Ф. Ф. Кокошкин.
И действительно, все попытки через правые двери ворваться в революцию и на место народовластия насадить «белую мечту» разбились о непроницаемую стену крестьянства» которому революция дала не только волю, но еще и землю.
Возродить старый, взорванный Февралем мир социальных отношений было невозможно. И это доказал Октябрь.
Октябрь нашел себе опору в новом, рожденном Февралем социальном мире. Внутри страны большевизм в борьбе своей за власть опирался исключительно на выходцев из революции.
А. Н. Потресов[248] на страницах «Дней» справедливо писал об «Октябрьской революции»: «Диктатура не революция; она узурпатор революции», захватчик прав, полученных народом от революции.
Поэтому Октябрь не начало новой эпохи, как был Февраль, а только этап в развитии революционного процесса, который еще не заключен, ибо не осуществлен еще Февраль заданный.
Не выходцы «враждебных классов», не саботажники и агенты иностранных контрразведок, не «охвостье дерёвенского кулачества» разрушают все великолепные планы «социалистического строительства в одной стране». Минирует, расшатывает и постепенно разрушает сталинизм, или, по определению Спаака[249], «пролетарский фашизм», — воля страны к свободе, воля страны вернуть себе свободу творчества.
Еще недавно было время, когда внешние успехи пятилетки внушали маловерам мысль, что можно и в наше время в крепостном порядке создать стройную производительную систему обобществленного хозяйства.
Но ведь самое понятие обобществленного хозяйства — социализма — требует наличия общества. А общество невозможно без свободной самодеятельности его членов. Теперь от «энтузиазма» пятилетки ничего не осталось. Омертвение и трупное разложение всего организма диктатуры становится все ощутительнее, все явственнее для наблюдателя советской действительности. Как мне приходилось уже говорить и писать и ныне (см. ниже) убедительнейшими фактами подтверждает практически хорошо изучивший сталинское хозяйство Д. М. Дмитриев, основной и грозный смысл процессов Зиновьева — Каменева и Пятакова — Радека[250] заключается в том, что они доказали всей России, что система диктаторского крепостного хозяйства есть система хозяйства вредительского, система, уничтожающая народное богатство.
Какой отсюда выход? Упорная пропаганда сталинцев старается убедить народ, что СССР «самая демократическая страна в мире».
Что это значит? Это значит, что страна понимает, где источник всех катастроф, несчастий и безысходных страданий: в отсутствии свободы.
В отсутствии того, чем Октябрь прежде всего и отличается от февраля.
Все освободительное движение России всегда стремилось к социальному раскрепощению. Русская культурная традиция никогда не соблазнялась идеалом западного мещанского благополучия, но никогда она не отрекалась от свободы, от свободного человека. Соблазном социального блага без свободы Ленину удалось помрачить народное сознание и задушить народовластие мозолистыми пролетарскими и крестьянскими руками. Но 20 лет прошли не бесплодно. Я думаю, во всем мире нет сейчас такой упорной воли к свободе, как в русской народной толще. Ибо в опыте страшной коллективизации русский крестьянин понял, что, теряя волю сегодня, он завтра неизбежно потеряет и землю.
Конечно, весь аппарат управления и террора в руках диктатуры. Конечно, сопротивление узурпаторов, захватчиков революции может еще продолжаться какое?то количество времени, но за эти 20 лет были испробованы все средства террора, все способы принудительного хозяйства. Ничего не вышло.
А главное, не осталось таких, по ленинскому выражению, дурачков, которых можно было бы еще в сотый раз оболванить. Вместе с ростом новых поколений нарастает духовная потребность освободиться от всей этой принудительной казенной словесности, потребность видеть жизнь своими глазами, говорить своими, хоть и «эзопобскими», словами.
Телесный голод и духовную жажду творчества — тоталитарная диктатура, совершенная Несвобода, утолить не может. В этом приговор Октябрю, в этом — утверждение Февраля.
От несвободы к свободе — вот предопределенный путь русской революции, русской истории на завтра.