Союзники и Временное правительство
Союзники и Временное правительство
Нельзя забывать о том, что Февральская революция произошла во время войны, что война эта продолжалась, что кроме неприятельских войск на фронте в тылу действовали начиненные внешним врагом и Лениным живые бомбы. Без ясного представления обо всем этом нельзя правильно понять историю трагической борьбы России за свою свободу, внешнюю и политическую, со дня падения монархии вплоть даже до нынешних дней. Судьба нашей революции разрешилась не в порядке борьбы партий внутри страны, а на полях сражений и в кабинетах министров иностранных дел всех воюющих держав.
Существует вздорная легенда, что союзники России содействовали Февральской революции, даже чуть ли не сами ее устроили. По методу исключения роль организатора русской революции приписывается главным образом английскому послу сэру Джорджу Бьюкенену[125]. Итальянский посол, жизнерадостный, подвижный маркиз Карлотта, больше наблюдал, чем действовал, был всегда, кроме того, третьим после Бьюкенена и французского посла Палеолога[126]. Сказать о последнем, что он в какой?либо степени мог содействовать не только революционному, но даже и оппозиционному движению, было прямо невозможно. Эта был весьма светский человек, не выходивший из великокняжеских салонов, особенно из салона великой княгини Марии Павловны[127]. По созвучию своей фамилии с именем знаменитой династии византийских императоров он чувствовал себя аристократом, едва ли не кузеном особ царской крови. Он написал о своем пребывании в Петербурге полубеллетристический дневник. Уже из помещенных там историко — философских рассуждений о России, о русском народе видно, что для него в России за узким кругом людей «из общества» Европа кончалась; начинался загадочный, мистический, варварский и темный Восток. Уже в последние месяцы перед падением монархии Палеолог стал склоняться к мысли, что Россия не выдержит до конца войны и что следует! на всякий случай заранее перестраховать интересы Франции по другую сторону фронта. Его личное тяготение к реакционным католическим кругам указало ему путь в Будапешт и Вену. Конец же монархии был для Палеолога концом той России, с которой еще можно было как?нибудь считаться. Он стал слать в Париж весьма пессимистические доклады и настойчивые указания: нужно искать пути к миру за счет России. Так мне рассказывал Альбер Тома[128], который был срочно, в начале революции, прислан в Петербург с особыми полномочиями — сначала дублировать, а затем временно и совсем заменить Палеолога. Отношение французского посла к России после падения монархии было столь своеобразно, что английский и итальянский послы первые возбудили перед Временным правительством вопрос о необходимости дать понять Парижу, что аристократ — посол не совсем удобно стал себя чувствовать в Петербурге, потерявшем вдруг вкус к придворным мундирам… Вернувшись в Париж, Палеолог в правительственных и дипломатических кругах Франции не оказался вовсе одиноким в своем отношении к России, оставшейся без «верного союзника Франции — царя».
Так, за вычетом по явной непригодности к роли организаторов революции Палеолога и Карлотти оставался только один Бьюкенен. Во время революции мне пришлось довольно часто встречаться с английским послом. Этот подлинный джентльмен не был лично способен ни на малейшую нелояльность. Состоять в организаторах революции против императора Николая II он и потому еще не мог, что очень хорошо относился лично к бывшему царю. Это отношение особенно ясно проявилось летом, когда из Лондона пришел категорический отказ оказать бывшему императору и его семье гостеприимство в Англии впредь до окончания войны: Бьюкенен перенес этот отказ как личное свое горе. Как же могла родиться все?таки легенда о Бьюкенене — вдохновителе русской революции? Она, во — первых, возникла из особой ненависти тогда всех сановных германофилов к Англии. Во — вторых, — как раз из очень лояльного отношения английского посла к царю и к династии. Бьюкенен видел, куда ведет не только Россию, но и династию кружок Распутина, и он неоднократно пытался советовать императору разумную и спасительную для монархии более либеральную политику. В последний раз он старался спасти царя от его собственного упрямого безумия очень незадолго до катастрофы, но совершенно безуспешно. Как раз в это последнее свидание царь принял английского посла необычно сдержанно, почти враждебно; подчеркнул весьма недвусмысленно свое совершенное нежелание слушать какие бы то ни было советы со стороны. Советы же английского посла шли навстречу пожеланиям прогрессивного блока. Вот было единственное основание для рожденной в окружении императрицы Александры Федоровны[129] легенды.
На самом деле до падения монархии все официальные иностранцы в России держали себя всегда строго в рамках «протокола» и никакого вмешательства во внутренние дела России себе не позволяли. Только после революции тут многое, очень многое изменилось. Прежде всего, исчезла очень строгая традиция дипломатического обихода в Петербурге. После падения монархии дипломатический корпус впервые получил полную свободу общения со всеми кругами общества. Конечно, и до революции никаких формальных ограничений в этой области не существовало. Но имелась очень крепкая традиция: иностранные дипломаты должны были вращаться в узком кругу придворного и светского общества. Общение кого?либо из них с представителями оппозиционных, а тем более революционных партий было бы открытым и неприемлемым для двора скандалом. Теперь, при Временном правительстве, каждый иностранный дипломат шел, куда хотел, — к любому министру, в Советы, на митинги. Встречался с кем бог на душу положит: одни, по — старому, в определенные дни ездили в определенные салоны, другие торопились познакомиться с вчерашними каторжниками — революционерами. К Временному правительству большинство союзных дипломатов относились критически, даже оппозиционно: нас обвиняли в слабости, в безволии и прочих смертных для правителей грехах. Однако сами дипломаты скоро привыкли злоупотреблять «чрезмерной свободой», не менее, чем и любой рядовой рабочий или солдат. Из свободы общения с кем угодно сами собой возникли более интимные связи с лицами, настроения которых соответствовали вкусам того или иного посольства, того или иного военного союзного агента. А там недалеко уже было и до содействия лицам, которые, по оценке, конечно, самих иностранцев, были настоящими русскими патриотами и хотели действительно спасать Россию от «засилия Советов». Бисмарк[130] ведь не об одних немцах сказал: в борьбе на живот и на смерть уместно любое оружие, не считаясь ни с какими моральными предрассудками.
А разве есть что?нибудь аморальное в желании прийти на помощь союзнику; попавшему в беду; союзнику; оказавшемуся вдруг) в руках «слабого» и неопытного в военных и международных делах правительства, состоявшего или из далеких от жизни идеалистов, или из подозрительных пацифистов? И что же удивительного, если по всей своей собственной психологии, по всем своим петербургским связям огромное большинство членов союзных посольств и военных миссий легко и быстро нашли общий язык и в столице, и в ставке с кругами, оппозиционными Временному правительству?
Оппозиция слева нашла себе опору в Германии. Оппозиция справа — в посольских зданиях на набережных Невы, в самом Петербурге! Вот почему после падения монархии, летом 1917 года, силы двух борющихся коалиций расположились в России не по двум параллельным линиям: Временное правительство с союзниками — большевики с Германией, а по сторонам некоего треугольника: Временное правительство — Ставка с союзниками — большевики с Германией. Самое курьезное в этом положении было то, что мы — Временное правительство — изображались левыми демагогами, как «наймиты английского капитала»; даже многие добросовестные сторонники Временного правительства в демократической среде все?таки находили, что мы слишком «не самостоятельны» в отношении к союзникам. Нам же, главным образом министру иностранных дел М. И. Терещенко, приходилось в это время упорно отстаивать новую военно — дипломатическую политику свободной России и в Париже, и в Лондоне; добиваться там, большей частью тщетно, нужного дипломатического содействия для подъема боеспособности русской армии. И делать это нужно было с чрезвычайной осторожностью, в порядке «тайной дипломатии», дабы не давать повода возбужденному революцией общественному мнению России заподозрить искренность дружеских отношений главных наших союзников к России, свергнувшей монархию[131].
Я до сих пор сдержанно писал о действительной политике Парижа и Лондона по отношению к России после революции; по отношению, в частности, к Временному правительству. Теперь, мне кажется, настало время сказать правду, как она была: в союзных России столицах победила в основных чертах точка зрения отозванного из Петербурга Палеолога. Революция сразу как бы исключала из круга полноправных членов Антанты Россию. Конечно, нужно все сделать, чтобы удержать Россию на фронте, нужно терпеливо выслушивать дипломатический лепет неопытных министров, по существу же — вести войну самостоятельно, не привлекая к этому Россию и не считаясь вовсе с ее требованиями. Скептическое, выражаясь мягко, отношение руководящих кругов Лондона и Парижа к союзному Временному правительству мне было, конечно, хорошо известно, но все?таки я был прямо поражен, когда уже в эмиграции, кажется в 1920 году, подробно узнал историю переговоров о сепаратном мире с Австрией. Переговоры эти велись как раз в апреле 1917 года между Лондоном, Парижем, а затем и Римом, с императором Карлом Австрийским[132] через принца Сикста Бурбонского, брата императрицы Зиты. Это были весьма серьезные переговоры, они сорвались в самую последнюю минуту из?за упрямства Италии, Рим никак не хотел отказаться от какого?то куска обещанных ему австрийских земель, которого Италия затем все?таки не получила. Но все эти переговоры, непосредственно и более всего задевавшие интересы России, до конца происходили в строгом секрете от Временного правительства. В случае удачи переговоров Россия была бы поставлена перед совершившимся фактом. Я подчеркиваю, что этот вопиющий случай нарушения союзной этики по отношению к нам произошел в самом начале революции, при самом «буржуазном» правительстве, при министре иностранных дел Милюкове, который всячески стремился продолжать в сношениях с Лондоном и Парижем сазоновскую политику. «Революция ничего не изменила в нашей иностранной политике», — повторял он ежедневно.
Теперь часто говорят, что наступление русских армий в июле 1917 года было авантюрой, вызванной давлением союзников. Конечно, Париж и Лондон очень хотели, чтобы наши войска вернулись к активным операциям на фронте. Конечно, ведя коалиционную войну, и мы, весьма дружески и лояльно относясь к союзникам, должны были считаться не только с интересами России, но и с интересами всего союза. Однако восстановление боевых действий на фронте диктовалось нам прежде всего интересами России, его требовала от нас сама логика революции. Родившись в значительной мере из протеста против сепаратного мира, революция могла укрепить свободу и демократию только в случае благополучного исхода войны. А кроме того, наблюдая отношение к России наших союзников, нам было ясно, что только восстановление боеспособности армии, демонстрация некоторой нашей силы заставили бы наших союзников с большей оглядкой прятать дипломатические ноты Временного правительства под сукно. Заставили бы их, по крайней мере, вспомнить, что на союзных конференциях представители России присутствуют по праву и, приходя в зал заседаний, должны находить там приготовленное и для них место…
Почему же Лондон и Париж так усердно толкали Россию в объятия Германии, всемерно саботируя Временное правительство?
Я много раздумывал над этим вопросом. Многое мне стало ясно только в эмиграции, здесь мне пришлось, впервые в жизни, столкнуться с настоящей, реально существующей Европой — и правящей, и буржуазной, и социалистической. И я понял, что той Европы, которую носила в своем сознании русская интеллигенция, никогда вообще в природе не существовало. Мы думали, что там, за далекими, бескрайними, русскими просторами, вдали от жестокой царской реакции, есть блаженные страны всяческого демократического и гуманистического совершенства! Увы, этой, я бы сказал, «русской Европы», созданной по образу и подобию наших собственных политических идеалов, мы, оказавшись в эмиграции, нигде не нашли. «Нашей» Европы так же нигде не существует, как не существует идеального СССР, созданного ныне воображением европейцев, чающих нового, справедливого социального порядка. За наш самообман мы отомщены самообманом горшим европейцев!
Где же все?таки источник недоброжелательства, а иногда и нескрываемой враждебности к Временному правительству союзных кабинетов? Прежде всего, в общей тогда всем воюющим западным странам максималистской психологии. Ведь тогда общественное мнение только еще созревало — в Германии к брест — литовским, в Париже — к версальским целям войны. А тут вдруг, перед самой трудной боевой кампанией 1917 года, «нелепое», донкихотское заявление Временного правительства о каких?то новых, демократических целях войны. «Свободный русский народ, защищая свои границы, не стремится к завоеванию чужих земель, не хочет ни с кого взыскивать дани и стремится к скорейшему заключению справедливого всеобщего мира на началах самоопределения народов».
Музыка будущего! Конспект знаменитых впоследствии 14 пунктов мирной программы президента Вильсона осенью 1918 года оказался опубликованным слишком рано. Оказался ласточкой, которая еще ждала весны! «Тайные договоры» союзников, оглашения которых так настойчиво требовали — в своих воззваниях к русским солдатам — принц Рупрехт Баварский и в своих прокламациях, речах и статьях Ленин, отстояли от этой новой программы войны на таком же почти расстоянии, как Марс от Земли. (Конечно, программа войны центральных держав в своем утопическом максимализме ни в чем не уступала проектам Антанты.) Враждебная реакция союзников на новую военную политику революционной России была вполне естественна: ведь они оставались в старом психологическом мире довоенной Европы, мы же, первые в Европе, — перешагнули за черту этого мира, ощутили новый строй международных отношений, намеченный, но не осуществленный Лигой Наций!
Теперь, в 1933 году, слова манифеста Временного правительства о целях войны едва ли кому?нибудь в Европе покажутся столь возмутительными и неприемлемыми. Но нам пришлось писать его чуть ли не через две недели после того, как из Парижа пришло телеграфное согласие на желание наше включить всю Польшу (австрийскую, германскую и русскую) в границы Российской империи (на автономных, впрочем, началах). Телеграмма же эта, в свою очередь, последовала в ответ на согласие царя образовать из германских земель по левому берегу Рейна независимое буферное государство под протекторатом Франции.
Впрочем, напряженная борьба между Временным правительством и кабинетами Лондона и Парижа во все время Февральской революции шла не столько о самом пересмотре целей войны, сколько по его поводу. Временное правительство вовсе не собиралось ссориться с союзниками из?за шкуры еще не убитого медведя. Мы просто хотели победить! Нам нужна была боеспособная армия! А для того, чтобы сделать ее способной к бою, нужно было дать войне новые цели, понятные рядовым бойцам, с новой, рожденной революцией психологией. Во всяком случае нужно было говорить другим, новым дипломатическим языком, который не напоминал бы ненавистный фронту старый «империалистический» язык царизма. Если в мирное время армия — последний аргумент дипломатии, то во время войны вся дипломатия — только служанка армии. «Говорите что хотите и как хотите, — взывал в заседаниях Временного правительства А. И. Гучков к министру иностранных дел Милюкову, — только говорите такие слова, которые подымают боеспособность армии». Война имеет свою психологию, победа — другую, часто совсем противоположную. После революции нам нужны были на фронте такие дипломатические выступления Антанты, которые приблизили бы и Россию, и всех ее союзников к победе, а победа создала бы в сердцах людей новые настроения, наверное, совсем непохожие на настроения армии, переутомленной войной. И разве мы все не видели, как Версальский договор, в атмосфере первых месяцев победы, подписал не только Клемансо, но и Вандервельде[133] — лидер 2–го социалистического Интернационала, теперь требующий всеобщей, в случае войны, забастовки. Кто знает, что бы подписали столь ненавистные союзникам пацифисты из Советов, если бы Россия победила… А летом 1917 года и России, и союзникам нужно было только одно: чтобы наша армия из состояния фактического перемирия, установившегося в первые два месяца после падения монархии на всем русско — германском фронте, вернулась к активным боевым действиям.
Должен с удовлетворением сказать: сэр Джордж Бьюкенен и Альбер Тома, заместитель Палеолога, отлично понимали смысл военной дипломатии Временного правительства. Они видели, что словесный «империализм» способен только укрепить влияние пораженцев на фронте, озлобить Советы против Временного правительства, разрушить столь необходимое тогда для успеха войны единство нации. Они оба понимали, что случившаяся в начале мая смена лиц на посту министра иностранных дел (вместо Милюкова — Терещенко) была не результатом «интриг» приехавших в Петербург после революции делегаций иностранных социалистов, а неизбежным актом Временного правительства на пути к восстановлению активных операций русских армий. Можно сказать, что уход Милюкова из Министерства иностранных дел совпал с моментом самых лучших отношений между союзниками и Временным правительством. Увы, тут случилось недоразумение. Оно состояло в том, что сначала в дипломатических кругах Лондона и Парижа смену лиц в Министерстве иностранных дел поняли как решение Временного правительства свою новую дипломатию ограничить односторонним отказом России от тех выгод, которые в случае победы выпали бы на ее долю. Особенно одобряли Париж и Лондон наш отказ от Константинополя. Ибо сама «военная» необходимость уступить его России весьма раздражала Париж и очень не нравилась Лондону[134]. Новые представители революционной России казались изощренным государственным деятелям Антанты наивными дурачками, которые горели страстным желанием, совершенно бескорыстно, во имя, так сказать, революционной идеи, голыми руками выхватить из огня войны горячие каштаны для союзников. Я помню, как один из союзных дипломатов в разговоре со мной еще в самом начале революции сказал: «Ну что же, если Россия отказывается от Константинополя, тем лучше для нас; это приблизит конец войны». Но можно ли было русскому переутомленному солдату вот так просто заявить: отказавшись от всех материальных выгод победы и всех земель в Польше, впредь мы будем воевать только для того, чтобы Англия получила колонии Германии и ее флот, Франция — Эльзас — Лотарингию, «Ренанию» и огромную контрибуцию, Италия — славянскую Далмацию и т. д. Такое толкование демократической программы войны было бы явным безумием! Ни Терещенко, ни князю Львову, ни мне никогда и в голову не приходило, что в Лондоне и Париже могут так упрощенно истолковать военную политику Временного правительства. При первых же разговорах нового министра иностранных дел с иностранными дипломатами недоразумение разъяснилось. В переводе на дипломатический язык манифест Временного правительства о новых целях войны гласил: Временное правительство предлагает союзным державам всем вместе пересмотреть цели войны и со своей стороны заранее заявляет, что для скорейшего заключения мира Россия готова отказаться от своей доли военной добычи в меру уступок в этом вопросе других, союзных с ней, великих держав. Все лето мы добивались от Лондона и Парижа скорейшего созыва междусоюзнической конференции для пересмотра целей войны. Все лето в Лондоне и Париже такой созыв всячески оттягивали. Самое согласие на конференцию было получено только после нашего наступления. Нудные и раздражавшие обе стороны переговоры тянулись месяцами. В союзных нам столицах просто не хотели понять или, скорее, признать, что революция не только акт свержения монарха, но еще и длительный процесс коренного перерождения всей психологии страны. Теперь, после вихря революций и контрреволюций по всей Европе, политики и государственные деятели лучше понимают, что такое революция. Тогда союзники относились к действиям Временного правительства так, как будто такое непомерно огромное событие, как исчезновение монарха в России, никакого влияния на международную политику России не должно было и не могло оказать. А если все?таки оказывало, то в этом вина слабой, безвольной, находящейся в плену у Советов новой государственной власти.
А между тем на наших глазах немцы забрасывали русские окопы воззваниями, созвучными с новыми настроениями ошеломленных революцией солдат. И эти непрерывные психологические атаки давали превосходные для Берлина результаты! Чтобы сохранить фронт, нам нужно было броситься сейчас же в словесную контратаку. И союзники обязаны были в этом нам помочь! Разве 14 пунктов мирной программы Вильсона не сыграли в 1918 году огромной роли в психологической подготовке капитуляции Германии?! Временное правительство предлагало союзникам провозглашением новых, демократических целей войны начать «вильсоновскую» атаку Германии на 18 месяцев раньше. И такая атака, смело и дружно проведенная, дала бы блестящие, решающие результаты.
Говорю я это, опираясь на наш собственный опыт. Один отказ Временного правительства от Константинополя по своим последствиям равнялся большему, выигранному против Турции сражению! И после русской революции настроение в правящих кругах Стамбула стало быстро и резко меняться: к осени Турция была совершенно готова к сепаратному выходу из войны. Всю подготовительную работу вел министр иностранных дел Терещенко вместе с американскими дипломатами в Константинополе. (Как известно, Соединенные Штаты не объявили войны Турции, как и Болгарии.) И мир Турция заключила бы, вероятно, в ноябре. Одновременно с Турцией созревала к выходу из войны и Болгария. Свободная Россия сразу морально разоружила также болгар. Сама австро — венгерская армия на русском фронте, под влиянием все той же Февральской революции, стала сильно разлагаться. «Австро — славянские войска в подавляющем большинстве, — пишет генерал — фельдмаршал Гинденбург, — теперь, к концу лета 1917 года, еще меньше будут сопротивляться русскому наступлению, чем в 1916 году, ибо они политически разложились одновременно с русскими войсками. Из учета этого положения, как передают перебежчики, должен был состоять и военный план Керенского, а именно: местные нападения на немцев, для того чтобы их прикрепить; главный же удар — против австровенгерской стены. Так и случилось. Под Ригой, Двинском, Сморгонью русские атакуют немецкие позиции и отражаются. Стена в Галиции оказывается каменной лишь там, где австро — венгерские войска перемешаны с германскими. Напротив того, австрославянская стена под Станиславовом рушится от простого соприкосновения с армией Керенского».
Совершенно очевидно, что этот моральный прорыв неприятельской армии нужно было нам вместе с нашими союзниками всемерно углублять. Нужно было действовать дипломатическими нотами и общесоюзническими заявлениями, так же как Рупрехт Баварский действовал своими прокламациями, а Ленин — резолюциями. Военные операции только закрепили бы уже достигнутые дипломатическим путем победы.
Впрочем, свою чисто техническую, военную задачу революционная Россия и без дипломатической, моральной помощи союзников в полной мере выполнила. Сравнивая внешне благополучное состояние русского фронта в зиму перед падением монархии с быстрым падением боеспособности нашей армии в начале революции, историки и мемуаристы (среди наших бывших союзников) весьма часто приходят к совершенно ложному выводу: Февральская революция, разрушив боеспособность армии, резко нарушила стратегические планы союзных армий и затянула войну на целый лишний год. Военные авторитеты, сосредоточивая, естественно, свое внимание на совершенно недопустимых в обычное время несовершенствах в организации армии после Февральской революции, до нынешнего дня пишут о беспорядках в армии, об эксцессах солдат против офицеров, о дезертирах, о «провале безумно задуманного наступления» и т. д. Военные специалисты, естественно, судят все явления со своей профессиональной точки зрения, и было бы нелепо их за это осуждать. Самая жестокая критика состояния русской армии после падения монархии совершенно справедлива. И все?таки это еще не все, ибо оценка государственная, политическая и международно — стратегическая нашего фронта во время Февральской революции должна быть совсем другой.
Какая задача была поставлена нашей армии в боевую кампанию 1917 года? Должны ли мы были заниматься наступательными операциями для захвата Константинополя, Будапешта или Берлина? Ясно — нет. Боевые задачи, не разрешенные русской армией за все время войны до революции, не могли разрешаться теперь среди общего революционного развала в стране. Временное правительство поставило себе стратегическую задачу более скромную, но зато вполне соответствовавшую наличным силам. Мы поставили себе целью: восстанавливая насколько возможно боеспособность армии, удержать на нашем фронте до конца кампании 1917 года наибольшее количество неприятельских войск.
Для чего? Во — первых, для того, чтобы лишить генерала Людендорфа возможности свободно маневрировать на фронте наших союзников и, во — вторых, чтобы этим самым отсрочить решительное столкновение военных сил двух коалиций до весны 1918 года. Только такая отсрочка давала возможность Соединенным Штатам действительно вступить в войну и оказать в 1918 году на фронте наших союзников решительную помощь. О том, что наша стратегическая задача была правильно поставлена, видно из писаний все того же Гинденбурга.
«Бездействие, которое лично мне навязывается спокойным выжиданием, ввиду начинающегося разложения армии, очень тяжело, — пишет фельдмаршал. — Если я не могу теперь, ввиду политических причин, согласиться на наступление на Восточном фронте, то солдатское чутье толкает меня к наступлению на западе… Существует ли более последовательная мысль, чем бросить войска с востока на запад и начать там наступление. Америка еще далека! Пусть она явится, когда силы Франции будут сломлены. Тогда уже будет слишком поздно… Но Антанта также сознает угрожающую ей большую опасность, и она работает всеми средствами для того, чтобы предотвратить разруху русской армии и таким образом помешать нам значительно разгрузить наш Восточный фронт. Россия должна выдержать хотя бы до того времени, покуда вновь сформированные американские армии смогут вступить на территорию Франции».
Преодолевая неимоверные трудности, — только для этого, по настоянию самого военного командования во главе с генералом Алексеевым, я в начале мая стал военным и морским министром, — Временное правительство в полной мере разрешило поставленную ему военной обстановкой стратегическую задачу. План германского командования нанести на англо — французском фронте решительный удар, пользуясь разложением русской армии, не осуществился. Случилось даже нечто противоположное: летом 1917 года на русском фронте было сосредоточено наибольшее количество германских войск за все время войны. 19 сентября 1917 года от русского Верховного командования было послано союзникам особое сообщение[135]. Это официальное сообщение, посланное союзным правительствам для воздействия на общественное мнение, которое всей официозной печатью наших союзников настраивалось против Временного правительства, не было опубликовано ни в Париже, ни в Лондоне! Тогда, в сентябре — октябре, после неудачи популярного у союзных военных миссий генерала Корнилова, поднявшего знамя восстания Временного правительства, отношение к Временному правительству в руководящих кругах Антанты стало явно враждебным.
Для меня до сих пор не до конца понятны мотивы, которые толкнули некоторых из видных штатских и военных, английских и французских государственных деятелей на активную поддержку движения генералов против Временного правительства, которое в это время выполняло на фронте операции чрезвычайной важности не только для самой России, но и для союзников. Впрочем, психология такого, например, человека, как генерал А. Нокс, мне совершенно понятна. Как теперь в палате общин, так и тогда, в России, генерал Нокс был на правом фланге в своих политических симпатиях. Россию он, по всем моим наблюдениям, искренно любил, но для него Россия, как и для его друзей в военной и светской среде Петербурга, не мыслилась вне монархии. Армия, где командный состав не в силах был командовать без помощи комиссаров военного министра, для него не была армией. Правительство, которое наполовину состояло из социалистов и не проявляло «сильной власти» по образцу доброго старого царского времени, не было для него правительством. Жесточайшие испытания, через которые во время революции прошло русское офицерство, он пережил как свои собственные. Его сочувствие и содействие, как и многих других членов союзных военных миссий, заговору генерала Корнилова я вполне понял бы, если бы он выступал по собственной инициативе, просто как бравый офицер, связанный товариществом с русскими офицерами. Но действовал ли генерал Нокс только по собственной инициативе? Коммандер Локер — Ламсон обещал отряд своих танков в помощь генералу Корнилову по собственному ли только почину?.. Не сомневаюсь, что такие ответственные действия по своей собственной инициативе никакой член английской военной миссии не предпринял бы. Знаю я также, что в английском посольстве в Петербурге не было вовсе единодушия по отношению к Временному правительству. Бьюкенен был совершенно лоялен по отношению к Временному правительству и наше невыносимо трудное, трагическое положение понимал. Около него были люди (вроде, например, Брюса Локкарта[136][137]), которые прямо безумием считали всякую против Временного правительства авантюру. Но в Лондоне, как и в Париже, победили взгляды, отражавшие настроения русских консервативных и либеральных кругов, русского военного командования.
А все эти группы откровенно стремились, после благополучного разгрома Временным правительством большевиков в июле, к свержению этого правительства и к установлению военной диктатуры. Письмо, которое в августе привез известный авантюрист, бывший член 1–й Государственной думы, трудовик Аладьин генералу Корнилову из Лондона перед самым началом мятежа, письмо от ответственного государственного деятеля, вполне одобрявшего инициативу генерала Корнилова, сыграло решающую, может быть, роль в его психологии.
Несмотря на явный и стремительный провал генерала Корнилова, руководящие английские военные круги остались верными до конца политики вмешательства в русские военные дела для поддержки там организаций против русской демократии, боровшейся в это время с союзом Ленин — Людендорф. Временное правительство представлялось консервативным и либеральным умам Запада носителем всех самых страшных зол революции.
Революцию нужно обуздать, вогнать русскую анархию в русло нормального порядка, какой полагается в приличных буржуазных государствах. Большевизм сам по себе — пустяк! Он живет только слабостью Временного правительства, где засело так много «полуболышевиков». Нужно воссоздать «сильную» власть, а тогда справиться с развращающей темные, варварские солдатские толпы пропагандой Ленина не будет стоить большого труда. Так же думал высший командный состав, штабы и офицерство, банкиры и промышленные верхи, одним словом, вся вчера еще владеющая и господствующая Россия. Было естественно, что такого рода суждения легко находили отклик в дипломатической и правительственной среде наших союзников.
Раздражение же новой военно — международной политикой Временного правительства нашло теперь весьма солидный фундамент: сами «настоящие патриоты» России хотят только одного — свержения Временного правительства и восстановления действительно национальной сильной власти руками военного диктатора. Содействие подобным патриотам — прямой долг искренних друзей России! Содействовать победе русских «патриотов» над «полубольшевиками» — разве тут есть хотя малейшее нарушение союзных обязательств? Конечно, нет!
Об одном только не догадались ни генерал Нокс с Нулансом в России, ни в министерских кабинетах Лондона и Парижа. Не догадались, что, захватив власть, «диктаторам» не будет уже времени заниматься «империалистической» войной; все ее силы будут поглощены войной гражданской. Сами же закулисные вдохновители и руководители генерала Корнилова считали продолжение войны с Германией теперь, после «разложения революционной армии», прямым безумием. Да и вообще к осени 1917 года вожди либеральной и консервативной России, так же как и большевики, считали победу союзников «невозможным предположением» (как несколько позже, находясь уже у власти перед Брест- Литовском[138], выразился Троцкий).
Я обещал быть в этой книге совершенно откровенным и поэтому должен сказать, что до сих пор воспоминание об одной моей личной ошибке в отношении к союзникам меня упорно мучит. Сделал я эту ошибку как раз в одном эпизоде, связанном с делом о генеральском мятеже. О самом этом мятеже я говорить здесь не собираюсь.
Поставив свою ставку на такую слабую лошадь, союзники оказались очень плохими спортсменами. Однако этот опыт ничему их не научил. Когда игра была в несколько часов проиграна, отношение к Временному правительству совершенно не изменилось. Как будто кто?то нарочно в Лондоне и Париже торопился помочь Людендорфу — Ленину поскорее взорвать русское правительство, которое в невероятно трудной внутренней обстановке продолжало поддерживать «союзников» на поле брани. И вот как?то в начале сентября месяца, вскоре после ликвидации бунта генералов, Терещенко сказал мне — достаточно хмуро, — что три союзных посла — английский, французский и итальянский — хотят сделать мне коллективное устное представление. Было назначено время, и свидание состоялось. Передавал вербальную ноту трех держав Бьюкенен, как старший. Только еще один раз, при сообщении об отказе английского правительства допустить во время войны в Англию царя и его семью, я видел английского посла таким взволнованным. Он был в двойном качестве дипломата и английского джентльмена очень выдержанным, дисциплинированным человеком. Но когда тонкие его пальцы начинали едва — едва дрожать, когда на щеках появлялся нежный, почти девичий румянец, когда голос его начинал чуть — чуть срываться и в глазах появлялся влажный блеск — это означало, что сэр Джордж взволнован до крайности. Рядом с ним сидел новый французский посол, неизвестно почему на эту должность назначенный, специалист во французском сенате по финансовым и земельным вопросам, Нуланс. Этот, наоборот, был совсем «в форме», как говорят французы, и, видимо, был очень доволен тем, что союзники решили наконец сделать «нужный окрик» в Петербурге. Да, коллективная вербальная нота была совершенно откровенна: она грозила прекратить всякую военную помощь России, если… если Временное правительство в кратчайший срок не примет решительных мер (по корниловской программе. — А. К.) для возобновления порядка на фронте и в тылу. Рассуждая о событиях в России осенью 1917 года, Фердинанд Гренар[139], французский дипломат, бывший в то время в России и хорошо ее знавший, пишет теперь в своей, недавно вышедшей, отличной книжке о русской революции: «Союзники России были ослеплены своим желанием во что бы то ни стало продлить сотрудничество России на полях сражений. Они совершенно не видели, что было возможно и невозможно в тот момент. Таким образом они только содействовали игре Ленина, отрывая председателя Временного правительства (Керенского) от народа. Они совершенно не понимали, что, стремясь к тому, чтобы Россия продолжала войну, нужно было примириться с неизбежностью внутренних беспорядков и удовлетворяться неустойчивым состоянием переходного времени. Докучая Керенскому упорными настояниями, почти требованиями возобновить нормальный порядок в государстве, они совершенно не оценивали те условия, в которых он находился, и только еще больше увеличивали беспорядок, с которым он боролся».
И действительно, мне предъявляли ультимативное требование восстановить порядок, взорванный только что безумием генерала Корнилова, и кто же этого требовал?!.. Слушая вздрагивающий, нервный голос английского посла, я пережил в душе целую бурю. Вот сейчас взять эту ноту, опубликовать ее в печати с разъяснением — кто, где и когда и как помогал генералу Корнилову, и сразу наступит конец «союзу»! Придется еще и к зданиям союзных посольств до отъезда послов поставить хорошую охрану… Но я сдержался. Теперь я давно уже думаю, что я сделал тогда непростительную ошибку. Я предложил послам признать сделанное ими только что коллективное заявление как бы не бывшим. Союзники не опубликовывают его за границей; Временное правительство не сообщит о нем никому в России. Мое предложение тут же у меня в кабинете послами было принято, и они ушли едва ли в очень хорошем настроении. Я убежден теперь, что такое разрешение вопроса об ультиматуме союзников Временному правительству, оказавшему только что на фронте огромную помощь Парижу, Лондону и Риму, было донкихотством…