6. Годовщина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Годовщина

Это было во время первой мировой войны, 20 января 1915 года, в городке Тухове, недалеко от Тарнова. Все население ушло из городка, и сам он представлял собою груду развалин, вокруг которых улицы были обильно посыпаны кусками разбитых стекол.

Однако среди парка, состоявшего из темно-зеленых елей, помещичья усадьба сохранилась. В ней разместился второй перевязочно-питательный передовой отряд ЮЗОЗО (Юго-Западная областная земская организация), начальником которого был я.

Так как работа отряда уже наладилась, я мог себе позволить этот знаменательный для меня день посвятить невеселым воспоминаниям. Но так как я незадачливый музыкант, то мечты и воспоминания почти всегда в моем неуравновешенном мозгу переплетаются с какой-нибудь мелодией.

Так и сейчас. Глядя сквозь стекла окна на темно-зеленые ели, колыхавшиеся на фоне серого неба, я слышал мотив старинного вальса на нижеследующие строки:

Я помню вальса звук прелестный

Весенней ночью в поздний час.

Его пел голос неизвестный,

И песня чудная лилась.

Да, то был вальс прекрасный, томный,

Да, то был дивный вальс…

Вальса не было, но воспоминания были. Ровно год тому назад, 20 января 1914 года, меня судили в Киеве и присудили к тюремному заключению. За что?

«За распространение в печати заведомо ложных сведений о высших должностных лицах…»

Как же это случилось?

На третий день процесса, 27 сентября 1913 года, я написал в «Киевлянине» передовую статью в защиту обвиняемого Бейлиса. Но номер не вышел, его конфисковала полиция. Вот за эту-то статью меня и предали суду.

Так как она представляет известный интерес как исторический документ, я привожу ее, несмотря на довольно обширные размеры, почти целиком:

«Как известно, обвинительный акт по делу Бейлиса есть документ, к которому приковано внимание всего мира. Со времени процесса Дрейфуса не было ни одного дела, которое бы так взволновало общественное мнение. Причина тому ясна. Обвинительный акт по делу Бейлиса является не обвинением этого человека, это есть обвинение целого народа в одном из самых тяжких преступлений, это есть обвинение целой религии в одном из самых позорных суеверий.

При таких обстоятельствах, будучи под контролем миллионов человеческих умов, русская юстиция должна была быть особенно осторожной и употребить все силы, чтобы оказаться на высоте своего положения. Киевская прокуратура, взявшая на себя задачу, которая не удавалась судам всего мира в течение веков, должна была понимать, что ей необходимо создать обвинение настолько совершенное, насколько крепко кованное, чтобы об него разбилась колоссальная сила той огромной волны, что поднималась ему навстречу.

Не надо быть юристом, надо быть просто здравомыслящим человеком, чтобы понять, что обвинение против Бейлиса есть лепет, который любой защитник разобьет шутя. И невольно становится обидно за киевскую прокуратуру и за всю русскую юстицию, которая решилась выступить на суд всего мира с таким убогим багажом.

Но разбор обвинительного акта не входит в задачу этой статьи. Сейчас на нас лежит иной долг, тяжкий долг, от которого, однако, мы не можем уклониться.

Мы должны сказать о том, при какой обстановке создался этот обвинительный акт по делу Менделя Бейлиса.

Убийство Ющинского, загадочное и зверское, вызвало к жизни вековое предание о том, что евреи для своих ритуальных целей время от времени замучивают христианских детей. Эта версия убийства, естественно, взволновала еврейское население. А в некоторых слоях русского населения, в политических кругах стали опасаться, что евреи собьют полицию и следствие с истинного пути.

Как крайнее выражение этих опасений явился запрос правых в Государственной Думе, обвинявший киевскую полицию в сокрытии истинного характера убийства под давлением евреев. При обсуждении этого запроса член Государственной Думы Замысловский дошел до утверждения, что евреи только в тех местностях совершают ритуальное убийство, где им удалось подкупить полицию. И что самый факт совершения ритуального убийства в какой-либо местности уже свидетельствует о том, что полиция в этой местности подкуплена…

Конечно, евреи не так бессмысленны, чтобы положиться на полицию в столь опасном деле. Для сокрытия злодеяния, раскрытие которого грозило по меньшей мере повторением Кишинева, они, конечно, не остановились бы на околоточном, а пошли бы гораздо дальше. А потому Замысловский непоследовательно остановился на полдороге. Надо было идти дальше, надо было бросить обвинение в сокрытии ритуальных злодеяний против судебного следователя, против прокурора окружного суда, против прокурора палаты.

Замысловский этого не сделал. Но, по-видимому, эта мысль, затаенная, но гнетущая, привилась, дала ростки. Боязнь быть заподозренным в каких-то сношениях с евреями оказалась для многих непосильным душевным бременем. И мы знали мужественных людей, которые смеялись над бомбами и браунингами, но которые не смогли выдержать гнета подобных подозрений. И как это ни странно, но заявление Замысловского оказало самое решительное давление на киевскую прокуратуру.

По крайней мере, прокурор Киевской судебной палаты Г. Г. Чаплинский стал действовать так, будто единственной целью его действий было убедить Замысловского, что он, прокурор палаты, чист как стекло в этом отношении.

Версию о ритуальном убийстве Ющинского нелегко было обосновать на каких-нибудь данных. Начальник киевской сыскной полиции Е. Ф. Мищук отказался видеть в изуверствах, совершенных над мальчиком Ющинском, ритуальный характер.

Устранив 7 мая 1911 года Мищука, заподозренного в подкупе его евреями, судебная власть призвала на помощь жандармского подполковника П. А. Иванова, а этот последний пригласил известного сыщика Н. А. Красовского.

Но Красовский, как и его предшественник Мищук, тоже решительно отверг ритуальный характер убийства и приписывал преступление шайке профессиональных негодяев, группировавшихся около Веры Чеберяк. В этом направлении Красовским было произведено серьезное расследование, результаты которого были доложены прокуратуре.

Когда точка зрения Красовского выяснилась, он, как и Мищук, был устранен от дела и так же, как и против Мищука, против Красовского было выдвинуто какое-то обвинение, — он был предан суду.

Когда таким образом два начальника сыскных отделений были устранены, дело пошло…

Вся полиция, терроризированная решительным образом действий прокурора палаты, поняла, что если кто слово пикнет, то есть не так, как хочется начальству, будет немедленно лишен куска хлеба и, мало того, посажен в тюрьму. Естественно, что при таких условиях все затихло и замолкло, и версия Бейлиса стала царить «рассудку вопреки, наперекор стихиям», но на радость господину прокурору палаты…

Однако мы убеждены, что и в среде маленьких людей найдутся честные люди, которые скажут правду даже перед лицом грозного прокурора. Мы утверждаем, что прокурор Киевской судебной палаты тайный советник Георгий Гаврилович Чаплинский запугал своих подчиненных и задушил попытку осветить дело со всех сторон.

Мы вполне взвешиваем значение слов, которые сейчас произнесли. Мы должны были их сказать, мы имеем право говорить и будем говорить…»

* * *

Вот за эту статью, распространявшую «заведомо ложные сведения», меня и привлекли к суду. Судьи знали, конечно, не хуже меня, что я не лгал. Я мог ошибаться, но не лгал.

В этом и был тот яд, которым они хотели отравить меня. Они ужалили больно, но не до конца. Так кусает желтый, злой шершень.

Беда, говорят, никогда не приходит одна. Я явился в суд с исчерпанными силами.

Накануне были раздирающие похороны одной молодой самоубийцы. Всю ночь я не сомкнул глаз, утешая безутешного человека. Поэтому мне следовало бы уклониться от суда, но я этого не сделал.

Когда я занял свое место на скамье обвиняемых, то увидел, что судейская трибуна переполнена народом. Здесь были почти поголовно все лица судейского звания города Киева. Среди них я встретил хорошо знакомое мне лицо Василия Ивановича Фененко. Если бы этот человек сказал перед судьями то, что он знал, меня не могли бы привлечь по обвинению в распространении «заведомо ложных сведений».

В чем я обвинял старшего прокурора Киевской судебной палаты Чаплинского в статье, помещенной в газете «Киевлянин»?

В том, что он давил на совесть судебного следователя, чего прокуратура не смеет делать. Судебный следователь, как и судья, в этом смысле является лицом неприкосновенным.

А какой же, персонально, следователь не подвергся давлению? Вот этот самый Фененко, что сидел на трибуне недалеко от судей, меня судивших. В то время он занимал должность судебного следователя по особо важным делам при киевском окружном суде, и именно ему было поручено вести предварительное следствие для выяснения истины по делу об убийстве в Киеве мальчика Ющинского.

Я знал Фененко с юных лет, знал, что он человек безупречный, умевший «сметь свое суждение иметь».

Когда я посетил его в скромном домике, ему принадлежавшем, он сказал мне:

— Я человек не богатый, но голову есть где преклонить. Я не женат, живу со старушкой-няней, потребности у меня скромные. Единственная роскошь, которую я себе позволяю, — это служить честно.

Мне поручили следствие по делу Менделя Бейлиса, подозреваемого в убийстве мальчика Андрея Ющинского. Я рассмотрел имевшиеся улики и признал их не заслуживающими никакого доверия.

Единственная улика исходила от десятилетней девочки Людмилы. Она видела, как на глазах ее и других детей, шаливших против конторы, где работал Бейлис, он схватил Андрюшу за руку и куда-то потащил.

Если Бейлис имел намерение совершить над Андрюшей ужасающее злодеяние с ритуальной целью и схватил его в присутствии детей и других людей, находившихся в конторе, то, значит, он был невменяемым идиотом. Поэтому я прекратил следствие своей властью, на что имел право.

Но Чаплинский грозил, что меня могут постигнуть неприятности за прекращение следствия, обещал какую-то награду, орденок, что ли, если я возобновлю дело. На это я ответил ему: «Ваше превосходительство, кроме Фененко есть другие следователи. Фененко для такого дела не годен».

* * *

Естественно, что когда против меня возбудили обвинение в распространении лживых сведений, я выставил нескольких свидетелей, хотя достаточно было бы и одного Василия Ивановича. Однако суд отказал мне вызвать Фененко свидетелем по моему делу. И вот теперь он сидел рядом с судьями в качестве свидетеля беззаконных действий суда, но свидетеля безмолвного.

Если бы я не был в таких расстроенных чувствах, я, быть может, сделал бы то, что надо было. Я заявил бы:

— Так как суду было угодно лишить меня главного и исчерпывающего свидетеля, то я считаю такой суд судилищем неправедным и присутствовать на нем не желаю. Судите и присуждайте вот это пустое место, а я покидаю зал заседаний.

Но я этого не сделал и теперь печально об этом думал, глядя сквозь оконное стекло на качающиеся ели.

Теперь зима, но те же ели,

Тоскуя в сумраке стоят.

А за окном шумят метели,

И звуки вальса не звучат…

А вьюга действительно заносила сугробами дорогу, ведущую ко мне, то есть к крыльцу уцелевшего помещичьего дома.

Вдруг я увидел автомобиль, с трудом пробивающийся через сугроб. В ту войну не все имели машины. Ехавший, знать, был «кто-то». И в такую погоду! Очевидно, по важному делу, и притом к нам. Ведь никого, кроме нас, здесь не было. Я велел зажечь примус, на войне заменявший «самоварчик», подать бутылку красного вина и галеты. Так всегда делалось в отрядах. Тем временем гость, провожаемый дежурным, вошел ко мне. По погонам я увидел, что это полковник, а по лицу — что он сильно замерз. В то время автомобили за редкими исключениями были открытыми. Поэтому я встретил его словами:

— Господин полковник, кружку горячего чая?

— О, да! О, да! Что за погода!

Когда он согрелся, сказал:

— Я к вам. К вам лично.

— Слушаюсь.

— Я военный юрист. По закону все судебные дела, возбужденные против лиц, поступивших в армию, передаются нам, то есть военному судебному ведомству. Мне передали два дела, вас касающиеся. С какого конца прикажете начать?

— Если позволите, то с тонкого конца…

— Хорошо. Податной инспектор города Киева возбудил против вас, как редактора «Киевлянина», дело за то, что вы без его разрешения напечатали в своей газете объявление о лепешках Вальда.

— Вальда? Разрешите вам предложить, я их всегда имею при себе. Мне кажется, что вы чуточку охрипли, — проклятая погода.

— Ах, очень вас благодарен… Это очень хорошее средство, я его знаю. Но по долгу службы я должен все же поставить вопрос: признаете ли вы себя виновным в этом ужасном деянии?

— Признаю. Напечатал и надеюсь печатать и дальше… Однако разрешите вам доложить…

— Пожалуйста…

— Господин полковник, вы юрист, и не в малых чинах. Я тоже юрист, хотя и не практикующий. Поэтому я позволю себе поставить на ваше суждение следующий вопрос: указания высших правительственных мест должны ли приниматься низшими к сведению и исполнению?

— Должны.

— Так вот. Я печатаю объявления о лепешках Вальда в газете «Киевлянин» без разрешения киевского податного инспектора, но такое же объявление печатает петербургская газета «Правительственный вестник», каковая, очевидно, получила разрешение на печатание от высшей медицинской власти.

— Это ясно. Считайте дело поконченным, то есть прекращенным.

— Благодарю вас.

— Теперь перейдем к делу важному. Потрудитесь прочесть.

Я прочел:

«Объявить Шульгину В. В., редактору газеты «Киевлянин», что Государю Императору на докладе министра юстиции угодно было начертать «Почитать дело не бывшим».

* * *

Почитать дело не бывшим… Греческая поговорка гласила:

«И сами боги не смогут сделать бывшее не бывшим».

Но то, что не удавалось греческим богам, было доступно русским царям.

«Почитать дело не бывшим» принадлежало русскому царю как высшему судье в государстве. Каждый приговор в империи начинался со слов: «По указу Его Императорского Величества…»

При этом судья надевал на шею цепь в знак того, что он судит по указу царя.

«Почитать дело не бывшим» — говорит больше, чем амнистия. Амнистия — это прощение, забвение… А «почитать дело не бывшим» — это юридическая формула, обозначающая, что против Шульгина дело не возбуждалось, что не судили, он не был осужден.

Любопытно то обстоятельство, что государь учинил сие деяние по докладу министра юстиции И. Г. Щегловитова. Министр юстиции почитался высшим прокурором, высшим представителем обвинительной власти. Из этого следует, что обвинительная власть отрекалась от своего неправого дела и поспешила его исправить при первом же подходящем случае.

Случай представился, когда я добровольно поступил в полк и был ранен. Тогда уже неудобно было сажать меня в тюрьму. Да, кроме того, меня, как члена Государственной Думы, без согласия Думы и посадить-то в тюрьму нельзя было. А Дума согласия на арест не дала был. Конвенансы были соблюдены.

Все это вспомнилось мне в юбилейный день 20 января 1915 года, когда неведомый полковник вручил мне повеление верховного судьи:

«Почитать дело не бывшим…»