I. Французская интервенция на юге России в 1918–1919 годах
I. Французская интервенция на юге России в 1918–1919 годах
Эти воспоминания можно было бы назвать световыми пятнами среди тумана далекого прошлого, принимая во внимание, что они пишутся (диктуются) в июле 1973 года.
…Начну с того, что я сидел в тюрьме. Почему я сидел в тюрьме? Потому, что была перехвачена телеграмма на мое имя в Киеве (какой-то властью).
— Ваше присутствие в Ставке необходимо. (Кажется, Лодыжинский.)
Этой телеграммы я не получил. Взамен этого в три часа ночи явились ко мне на квартиру некие власть имущие. Начальник милиции (полиции) доктор Аносов предъявил мне «мандат» на арест и обыск. Обыскали мой письменный стол, где оказались бесчисленные письма в связи с процессом Бейлиса. Оставили их в покое. Пошли в спальню, там что-то искали, ничего не нашли. И повезли сначала куда-то на Печерск, в какой-то штаб, а потом я оказался в тюрьме, на Лукьяновке. Заключение в этой тюрьме было легкое и даже, можно сказать, комичное. Двери в камеры были открытые, и заключенные свободно посещали друг друга.
Однажды пришел какой-то студент:
— Товарищ Шульгин! Необходимо объявить голодовку!
— Зачем?
— Что значит «зачем»? Это не будет голодовка. Только казенного не будете есть, так вы его и так не едите. А передачу можно.
— Отказываюсь.
Смылся. Пришел другой. Он был в кожаном, молодой и пьяный. На дворе шел сильный дождь.
— Я — начальник Червонной милиции. Я их сам всех арестую.
— Арестуйте.
Смылся. Пришел третий. Отрекомендовался, что он генерал в отставке. По выговору видно — поляк.
— Знаете, я пошел к ним. Говорю: «Военного вооружения у меня нет, но есть охотничье ружье. Его что — тоже надо сдавать?» — «А вы кто такой?» — «Я генерал такой-то». — «Вы генерал? Пожалуйте!»
И посадили меня.
— Передачу приносили мне моя сестра Алла Витальевна и с нею… Ее звали Даруся (Дар Божий). Она смотрела на меня печальными глазами, не говорила ничего, потому что всегда кто-нибудь присутствовал. Но все же я понял, что большевики уходят, что ждут немцев.
Через несколько дней меня позвали. Амханицкий, студент-юрист, заявивший, что он левый эсер, что приравнивалось к большевикам.
— Ваше дело нам неподсудно. Поэтому мы решили вас выпустить.
Это меня не очень удивило. Перед этим уже было выпущено несколько сот человек. Амханицкий продолжал:
— Мы решили вас выпустить, но при условии, что вы дадите слово…
— Какое слово?
— Прекрасно вас понимаю. Что вы дадите слово, что вы, если мы вас позовем, придете.
— Позвольте спросить, кто это «мы»?
— Мы? Это, скажем так, «идея советской власти».
— Вы говорите о Киеве?
— Да, о Киеве.
Я подумал и ответил:
— Даю слово. Если позовете, приду.
* * *
Прошли года и года… Никто меня не позвал. Среди других я очутился в эмиграции. Пока моя жена (первая) была в России, к ней приходил Амханицкий. У него была чахотка. Он говорил:
— Все равно помру. А вашего мужа никто никогда не позовет.
Это был человек из тех, о которых французы говорят: «Тени, которые проходят». «Тень» Амханицкого была светлая.
* * *
Вот это световое пятно в тумане… за точность подробностей не ручаюсь.
Вскоре вошли в Киев немцы, то есть немецкие войска. Перед ними шел Петлюра, как будто бы самостоятельно. Немцы ведь входили в Киев как бы по приглашению. Но я, конечно, понимал, в чем дело.
«Киевлянин» больше не издавался. Он покончил, кажется, в январе (1918 года. — Сост.). Но тут я решил выпустить экстренный номер, получивший название «Последний номер «Киевлянина». Этот номер обогатил киевских мальчишек, продававших газету. Номер, стоивший десять копеек, вздул цену в двадцать пять рублей за экземпляр. Люди рвали его друг у друга. И это, пожалуй, было понятно. Передовая статья начиналась так:
«Закрывая газету, которая свыше пятидесяти лет обслуживала край, газету «Киевлянин», мы должны сказать пришедшим в наш город немцам: «Вы — наши враги». Но прежде чем продолжать, мы должны поблагодарить немцев за то, что они очистили авгиевы конюшни киевского вокзала. Там толстым слоем лежал пласт из выплюнутых семечек и грязи. Теперь чисто. Упоминаем об этом потому, что чувствуем и понимаем: в существующем хаосе немцы — элемент опрятности и порядка.
Но идет война. Война продолжается. Мы дали наше слово французам и англичанам, и мы будем его держать. И потому-то мы — ваши враги. Враги — до заключения мира».
В заключение я хочу сказать, что честные враги лучше, чем бесчестные друзья.
* * *
Говоря о «бесчестных друзьях», я имел в виду украинцев (украинствующих). И этот номер вышел. Он произвел сильнейшее впечатление. И на Киев, и на гостей — немцев.
От кого говорит этот Шульгин, употребляя «семейное» «мы»? Этого я тогда и сам не понимал. Только теперь понимаю.
Кто дал слово французам и англичанам? Русский Император. (В это время Царя уже не было. Он погиб 4 июля 1918 года. Так ведь? Наверное…) Его уже не было. Я говорил от его имени. Теперь я это понимаю. Но немецкое командование поняло это раньше меня. Для них это звучало внушительно…
Этому я приписываю то, что произошло. У газеты «Киевлянин» не было своей типографии. Типография принадлежала Кушнеревым из Москвы. Но начальник типографии был наш, хохол, к тому же хитрый хохол.
Он, прочтя корректуру, пришел ко мне в слезах:
— Плачу, и весь город будет рыдать. Но ведь они конфискуют типографию.
Я сказал:
— Я сделал что мог. Больше я ничего не знаю.
Тут заплаканные глаза блеснули хитростью.
— Вы больше ничего не знаете?
— Не знаю.
Он схватил корректуру и ушел.
Во главе немецкого, так сказать, управления стоял некто Альвенслебен, прекрасно говоривший по-русски. Мой хитрый хохол рассказал мне позже:
— Я пошел к Альвенслебену. Они совещались два часа. Наконец вернули мне корректурные листы, и Альвенслебен сказал:
— Человек закрывает газету, которую издавал пятьдесят лет. Надо же ему высказаться, почему. Можете печатать!
* * *
И напечатали. Ночью сотрудник «Киевлянина», давний сотрудник, француз-бельгиец… забыл его фамилию, забыл… Пюже глубокой ночью пришел ко мне… Но прежде чем рассказать об этом, я хочу сделать одно сравнение, пользуясь тем, что сейчас 1973 год.
Если бы мой хитрый хохол пришел не к Альвенслебену, а к другому лицу, значительно позднее, к Адольфу Хитлеру, то что он сделал бы с начальником типографии, с редактором «Киевлянина»… можно себе представить. Поэтому я говорю, что не следует смешивать людей всех в одну кучу, как русских, так и немцев.
В то время, то есть когда Адольф Хитлер занял Югославию, моя покойная жена, Мария Дмитриевна, как-то очутилась в одном купе с немецкими тогдашними офицерами. Ее приняли за хорватку, но она объяснила, что она русская эмигрантка.
Офицер постарше спросил ее:
— Откуда вы родом?
— Из Киева.
— Из Киева? Я был в Киеве много лет тому назад.
После некоторой паузы он продолжал:
— Я хотел бы, чтобы русские эмигранты знали: не все одобряют то, что делается сейчас.
* * *
Из этого вывод: есть немцы и немцы. Потомки Альвенслебена — наши будущие друзья. Духовные наследники Адольфа Хитлера добиваются третьей мировой войны с применением атомного оружия.
* * *
Теперь возвращаюсь к ночному посещению Пюже. Он сказал:
— Я привел к вам одного француза. Он живет здесь тайно. Он просит, чтобы вы его приняли.
Вошел человек среднего роста, слегка рыжеватый. Как я потом узнал, он был эльзасец. На французском фронте он командовал большим танком, которым шутя давил дома. Французское командование, заметив в нем и другие способности, послало его в Киев для тайной разведки. Он жил тут в некой семье, где некая дама, прекрасно говорившая по-французски, не говоря о русском… Она переводила ему все интересное, в том числе и статью «Киевлянина», произведшую впечатление разорвавшейся бомбы. И тогда француз, знавший Пюжо раньше — его имя было Эмиль Энно, — захотел побывать у меня.
Мой скромный домик имел тонкие стенки. Я попросил Энно не кричать так громко, потому что на улице будет слышно. С исключительным темпераментом он кричал:
— Этого Франция не забудет! Этого Франция не смеет забыть!
Когда он немного успокоился, он объяснил, что он должен бежать, так как его присутствие в Киеве с прибытием немцев становится невозможным. Под вымышленным именем он уезжает в Румынию к графу Сент-Олеру. Ему поручено из Румынии следить за событиями в России. Энно говорил:
— Несомненно, ваша статья будет дословно по телеграфу передана в Париж. И тогда произойдут совершенно исключительной важности события.
* * *
События и произошли. Клемансо решился на французскую интервенцию в помощь русским, верным Франции.
Что эта интервенция не удалась, это вопрос другого рода. Французское высшее командование хотело заключить мир в Берлине. В этом домогательстве уже можно было угадать будущий Версальский мир. Поэтому, как позже мне объяснил Энно, французские генералы саботировали интервенцию.
Но пока что Эмиль Энно был полон веры в успех. И отправился в Румынию. Здесь, в Киеве, он оставил свою сотрудницу, русскую, точнее сказать, крещеную еврейку, до тринадцати лет не знавшую, что она еврейка. Эта дама вышла замуж впоследствии за Энно. Он, Энно, думал, что она еврейка в каком-то отдаленном поколении. Но я, хорошо знавший это дело, утверждаю, что ни одна русская не была такой русской патриоткой, как супруга Эмиля Энно. Особенно она ненавидела украинцев (украинствующих), утверждая, что они продают не только Францию, но и Россию. В темпераменте она не уступала своему будущему мужу, но до конца я узнал ее позже, в Одессе.
Эмиль Энно был назначен французским правительством в этот город. Действовал он крайне смело и умело.
Он жил в «Лондонской» гостинице, которая как бы возвышается над портом. Энно объявил французскую зону неприкосновенной. Она имела вид треугольника, вершина которого упиралась в «Лондонскую» гостиницу. В последней разыгрались дальнейшие события.
* * *
В Одессе среди русских командных лиц была не то что паника, но полная нерешительность. Выделялся среди адмиралов и генералов недавно прибывший сибиряк Гришин-Алмазов. Очень зорко это понял Энно, сказав мне:
— Гришин-Алмазов производит на меня впечатление волевого человека.
Тем более было удивительно, как он это понял, ведь Гришин-Алмазов не говорил по-французски, все переводила будущая жена Энно.
* * *
Тут я должен отметить, я лично в эти дни совершенно был раздавлен личным горем. Почти одновременно был убит мой старший сын девятнадцати лет, и Дар Божий … умерла от испанки в Яссах. Я искал утешения в работе, проживая бок о бок с Энно.
* * *
И вот по приглашению консула Энно у него в номере состоялось совещание. Были приглашены все эти растерявшиеся русские генералы и адмиралы. В соседней комнате, моей, сидел Гришин-Алмазов, ожидая приглашения.
Энно в нескольких словах изложил присутствующим положение, то есть анархию, безначалие.
Присутствующие выслушали, склонив голову, но не отвечали.
— Единственный человек, который производит на меня впечатление волевого характера, этот генерал Гришин-Алмазов.
И это выслушали растерявшиеся. Тогда пригласили генерала (он, собственно говоря, был полковником). Фамилия его была «Гришин». «Алмазов» был псевдоним.
Вошел человек, явственно молодой для генерала. Одет он был в грубую солдатскую шинель, но с генеральскими погонами, широкую ему в плечах. Шашка, не сабля, была на нем, пропущенная, как полагается, под погон. Он сделал общий поклон присутствующим. Энно предложил ему сесть. И снова повторил в его присутствии то, что говорил раньше.
Сущность слов Энно состояла в том, что при безвластии в Одессе надо сконцентрировать власть в одних руках, а именно — в руках генерала Гришина-Алмазова.
Генерал Гришин-Алмазов, держа шашку между колен, обвел твердыми глазами растерявшихся и спросил:
— А все ли будут мне повиноваться?
Растерявшиеся ничего не сказали, ног сделали вид, что будут повиноваться.
На этом собрание закончилось. Гришин-Алмазов стал диктатором в Одессе. Я увел его в свой номер. Там он сказал:
— Ну, теперь мы посмотрим!
И, схватив кресло, сломал его.
Как я ни был печален, я улыбнулся.
— Александр Македонский был великий человек, но зачем же стулья ломать?
(Это из Гоголя, кажется.)
* * *
Сейчас на некоторое время я лишен возможности пользоваться точными справками, так что мои воспоминания опять становятся световыми пятнами.
* * *
За несколько дней до того как Гришин-Алмазов стал диктатором в Одессе, небольшие отряды Добровольческой армии севернее Одессы были разбиты большевиками. Они бежали и в Одесском порту захватили корабль «Саратов», и собирались уходить в Крым. К этим саратовцам явился новоиспеченный диктатор и сказал:
— Я назначен консулом Энно и представителем Деникина в Одессе Шульгиным главным начальником военных отрядов Добровольческой армии. Потрудитесь мне повиноваться.
Тут для меня впервые обозначилась магическая повелительная сила Гришина-Алмазова. Повелевать — это дар Божий. Саратовцы подчинились. Диктатор в течение нескольких дней учил их, как простых солдат, умению повиноваться. Отшлифовав их таким образом, он бросил их в бой.
Против кого? Против большевиков, украинцев и примыкавших к ним, которые захватили Одессу, и в частности — «французскую зону», примыкавшую к гостинице, где жил консул Энно.
Саратовцы дрались прекрасно, но были малочисленны. К концу дня Гришин-Алмазов пришел ко мне:
— Формально мы победили, но потери есть. Если мы продержимся ночь, за завтрашний день я не ручаюсь.
В это время явился адъютант Гришина-Алмазова, который был при нем неотлучно, кроме времени, когда сидел на гауптвахте.
— Ваше превосходительство, там один офицер, очень взволнованный, добивается увидеть вас немедленно.
— Просите.
Вошел офицер, действительно совершенно, как у нас говорят, «расхристоченный». Он махал руками в воздухе, поддерживая «расхристанные» слова.
— Ваше превосходительство! Мы окружены со всех сторон. Противник дал нам для сдачи десять минут.
Гришин-Алмазов холодно смотрел на взволнованного офицера. И сказал спокойно:
— Отчего вы так волнуетесь, поручик?
И вслед за этим загремел:
— Что это, доклад или истерика? Потрудитесь прийти в себя!
Это подействовало. Руки и ноги поручика успокоились, и он повторил уже без истерики то, что сказал раньше.
И Гришин-Алмазов успокоился и сказал:
— Вы говорите, что окружены со всех сторон. Но как же вы прорвались? Вот что. Возвращайтесь к пославшему вас полковнику и скажите вашему начальнику: «Генерал Гришин-Алмазов, выслушав, что противник дал вам для сдачи десять минут, приказал: дать противнику для сдачи пять минут».
— Ваше превосходительство!
— Ступайте.
Поручик повернулся по-военному и пошел.
Я повторил вроде поручика:
— И что вы делаете, Алексей Николаевич?
Он ответил:
— Другого я ничего не мог сделать. У меня нет ни одного человека в резерве, кроме моего адъютанта. Я послал им порцию дерзости. Я хорошо изучил психику гражданской войны. «Дерзким» Бог помогает.
* * *
После некоторой паузы он повторил:
— Формально мы победили, если мы продержимся ночь, за утро я не ручаюсь. А теперь пишите.
— Что?
— Приказ номер один.
— И что писать в этом приказе?
— Я поставил себя в полное подчинение генералу Деникину. Я умею не только приказывать, но и повиноваться. Пишите так, как написал бы Деникин, если бы он был здесь. Заявляю вам, что отныне вы моя «деникинская совесть». Ухожу, чтобы вам не мешать.
Он ушел, я стал писать приказ номер один. Не думаю, чтобы Деникин так написал. Приказы того времени и в таких обстоятельствах обыкновенно начинались словами: «Запрещается». Я, ощутив в себе тоже какую-то порцию дерзости, написал: «Разрешается». Разрешается ходить по улицам днем и ночью. Когда возвратившийся Гришин-Алмазов прочел это, он посмотрел на меня вопросительно. Я сказал: «Это звучит гордо». Но ни один разумный человек не будет гулять по Одессе ночью — убьют и ограбят.
— Ну хорошо, дальше.
— Разрешается днем устраивать общественные собрания, где будут обсуждаться гражданами все важные дела, но в закрытых помещениях. Публичные митинги запрещены.
Гришин-Алмазов сказал:
— Наконец вы что-то запретили.
— Дальше опять будет либеральная политика. «Печать свободна».
— Да они Бог знает что будут писать.
— Не будут. Будут бояться. Назначьте несколько дельных офицеров в качестве необязательных цензоров. И они будут очень рады.
В это время обсуждение приказа номер один было прервано. Явился адъютант Гришина-Алмазова.
— Разрешите доложить.
— Докладывайте.
— По телефону звонят, что противник, которому было дано пять минут для сдачи, сдался.
Надо было видеть лицо адъютанта. Он смотрел на своего генерала как на чудо. И в нем действительно было что-то чудесное. Он сказал радостно, но спокойно:
— Я хорошо изучил психику гражданской войны.
* * *
Тут это световое пятно кончено. Другое? Фактически французская интервенция на юге России началась. В Одесский порт прибыли французские суда с небольшим числом французской пехоты. Во главе их стоял французский генерал Бориус. Они познакомились в моем присутствии. Я представил Гришину-Алмазову Бориуса, который сказал, кажется по поводу украинствующих:
— Ваши друзья — наши друзья. Но мы драться не будем.
На это Гришин-Алмазов ответил:
— На это мы и не рассчитываем. Драться будем мы.
Бориус спросил:
— А что вам нужно от меня?
— Несколько офицеров-французов.
— Зачем?
— Затем, чтобы они были свидетелями того, как мы будем драться.
Бориус очень обрадовался.
— Назначаю вас военным губернатором Одессы.
* * *
И кончилось пятно. А дальше… Гришин-Алмазов говорил мне, что мы присоединили к Добровольческой армии Одессу. Население ее, кажется, превышает численность всей Добровольческой армии.
— Ну да, я военный губернатор, назначенный французами, но мне нужно какое-то правительство, невоенное. Я тут чужой, сибиряк, никого не знаю. Можете вы составить мне правительство?
Я ответил:
— Могу.
Это было, собственно говоря, вразрез с Деникиным. Он говорил:
— Правительство, министры — все это будет, когда мы будем в Москве.
Но он не предвидел, что ему на блюде преподнесут Одессу.
Выскальзывая из «французской зоны», я набирал правительство. Помню, что министром просвещения согласился быть тогдашний ректор Одесского университета, профессор Антон Дмитриевич Бишмович, мой родственник. В вопрос просвещения вошел и вопрос об украинствующих. На каком языке преподавать юношам науки? Разумеется, на русском. Но гимназистам разрешается, если они этого пожелают, изучать малороссийскую речь, творения Шевченко, Котляревского и т. д. Гришин-Алмазов спросил меня:
— Нашлись желающие изучать малороссийскую речь?
— Нашлись. Во Второй Одесской гимназии нашлись двое.
— Кто же они?
— Два моих сына.
* * *
Военно-морского министерства было не надо.
Внутренних дел? Согласился некто Пельц, бывший губернатором где-то в Сибири. Министр финансов нашелся подходящий, но я не помню, кто. Ну и так далее. Все это была игра в правительство, но так было надо.
* * *
Вот еще световое пятно.
Гришин-Алмазов занял особнячок, где-то довольно далеко от «Лондонской» гостиницы. Он постоянно присылал за мной машину. С шофером мы подружились.
— Одиннадцатой власти уже служу.
Когда мы с ним возвращались от Гришина-Алмазова поздно ночью, наш автомобиль обстреливали из невидимых винтовок. Обстреливали не меня, а в предположении, что едет Гришин-Алмазов. Это происходило вот почему.
Говорили, что в Одессе до тридцати тысяч уголовных, во главе которых стоял некто Гапончик, личность почти скучная, но тем не менее реальная. Он был второй диктатор в Одессе. У него было свое правительство или, по крайности, широко развитая канцелярия. Он помогал бедным и назначал какие-то пенсии каким-то вдовам. Он прислал Гришину-Алмазову письмо в таком виде:
«Мы не большевики, мы уголовные. Не троньте нас, и мы не тронем вас».
Прочтя письмо, Гришин-Алмазов сказал:
— Не может диктатор Одессы договариваться с диктатором уголовных.
И не ответил ему.
С той поры его машину стали обстреливать.
* * *
Заскакиваю вперед в смысле хронологии. Вот пятно. Это был день, когда мы обвенчали консула Эмиля Энно. Шаферами были Гришин-Алмазов и я. Ну, и был ужин. Скромный. Но шампанское все же было. Тут присутствовала одна красивая румынка, хорошо говорившая по-французски. Она поспорила с Александром Николаевичем Крупенским, бывшим предводителем дворянства Бессарабии:
— Россия отняла Бессарабию у Румынии.
— Бессарабия никогда Румынии не принадлежала. Россия получила ее от турок.
— Но вы, господин Крупенский, вы же были румыном?
Он вежливо, но твердо:
— Крупенские никогда не были румынами.
— А кем же?
— Турками, мадам.
Во время этих разговоров кончился ужин, и Гришин-Алмазов сказал мне:
— Я отведу вас.
Я жил далеко, на так называемой Молдаванке. Место скверное. Но там мне отвели уютный двухэтажный домик. Верхний этаж занимал я с семьей. Нижний — так называемая «Азбука». Это было общежитие из молодых офицеров, которых я посылал иногда, а вместе с тем они меня охраняли, были вооружены винтовками.
Итак, Гришин-Алмазов приказал подать машину. Машина подкатила к входным дверям «Лондонской» гостиницы. В то же время раздался залп по дверям. Одна пуля засела в притолоку. Гришин-Алмазов загремел:
— Машина, потушить фары!
Фары потухли. Мы сели в машину и помчались. Благополучно доехали до моего домика на Молдаванке. Гришин-Алмазов поехал к себе. Через несколько минут я услышал выстрел невдалеке. Я сбежал вниз и скомандовал:
— В ружье!
Гришина-Алмазова обстреляли. Они побежали. Все стихло. В руках у них была шина от машины, пробитая пулями.
— Мы нашли это недалеко.
Еще через некоторое время позвонил телефон.
— Да, это я, Гришин-Алмазов, меня обстреляли недалеко от вас, но в общем благополучно.
На следующий день я узнал: засада была недалеко от моего дома на Молдаванке. После залпа шофер круто свернул в проулок. Так круто, что Гришин-Алмазов вылетел из машины. Но успел вскочить обратно и доехал домой.
* * *
Время шло. Интервенция продолжалась и развивалась, хотя и не так, как надо. Бориуса сменил д’Ансельн. Приставка д’ указывала на аристократизм, но д’Ансельн мнил себя демократом. Он встретил меня так:
— Вы, как наши Бурбоны, ничего не забыли и ничему не научились.
Я оставил без ответа это изречение, а про себя подумал:
«Мы не забыли, как консул Энно в Киеве кричал глухой ночью: «Этого Франция не забудет! Этого Франция не смеет забыть!»
Забыла. Консул Энно собирался покинуть Одессу, его отзывали, дезавуировали.
Я заговорил с д’Ансельном о Гришине-Алмазове, дав ему высокую оценку.
Д’Ансельн ответил:
— Моя приемная полна людьми, которые говорят очень плохо о Гришине-Алмазове, вы первый его хвалите.
— Люди, бранящие Алмазова, — это те, которые в трудную минуту совершенно растерялись. — Французский консул в Одессе Эмиль Энно это сразу понял. Он выдвинул Гришина-Алмазова как человека нерастерявшегося, единственного, и сделал его одесским диктатором. Растерявшиеся теперь мстят ему. Они мелочны и не патриоты.
Д’Ансельн не внял мне и продолжал свою политику якшания с мстящими растерявшимися. Результаты не замедлили сказаться.
* * *
В Одессе было достаточно людей, говоривших по-французски. И они незаметно для д’Ансельна развращали французский десант. Из элемента порядка, который должна была проводить интервенция, они превращались (я говорю о солдатах) в элемент буйный, отрицательный.
Заскакиваю вперед. Была ночь. Я шел по Дерибасовской. Слышался женский хохот и визг. Интервенты, взяв друг друга за руки, составили цепь, ловившую одесситок — проституток, конечно. Среди этого я услышал стук подошв роты, идущей в ногу. Я подумал:
«Не все развратились. Вот эти сейчас покончат с этим кабаком».
И вдруг я услышал:
— Рота, стой!
Это были наши неразвращенные люди Гришина-Алмазова.
* * *
С другой стороны, осложнялись отношения между одесским диктатором и Деникиным. Они не могли нас понять. Они там, в Екатеринодаре, не могли нас понять. Жизнь дорожала. Приходилось платить… повышать все время жалованье. Это вынуждало нас к таким действиям, которые беспокоили Екатеринодар. Мы стали печатать в Одессе деньги, не испросив разрешения в Екатеринодаре. Но когда генерал Лукомский приехал в Одессу и заплатил за скромный обед двадцать пять рублей, он понял, почему мы печатаем деньги. Но там, в Екатеринодаре, не поняли. Я написал письмо генералу Драгомирову такого примерно содержания:
«Античный Рим управлял через своих наместников. Причина этого было несовершенство путей сообщения. Много времени проходило, пока галера, плывшая на веслах, доходила из Рима к наместникам. Поэтому наместники имели большие права. То же происходит сейчас у нас. Пока из Екатеринодара, при отсутствии почты и телеграфа, дойдет приказание в Одессу… Поэтому мы действуем как будто бы самостоятельно. Но эта самостоятельность вынужденная».
Драгомиров понял это. С этой стороны дело было улажено у нас.
* * *
Но растерявшиеся перебрались на Кубань. И там клеветали на Гришина-Алмазова. Нам прислали генерала Санникова проконтролировать Гришина-Алмазова. Санников был стар и бездеятелен. Французы становились все резче. Кончилось тем, что Санникова выслали из Одессы, дав ему письмо к генералу Деникину. О Гришине же было сказано так: «Генерал Гришин-Алмазров будет его сопровождать (то есть Санникова)». Это означало конец одесскому диктатору.
* * *
Вот порт. Отходит корабль. Гришин-Алмазов на корабле, положив руки на фальшбот. Он все такой же. Моложавый, в солдатской шинели, которая ему широка в плечах. Говорит:
— Ну что же, моя деникинская совесть? Выдержал я экзамен?
— Выдержали.
Иногда ему бывало очень трудно. Он готов был опять ломать стулья. Но дисциплина одерживала верх. Он выдержал до конца.
* * *
Но не выдержали д’Ансельны… Развратилась французская пехота, и вспыхнул открытый бунт на французских кораблях. Англичане подошли к взбунтовавшемуся кораблю, где матросы заперли адмирала и других офицеров в кают-компании. Мало того, они спустили французский флаг.
Англичане выпустили адмирала и офицеров из каюты и предложили, что они усмирят бунтовщиков. Англичане настолько привыкли к бунтам, что на каждом английском военном судне кроме моряков находится рота пехоты, вооруженной винтовками.
Но французский адмирал отказался от помощи. Английский броненосец отошел. Тогда французские матросы опомнились. В них возобладал французский патриотизм. Они завопили:
— Vive l’admiral!
А адмирал ответил:
— Поднять французский флаг!
С этим бунт кончился. Но французский флот ушел. Кончилась интервенция.
* * *
Проводив Гришина-Алмазова, что мне было делать в Одессе? Надо было сматывать удочки. Ускорило мой отъезд следующее происшествие.
В Екатеринодаре я в свое время основал газету «Россия». И потом, когда я уехал, все продолжало печататься: «Основана Шульгиным».
В Одессе я стал издавать другую газету — «Единая Россия».
В ней, между прочим, был помещен фельетон моего талантливого племянника Филиппа Могилевского. Французы придумали собрать большевиков и белых на острове Принкино, чтобы их помирить. Могилевский жестоко высмеял эту затею. А редактор «Единой России», то есть я, получил записку от какого-то французского офицера, командовавшего эскадроном, в том смысле, что газета «Единая Россия» останавливается на неделю. На это я ответил:
— Не через неделю, как мне милостиво разрешает командир эскадрона, я возобновлю «Единую Россию». Я возобновлю ее тогда, когда французы снова будут моими друзьями. Такими, как они были не так давно.
И дальше я привел, на французском языке, мою статью в «Киевлянине», когда немцы вошли в Киев.
Это было, еще когда консул Энно был в Одессе. Он рассказал мне, что французское командование в полном отчаянии… что действительно лишилось верного друга в моем лице.
* * *
Но, во всяком случае, я решил уехать из Одессы. Перед этим я имел длительный разговор с Фреденбергом, начальником штаба. Он настаивал, чтобы образовать смешанные единицы — французов и русских, объясняя, что такие смешанные комбинации французов с румынами были удачны. Я сказал ему, что, как бы то ни было, Деникин вряд ли согласится на это. Так и было. Приехал в Одессу некий волынец Андро. Тут, в Одессе, он уже называл себя д’Андро де Ланжерон. Во времена Екатерины II эти лица прославились в Одессе, так что Ланжерон — названа одна из улиц. Д’Андро де Ланжерон поехал к Деникину и привез отказ. Я окончательно решил покинуть Одессу.
Приехав в Екатеринодар, я вошел в Особое совещание, которое заменяло правительство у Алексеева и Деникина. Но я там недолго мог работать. По личным причинам я очень тосковал и просил меня освободить. Деникин исполнил мою просьбу.
* * *
Я решил поступить в армию. Но тут подвернулся один адмирал, который ехал в Царицын, чтобы там устроить какую-то флотилию на Волге. Мы проехали через раскаленные степи, где видели миражи вдали. Я, приехав в Царицын, бросился в Волгу и выкупался. В результате заболел… от жары… Но был назначен командиром катера «Генерал Марков», который еще надо было строить. Я вернулся на Дон и устроился рулевым на один уже готовый корабль, который должен был доделываться на Дону, при впадении его в Азовское море. Им командовал старший лейтенант Масленников, подчиненный мне по «Азбуке».
Вот я там начал свою морскую службу, получив звание мичмана.
Я очень любил так называемую собачью вахту, то есть от двенадцати часов ночи до четырех часов утра. В это время я любил наблюдать мост, переброшенный через Дон.
В это время по Дону ходили еще парусные суда с высокими мачтами. Они не могли пройти под мостом. Тогда средняя часть моста уходила в небо. Она ползла, движимая электрическим мотором, совершенно неслышно. Этот мост был световое пятно в далеком прошлом.
* * *
У Гришина-Алмазова я часто бывал в его особняке. Там царил необычайный порядок. Паркеты натерты до блеска. Обед был очень скромен, но вкусен. Шампанского не подавалось, но иногда бутылка слабенького муската. За обедом не говорилось о делах, о политике. Он много читал, и по поводу прочитанных книг мы обсуждали некоторые чисто философские вопросы.
После одного такого обеда он должен был ехать и сказал мне, что он меня подвезет. В передней, надевая шинель, он еще говорил о Ницше, но, выйдя на крыльцо, сказал:
— Простите, мне необходимо нацукать свой конвой.
Его конвой состоял из семидесяти татар, во главе которых стоял ротмистр Масловский, тоже татарин. Конвой на Коране дал клятву защищать Гришина-Алмазова до конца.
«Цукать» было необходимо потому, что ночью эти татары убили одного из своих. Он что-то украл. Кража у татар хуже убийства.
Странно, я не помню, какими словами Гришин-Алмазов «цукал» свой конвой. Но я помню звук его голоса, трещавший вроде пулемета. И помню лица этих татар: они были бледны, как будто действительно попали под пулемет.
Мне невозможно это понять, чем он их так напугал. Это кончилось очень быстро. Мы сели в машину, и разговор о Ницше продолжался. Я понял, что он, Гришин-Алмазов, настоящий диктатор. Он имел какие-то гипнотические силы в самом себе, причем он бросал гипноз по своему собственному желанию. Никогда, например, он не пробовал гипнотизировать меня. Наоборот, ему приятна была моя свободная мысль. Но адъютанты его, их у него было четыре, конечно, состояли под его гипнозом, хотя и не чувствовали этого. Впрочем, из них из четырех один постоянно сидел на гауптвахте.
Применял он, я бы сказал, какой-то мирный гипноз к людям, его посещавшим. Сколько бы их ни было, он принимал всех. С часами на руках. Прием продолжался т р и минуты. Полминуты уходило на здоровканье (рукопожатие), две минуты — на изложение дела. И еще полминуты — когда он говорил:
— Все, что вы сказали, чрезвычайно интересно. Прошу вас изложить это письменно. До свидания!
* * *
В Одессе в это время проживала очень известная кинематографическая актриса Вера Холодная. Холодная она была по мужу, по отцу она была Левченко, почтового чиновника в Харькове. И Вера Левченко была не холодная, а горячая. К тому же избалованная успехом…
Она побывала у Гришина-Алмазова. Она принесла ему билеты на благотворительный спектакль. Тогда она уже не играла… Она как будто предчувствовала свою смерть… Между прочим, раздавала даром свой богатый гардероб. Около ее номера в гостинице всегда стояла очередь из дам, бедных и небедных.
Так вот, она принесла билеты Гришину-Алмазову для него и для меня. И затем, рассердившись, что ей пришлось немного подождать, ушла, не прощаясь.
Когда я после этого побывал у Гришина-Алмазова, он сказал мне:
— Вот билеты для вас!
Я сказал;
— Я не пойду, но пошлю деньги! Где ее искать?
Гришин-Алмазов позвонил.
Явился один из четырех адъютантов.
— Адрес Веры Холодной!
Адъютант пошел искать, но вернулся смущенный:
— Ее адреса нет!
— Она была у меня. А я раз и навсегда приказал, чтобы адреса всех лиц, у меня побывавших, записывались. Ступайте на гауптвахту!
Но я как-то разузнал ее адрес. И сказал моему сыну Ляле:
— Вот тебе деньги. Разыщи Веру Холодную, поблагодари ее и скажи, что я не приду.
Он исполнил это поручение и рассказал:
— Она очень-очень просила, чтобы ты пришел.
Но я все же не пошел. Я был так печален, что не мог посещать вечеров, хотя бы и благотворительных.
* * *
Концерт прошел оживленно, а затем Вера Холодная умерла скоропостижно. Она болела одиннадцать дней так называемой испанкой. Это болезнь — вид гриппа и страшна своими осложнениями. От испанки умерли миллионы людей после войны.
Подробности смерти ее рассказал мне значительно позже, уже в Константинополе, один знакомый мне до того человек, разыскавший меня. Разыскать кого-нибудь в Константинополе было трудно. Не только не было адресного стола, но не было названия улиц, не говоря уже о номерах домов.
Этот человек, разыскавший меня, с места брякнул:
— Я был последним любовником Веры Холодной!
— И для того чтобы мне это сообщить, вы проделали невозможное, отыскали меня?
— Я не знаю, почему я пришел к вам. Должно быть, она мне это приказала перед смертью. Вы думаете, она меня любила? Ничуть! Дело было так. У нее была дочка восьмилетняя. Девочка где-то застряла. На улицах шла стрельба. Я под пулеметами притащил ее и отдал матери. Так вот — в благодарность…
* * *
Прошли года и года, больше десяти лет. Я был в Варшаве. В одном из театров шли старые фильмы, в том числе кинокартины с Верой Холодной. Три сеанса в день, театр всегда переполнен. А затем Холодная, прожив свой век, исчезла, и позднейшие поколения о ней не знают ничего.
* * *
Необходимо рассказать, как появился на моем горизонте Гришин-Алмазов.
Это было в Екатеринодаре. Я уезжал на так называемое Ясское совещание, созываемое для того, чтобы разные представители русской общественности могли сговориться между собой. Яссы — временная столица Румынии. В этих самых Яссах я заболел испанкой. Выжил, но в совещании не участвовал. А моя секретарша, прибывшая вместе со мной, умерла от испанки совершенно так же, как несколько позже умерла Вера Холодная в Одессе. В те же одиннадцать дней… Какое-то странное совпадение…
* * *
Так вот, когда я уезжал в Одессу, 29 октября 1918 года, уезжал из Екатеринодара, то поезд был задержан. Мне позвонили: «Необходимо переговорить с неким Гришиным-Алмазовым, только что приехавшим». Он рассказал мне, что был военным министром в Омске, но по какой-то причине оттуда уехал. Ехал поездами, пока можно было, а потом вдвоем с адъютантом он перевалил через Кавказский хребет верхами.
Вот так я познакомился с Гришиным-Алмазовым, потом он прибыл на Ясское совещание, а затем, вместе с консулом Энно, перебрался в Одессу, где и стал местным диктатором. (Там, в Яссах, пока я лежал в испанке, он познакомился с Энно.)
* * *
Теперь с печалью я хочу поведать о неких темных деяниях Гришина-Алмазова в Одессе.
Он был религиозный человек, набожно говел. И вместе с тем, в то же время, совершал убийства. Именно убийства, а не открытые казни. Он говорил:
— Вдруг находят труп. Кто убил? И кто убийца? Тайна! В этой тайне и таится страх. Никто не гарантирован от смерти. Все трепещут! И устрашаются!
Таких тайных и таинственных убийств было совершено одиннадцать. Опять одиннадцать… роковое число…
Когда мы с ним расставались, он дал мне записку. Сказал:
— Вот номер телефона. 11–29. Если вам будет плохо, позвоните.
Я этим телефоном не воспользовался. Не знаю, что крылось в этих «11–29». Но эти цифры повторились в другом виде. 11 ноября, то есть одиннадцатого месяца, в одиннадцать часов одиннадцать минут вечера умерла моя секретарша. А двадцать девятое? 29 августа — Усекновение главы Иоанна Крестителя. (Это связано с Ирадиадой.) А вместе с тем двадцать девятое августа — для меня счастливейший день. Все перепуталось в какой-то мистике, еще не разгаданной.
* * *
Бессудные убийства в Одессе — об этом много писалось, когда большевики завладели ею.
* * *
Расскажу о конце Гришина-Алмазова. Высланный французскими интервентами, он приехал к Деникину. Там ему ничего не предложили. Он решил вернуться в Сибирь и поехал с двенадцатью офицерами. Между прочим, он повез мое письмо к адмиралу Колчаку.
Они, то есть Гришин-Алмазов и его офицеры, добрались до Каспийского моря и плыли на каком-то корабле. Недалеко от берега их догнало советское судно.
Это был конец. Двенадцать человек молодых офицеров бросились в море и поплыли к берегу. Гришин-Алмазов сошел вниз, в каюту. Там сжег какие-то документы, но мое письмо Колчаку уцелело и потом где-то было напечатано. Что в нем было, я не помню.
Затем Гришин-Алмазов приготовил револьвер и ждал. Когда пришли, он выпустил все пули, за исключением одной. Этой последней пулей он застрелился…
Вот и все. Он был красочная фигура своего времени. Смесь доблести и жестокости, для нас даже малопонятной. Быть может, такова природа всех диктаторов…
Вот, значит, первое — утомление Франции, второе — Германия…
Поэтому французское высшее командование саботировало интервенцию.
И наконец, вмешательство в русские дела иностранцев придало силу московским диктаторам, отстаивавшим независимость России.
Всем «освободителям» всегда нужно помнить, что освобождение действительно только тогда, когда народ сам себя освобождает. В свое время Царь-освободитель Александр II, освободивший от турецкого гнета балканских славян, не был ими понят. В войне 1877–1878 годов сербы и болгары в конце концов увидели только желание России учредить две новые российские губернии. Этого не было в мыслях у Александра II, но это не меняет дела…
* * *
Энно, который хотел и мог… который предполагал, что боевая французская дивизия дойдет до Москвы и посадит там новое правительство в лице Шульгина… он исходил из мечты…
Ну, допустим, дошел бы… посадил бы Шульгина… Немедленно реакция была бы такая: «ставленник Франции», «марионетка», «второй Скоропадский»…
А русских сил не было… Вернее, были, но развратились к 1920 году…
Драгомиров пытался устроить мобилизацию. Мужики явились. Но… господа офицеры не явились…
…У нас был один козырь. Хлебороб, он органически не сочувствовал рабочим.
Это более менее освещено в «1920 годе», нечего прибавить…
САСШ (Северо-Американские Соединенные Штаты. — Сост.) освободили негров, а негры возненавидели американцев… Не улавливаете аналогии? Французские «освободители»…
* * *
Сейчас разбужен русский шовинизм… В Белой армии, пока шла война, его не было… Его проблески начались тогда, когда ясно стало про французскую интервенцию, что она не удастся…
Ко времени Врангеля, когда англичане заявили, что они не будут помогать, появились настроения, что «союзники» предали Добровольческую армию…
«Освобождать» нелегко…
У французов сохранилось недоброе отношение, что Россия недемократична… А тут еще «изменила» — отказалась платить по займам…
Если мне пришлось отказаться от них — запретили мою газету, — то гораздо понятней чувства остальных…
Французы требовали от нас подчинения себе. И это подрывало, конечно, идею «освобождения».
Разные французы: французы, сначала примыкавшие к Энно, и Клемансо примкнул, но потом Энно дезавуировали…
Д’Ансельн разговаривал со мной таким тоном, что мне не очень понравилось…