От автора

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От автора

Si jenesse savait, si vieillesse ponsait!

(Если бы юность знала, если бы старость могла!)

В Югославии, на Дунае, был и есть городок, где живет семь тысяч сербов, хорватов и некоторое число швабов, то есть немцев. Легенда говорит, что в незапамятные времена некий колдун увел стайку детей из такого же маленького городка, находившегося неведомо где, в Германии. Колдун вошел в мрачное подземелье и шел, и шел неведомо сколько, может быть, годы. И вынырнул на поверхность земли вместе с подросшими детьми в солнечной, цветущей стране, где уже с IV века янтарный виноград отражался в водах Дуная.

Городок назывался Сремски-Карловци и славился своим вином, известным под именем венгерского. «Nullum vinum nisi ungaricum!» («Только венгерское достойно называться вином!»)

Поэт польского Возрождения Ян Кохановский писал: «Сиротеет мой погреб, когда в нем нет славного карловацкого вина».

Поэтому карловчане — великие патриоты своей маленькой родины. Я не стал сыном этого маленького уголка Вселенной, но душевно полюбил его. Впервые судьба занесла меня в Сремски-Карловци в двадцатые годы, потому что в этом городе, после ухода из Крыма, была штаб-квартира П. Н. Врангеля. Но в 1928 году барон Врангель умер, и примерно тогда же я отошел от политической жизни В тридцатые годы мы вновь приехали с женой в этот городок, где я и пробыл до 1945 года.

В октябре 1944 года пришли советские войска, освободив Сремски-Карловци от гитлеровцев и хорватских усташей. Три месяца мы прожили в постоянном общении с советскими воинами — офицерами и солдатами.

Они смотрели на нас, эмигрантов, как на музейную редкость, и, как с экспонатами, обращались соответственно, то есть осторожно. Некоторые наслаждались у нас семейным уютом, восклицая: «Четыре года без отпуска! Без семьи!»

Вообще говоря, нас не обижали. Говорили: «Нас не опасайтесь, мы вас не тронем…»

— А дальше как будет?..

Они не договаривали. Понимайте, дескать, сами… Некоторые русские все-таки бежали с немцами. Большинство осталось. Я понимал — будет трудно, но я остался. Я с ужасом вспоминал жизнь при гитлеровцах. Вспоминал, что обязательным было приветствие «Heil Hitler!», застревавшее у меня в горле.

В это время мы жили примерно так. Мария Дмитриевна, моя жена, стучала на машинке ночи напролет, уносясь к счастливым временам детства и юности. Я писал «Приключения князя Воронецкого», исторический роман XVI века. Кроме того, я занимался хозяйственными делами, то есть раздобывал правдами и неправдами то, без чего нельзя было жить. Между прочим, каждое утро был поход за молоком.

При свете утренней Венеры я пробирался на окраину городка. Три километра надо было пройти, чтобы достать один литр «млека». Но я любил эти ранние сумерки. Я шел через «Патриаршийскую Башту», где было еще темно. И это хорошо. При свете было бы видно, как обезображен войной еще недавно роскошный сад. После парка начинались овраги, речки с зыбкими досками вместо мосточков, потом улочки и переулки. В полусвете домики казались уютными. Получив драгоценное молоко, я шел домой.

В семь часов утра 24 декабря 1944 года, то есть в сочельник, боец, служивший в комендатуре, остановил меня на улице, в нескольких шагах от нашего «стана» (квартиры).

Он сказал:

— Вы Шульгин?

Я ответил:

— Да.

— Комендант вас просит.

— Хорошо. Только занесу молоко домой, — и я показал на «кантицу» — посуду, в которой там носят молоко.

Боец возразил:

— Да не стоит. Ведь на пять минут.

Я согласился и пошел с ним.

Из комендатуры я самолетом был препровожден во внутреннюю тюрьму МГБ в Москве. «Кантица», но уже без молока, сопровождала меня.

Так пять минут превратились для меня в двадцать пять лет. Это свершилось по приговору Особого совещания. В это время мне было шестьдесят семь лет. Следовательно, я должен был выйти на свободу в возрасте девяноста двух лет. При самом большом оптимизме это было сомнительно.

Но судьба судила иначе. Двадцать пять лет тюремного заключения она превратила в двенадцать, сказав:

— Довольно с него!

Довольно так довольно. Меня выпустили на свободу, и ко мне из-за границы приехала жена, которую я не видел со времени выхода из дома с «кантицей» за молоком.

Этот барьер был взят. За долгую мою жизнь барьеров было много. Сейчас я беру барьер, быть может, последний, и он не из легких. Этот барьер — книга «Годы», которую я закончил и надеюсь увидеть напечатанной. Она будет четвертой моей книгой, изданной в Советском Союзе. Первые книги «Дни» и «1920 год» вышли в 1927 году в издательстве «Прибой». Затем, после тридцатичетырехлетнего перерыва, в 1961 году, вышли мои «Письма к русским эмигрантам». И наконец, сейчас — «Годы». Еще одно мое общение с читателем, вернее — со зрителем, было в 1965 году в картине «Перед судом истории».

В книге «Дни» я говорил главным образом о событиях Февральской революции. В книге «1920 год» — о гражданской войне. В книге «Годы» я говорю о десятилетнем периоде, когда я был членом Государственной Думы.

Передо мною проходит как бы кинематографическая лента длиною во много тысяч километров. На ней запечатлены люди: умные и глупые, жестокие и добрые, талантливые и бездарные, благородные и коварные, убийцы и спасители, гордые и покорные, властители и рабы, труженики и бездельники, герои и предатели, консерваторы и либералы, верующие и атеисты, индивидуалисты и коммунисты.

Были и люди, соединявшие в себе самые противоположные качества, например, ярость и кротость. Словом, «все промелькнули перед нами».

Но при всем разнообразии отдельных людей и человеческих типов некоторые черты встречаются у всех народов, национальностей и рас. Например, все люди, за редким исключением, испытывают патриотические чувства. В этом их сила и слабость. Сила, потому что на почве патриотизма создаются мощные коллективы и часто рождается ослепительное вдохновение, мужество, благородство и красота самопожертвования. Слабость же патриотизма в том, что он очень легко переходит в шовинизм. Шовинизм — это чудовище с зелеными глазами. Шовинисты превращают мир в сумасшедший дом. Кончается это свирепыми войнами.

* * *

Теперь немного о преодолении, как я сказал, быть может, последнего барьера в моей жизни, то есть о создании этой книги.

Железные решетки в окнах. За окнами «намордники», чтобы заключенные не могли усидеть синего неба. Нужно сломить их дух до конца, лишить всякой надежды. «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate». («Оставь надежду всяк сюда входящий».)

Двойные замки на дверях. Для верности ключ от одного замка у дежурного, от другого — у старшего надзирателя. Крепкие стены, которые ничем не пробить. Словом — «гроб живых». Там называли башню над Босфором в XVI веке.

И все же за этой гробовой доской была жизнь, и очень живая, и свет немеркнущий, неугасимый. Здесь, записанные на бумаге или врезанные в серое вещество мозга, зарождались мысли и целые произведения. Они уносили нас из этого «гроба живых» почти что в рай.

В то время, то есть в сороковые годы, в тюрьме строгого режима заключенным писать не разрешалось. И все же иногда были чудом попадавшие огрызки карандашей и клочки бумаги. Вот на таких клочках я и записывал свои отрывочные мысли и факты, ибо, несмотря на все, где-то подспудно таилась надежда, что когда-нибудь, если и не я сам, то мои мысли и чувства, выйдут на свободу сквозь толщу тюремных стен на свет, к людям.

Эта надежда не обманула меня. Моим сокамерником был Иван Алексеевич Корнеев, много лет посвятивший трудам по истории музыки.

Тюрьма — великолепное место для наблюдения человеческой природы. В тюрьме проводишь с людьми много лет, и притом круглосуточно. На свободе видишь человека урывками.

Кроме того, тюрьма крайне обостряет страсти разного вида и одновременно выявляет положительные качества — ум, волю, справедливость и социабельность. И, как повсюду в жизни, несмотря на замки и решетки, в тюрьме происходят некоторые явления совершенно неожиданные.

Таким неожиданным явлением и была моя встреча с Иваном Алексеевичем Корнеевым. Казалось, что могло нас объединять? Он — советский гражданин, я — эмигрант. Жизнь нас поставила по разную сторону баррикад. И все же неумолимое стремление человека к созиданию, творчеству, присущее ему и мне, сблизило нас. В ход пошли огрызки карандашей и клочки бумаги. Томительное и тягучее однообразие тюремной жизни было заполнено. Сумерки камеры пробил луч света. Но организм человеческой все же требует пищи телесной. Я говорил:

— Иван Алексеевич, голова кружится от голода, я больше не работоспособен.

Тогда Корнеев вытаскивал припрятанную корку хлеба со словами:

— Ешьте, Василий Витальевич, вашу мысль надо подкрепить, надо дописать…

Наша совместная творческая работа длилась почти два года. Но счастье редко бывает долговечным. Меня неожиданно перевели в другую камеру.

В другую камеру — это значит в другую страну, потому что никакой связи между разлученными не остается. Даже больше чем в другую страну, в другой мир… Я думал, что Иван Алексеевич ушел на тот свет, а он думал обо мне, что я умер.

При нашей разлуке клочки бумаг и то, что я рассказывал Корнееву без записи, — все это осталось с ним.

Только много лет спустя я узнал, что произошло с нашей работой. Корнеев тяжело заболел и был отправлен в тюремную больницу. Его товарищи по камере собрали все клочки наших записей и, засунув их в наволочку, переправили к нему. Но дальше было еще труднее.

Зная, что из тюрьмы вынести ничего нельзя, Иван Алексеевич за два года до окончания срока, после которого он направлялся на вечную ссылку, предпринял нечто почти невозможное. Он наизусть заучил все, что было нами записано, а приехав в ссылку, восстановил текст по памяти.

Я же, оставшись в тюрьме, получил разрешение писать. Тетрадка за тетрадкой были исписаны, а главное, вручены мне при выходе на свободу.

Так мои воспоминания, восстановленные Иваном Алексеевичем в далеком Казахстане, и записи в тюрьме легли в основу этой книги. Но для этого должны были пройти годы. Наконец мы встретились живые и вновь взялись за перо.

И. А. Корнеев не был в Государственной Думе. Мои же воспоминания представлялись лишь некими световыми пятнами. Пятна были ярки, но мало связаны друг с другом. Память сохраняет многое, принимая во внимание, что у людей в мозгу пятнадцать миллиардов работающих клеточек. Но ручаться за точность памяти никто не может. Все надо проверить и подтвердить документальными данными.

Эту титаническую работу и проделал Иван Алексеевич, просмотрев бесконечные тома стенографических отчетов Государственной Думы за десять лет (1907–1917) и неисчислимое количество других материалов.

Естественно, что, когда работа была кончена, Иван Алексеевич сказал: «Ты им доволен ли, взыскательный художник?» Я спрашиваю вас, Василий Витальевич, о нашем совместном труде?»

Он сказал это как будто бы шутливо. В действительности же это был серьезный вопрос. Трудная работа требовала строгой оценки, точнее сказать, самооценки. Я ответил в том же тоне, полушутливом по виду, но суровом по существу:

— Нет. Не доволен!

— Можно спросить, почему?

— Можно. Извольте терпеливо выслушать.

— Готов.

— Я незадачливый политик. Погибло все, за что я боролся, что любил. Если же в этой книге иногда я говорю все же в шутливом тоне, это в силу правила: «Смейся, паяц! Смейся, паяц, над разбитой любовью, смейся, паяц, над позором своим…» Надеюсь, вам ясно, почему я не могу быть доволен нашим творением?

Иван Алексеевич возразил:

— Опера «Паяцы» прекрасное произведение. В ней правда и высокие чувства. Если нам удалось достичь того же, почему бы быть недовольным?

— Это верно, но есть и другая причина.

— Какая?

— Моя личная трагедия — «занимательность». Один критик написал об одном грешном авторе: «Бранишься, читая, а оторваться не можешь — ни одной неинтересной страницы!»

— Так ведь это похвала!

— Согласен, если дело идет о беллетристике. Но когда это касается мемуаров, где должно быть суровое и правдивое изображение действительной жизни, занимательность противопоказуется.

— Почему?

— Оставим это, Иван Алексеевич. Я хочу сказать вам вот о чем. Порою личное врывается в мои описания. А личное не имеет права гражданства в произведении, трактующем об общественной, государственной и даже мировой жизни. Поэтому я вам очень благодарен, Иван Алексеевич, что вы старались подвести под сетку личных переживаний солидный фундамент. Кроме того, я хочу сказать, что некоторые документы, вами найденные, стали мне знакомы только в процессе нашей совместной работы. Некогда Генрих Шлиман после шестилетнего упорного труда отрыл и открыл Трою на малоазиатском берегу. И тогда то, что считались «гомерической» выдумкой, оказалось правдой. Так вы откопали из архивов знаменательные письма, «пыль веков от древних хартий отряхнув».

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу,

Своих Царей великих поминают

За их труды, на славу, за добро —

А за грехи, за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют…

«Да ведают потомки…» И молиться надо не только за царские «грехи, за темные деянья», но и за всех погибших в поисках правды для земли Русской. Молиться надо и за нас, сугубо грешных, бессильных, безвольных и безнадежных путаников. Не оправданием, а лишь смягчением нашей вины может быть то обстоятельство, что мы запутались в паутине, сотканной из трагических противоречий нашего века. Поэтому да судит нас Высший Судья, ибо сказано:

«Мне отмщение, и Аз воздам».

В. В. Шульгин

19 мая 1966 г.