Наконец-то домой!
И вот, наконец, наступил этот памятный день: пришла к концу моя эмиграция!
Накануне я тепло попрощался со всеми своими русскими и английскими друзьями, запаковал свой несложный багаж и в последний раз прошелся по зеленым просторам Гайд-Парка. Был май. Весна уже вступила в свои права: солнце пригревало, на деревьях{28} громко щебетали птицы, под деревьями гуляли в обнимку молодые парочки. Всему этому, как и всему гигантскому городу, как и всем девяти годам изгнания, я мысленно говорил:
— Прости! Теперь передо мной открываются новые, неведомые, прекрасно-заманчивые дали!..
Отъезд эмигрантов из Лондона был обставлен известной таинственностью: поезд, в котором мы должны были следовать, стоял не у главной платформы, а на одном из боковых путей вокзала Кингc Кросс; проходить в него надо было где-то позади здания вокзала; окна вагонов были задернуты спущенными занавесками; железнодорожная прислуга говорила вполголоса, точно у постели тяжело больного. Нас, эмигрантов, было человек 30 — не только из Лондона, но и с континента — и все мы находились в каком-то особом торжественно-приподнятом настроении.
Я ничего не помню о моем тогдашнем путешествии от Лондона до Абердина, кроме того, что выехали мы рано утром и приехали в тот же день поздно вечером. Так полна была душа другими мыслями и чувствами, так мало я обращал внимания на окружающую обстановку. В Абердине мы сразу проехали в порт и погрузились на «Юпитер». Моим спутником по каюте оказался эмигрант из Парижа Анисимов, который страшно боялся подводных лодок. По пути от Лондона до Абердина он просто измучил меня, доказывая, что двух миноносцев для охраны «Юпитера» мало и что мы должны требовать по крайней мере четырех. Теперь, попав на борт парохода, Анисимов совсем загрустил и стал готовиться к смерти. Он дал мне адрес своих родных с просьбой известить их о его гибели, если я останусь в живых.
Однако прошла ночь, а «Юпитер» продолжал стоять спокойно в Абердинском порту. Прошел день — положение оставалось без перемен. Это нас, эмигрантов, стало беспокоить: в чем дело? Уж нет ли каких-либо новых затруднений с нашим путешествием на «Юпитере»? Перед вечером я поймал капитана и спросил его, почему мы не двигаемся. Капитан — старый морской волк с красным лицом и сизым носом, — усмехнувшись, ответил:
— Жду бури.
— Бури? — с недоумением посмотрел я на капитана.
— Да, бури, — еще раз повторил капитан. — В бурю меньше опасности… Субмарины уходят под воду.
Так вот оно что! Ларчик, оказывается, просто открывался.
Прошло еще два дня. Бури все не было. «Юпитер» по-прежнему уныло стоял у стенки. Пассажиры скучали и стали знакомиться друг с другом. При этом выяснилось, что, кроме нас, эмигрантов, на борту находится еще несколько английских чиновников и группа офицеров из русской военной миссии в Лондоне, возвращавшихся в Россию. Некоторые из офицеров были в очень левых настроениях и сразу установили дружеский контакт с эмигрантами.
Наконец, к вечеру третьего дня подул свежий ветер. Лицо капитана оживилось, и на судне началась предотходная суета. Ровно в полночь «Юпитер» отплыл. Огни были потушены. Как легкая тень, он скользнул из гавани в открытое море. Его сразу подхватила волна и закружила, закачала…
Капитан не зря ждал бури. Буря пришла, настоящая буря. Наш маленький «Юпитер» бросало как мячик. Свирепый ветер дико ревел в снастях. Белогривые валы то и дело перекатывались через палубу. Почти все пассажиры лежали пластом, пораженные морской болезнью. Особенно страдал мой сосед Анисимов. Я чувствовал себя немножко лучше и под утро выполз на палубу. Примостившись около мачты, среди каких-то тюков, я понемножку отдышался и на свежем воздухе, пропитанном солеными брызгами, почти совсем оправился. Море бешено кипело. Миноносцы, сопровождавшие «Юпитер», глубоко зарывались в пенившуюся стихию. Часто над водой торчали только их мачты и трубы. Горизонт был окутан черно-синей мглой, в которой то и дело вспыхивали разрывы молнии…
Вдруг на палубе громко затопали матросские башмаки. Торопливо пробежали какие-то люди. Капитан, стоявший в своей рубке, лихорадочно схватился за бинокль. «Юпитер» и миноносцы стали обмениваться таинственными сигналами. Наш пароход круто повернул влево, а миноносцы, сделав красивый разворот, полным ходом понеслись вправо, точно гонясь за кем-то. Напрягая зрение, я пристально всматривался в даль, но нигде не мог ничего заметить.
— В чем дело? — спросил я пробегавшего мимо боцмана.
— Подводная лодка с подветренной стороны, — торопливо на ходу бросил боцман, — но миноносцы уже ее атаковали.
Действительно, откуда-то издали бешеный ветер донес отзвуки орудийных выстрелов.
Прошло еще с полчаса, и все постепенно успокоилось. «Юпитер» вновь взял свой прежний курс, а миноносцы, пыхтя и изрыгая длинные ленты черного дыма, вернулись и заняли свои обычные места. Мы продолжали путь в Норвегию.
— Что, удалось потопить лодку? — спросил я спускавшегося со шканцев помощника капитана.
— Нет, к сожалению, она ушла, — разочарованно ответил тот, — но зато теперь путь до Бергена свободен.
Я спустился вниз и рассказал Анисимову о волнующем происшествии. Я ожидал, что мой спутник, так боявшийся субмарин, придет в страшное смятение, но я ошибся. Анисимов лежал пластом, повернувшись лицом к стене. В ответ на мое сообщение, он только слегка пошевелил рукой и еле процедил сквозь зубы:
— А черт с ней… с субмариной…
Вот что значит морская болезнь!
28 часов «Юпитер» резал Северное море, направляясь к берегам Норвегии. И вот, наконец, показались эти берега — гористые, скалистые, омываемые пенящимися бурунами.
Я смотрел на них, как на страну спасения. Еще немного, и наш «Юпитер», сделав несколько хитроумных маневров, подбрасываемый могучей кормовой волной, не вошел, а как-то влетел в устье Бергенского фиорда. Сопровождавшие нас миноносцы повернули назад и стали удаляться в открытое море: они не имели права входить в территориальные воды нейтральной Норвегии, да к тому же никакой опасности для «Юпитера» больше не было.
Переход от моря к фиорду был подобен сказке. Там буря, свист ветра, бешеные волны, черное небо; здесь — тихое утро, зеркальные воды, легкие облачка вверху и повсюду каскады солнечного света. Качка сразу, точно по волшебству, прекратилась. Все пассажиры ожили и стали медленно выползать на палубу — желтые, осунувшиеся, с черными пятнами под глазами. Скоро всем захотелось есть. В кают-компании уже суетились официанты, накрывая для завтрака длинный и широкий стол.
Часа четыре мы плыли Бергенским фиордом. Перед нами открылась изумительная картина: синие глубокие воды, исполинские каменные горы, куски зелени, висящие по отвесным утесам, маленькие домики, ютящиеся на уступах, весеннее яркое солнце и тишина, тишина… Не мертвая тишина, которая гнетет душу, а живая тишина, в которой чувствуется здоровое, неторопливое биение жизни. Мы точно попали в какой-то другой мир, о котором давно забыли в военной сутолоке Лондона. Все до глубины души отдыхали и наслаждались и этим дивным ландшафтом, и этой волшебной атмосферой, и этой полной безопасностью от субмарин, цепеллинов и других смертоносных «игрушек» первой мировой войны. Когда, наконец, «Юпитер» пришвартовался к пристани, и мы ступили на каменные мостовые старинного Бергена, у многих из груди вырвался невольный вздох грусти и сожаления, что чудная сказка пришла к концу…
* * *
Вся дальнейшая часть пути, через Скандинавию, вплоть до русской границы и даже до Петрограда, прошла у меня, как во сне. Должно быть, наступила реакция после нервного напряжения, вызванного волнениями предотъездных дней и перехода через Северное море. Сознание поглощали также мысли о России, о революции. Сидя в вагоне, я до головной боли думал о том, что творится сейчас в Петрограде, я живо представлял себе толпы народа на улицах столицы, митинги вооруженных солдат, бурные споры в Совете рабочих депутатов. Я видел перед собой широкую панораму всей восставшей страны с ее городами и селами, ее фабриками и заводами, ее миллионными армиями на фронте и в тылу. И так сильна была концентрация внимания на том, что меня ждало впереди, так всепоглощающ был интерес к будущему, к судьбам революции, что обстановка моего путешествия просто перестала закрепляться на светочувствительной пластинке памяти. Поэтому мне трудно воспроизвести сейчас детали моего тогдашнего проезда через Норвегию и Швецию.
Помню только, что в Бергене мы пробыли меньше суток и на следующее утро тронулись дальше, уже поездом, в Христианию (теперь Осло). Помню, что в Бергене я заходил в редакцию местной рабочей газеты и имел длинный разговор об английских и русских делах с ее редактором. На следующий день, к моему удивлению, этот разговор появился на столбцах газеты в форме интервью со мной. Помню, что на вокзале в Христиании нашу эмигрантскую группу — факт по тем временам беспримерный — встречал бывший царский генеральный консул Кристи и что в отеле, где мы были размещены на ночь, я встретил первого дипломатического «курьера русской революции». То был «курьер», отправленный в Лондон Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов (чемодан которого, впрочем, был опечатан печатями русского министерства иностранных дел). Помню, что Швеция, с ее чистенькими вагонами, аккуратными железнодорожными станциями, остроконечными касками полицейских и другими атрибутами необыкновенной размеренности и порядка, показалась мне какой-то «маленькой Германией».
Помню, что в Стокгольме нам пришлось провести дня два, но где и как, совершенно стерлось в памяти. Помню, что от Стокгольма мы двигались по железной дороге к северу, вокруг Ботнического залива, по уныло-пустынному берегу моря, пока не достигли Хапаранды, где проходила граница между Швецией и Финляндией, т. е. в то время между Швецией и Россией. Вот, кажется, и все, что осталось у меня в памяти от этого первого знакомства со Скандинавией. Ни природы, ни людей Скандинавии я в тот раз не заметил. С ними я познакомился значительно позднее, уже в годы моей дипломатической работы.
Очень раздражал меня на всем пути Анисимов. Теперь, когда море и субмарины остались позади, у него нашлась новая тема для страхов и сомнений: судьба только что родившейся революции. Перебирая историю революций прошлых веков, аргументируя от опыта 1905 г., Анисимов назойливо бубнил, что все до сих пор бывшие революции неизменно терпели поражение, что силы реакции в конечном счете торжествовали и сохраняли основы своего господства, лишь бросив массам несколько обглоданных костей. Почему мы должны рассчитывать, что сейчас в России дело пойдет иначе? Анисимов таких причин не видел и потому уже заранее готов был отпевать революцию.
— Меня все время, — сказал он как-то, — тревожит вопрос: устоит революция или не устоит?.. И, по совести, я склонен ответить на этот вопрос: нет, не устоит.
Я резко возражал Анисимову. Я аргументировал от логики, от здравого смысла, от исторического опыта масс, от возросшего сознания пролетариата, от наличия марксизма как одного из важнейших элементов революционного процесса. Но, так как Анисимов и я спорили тогда «от разума», а не от фактов революции (эти факты еще скрывались в лоне будущего), то вся наша дискуссия носила какой-то слишком отвлеченный характер и оставляла после себя чувство неудовлетворенности.
На десятые сутки после выезда из Лондона мы, наконец, прибыли в Хапаранду. Здесь кончалась Швеция. Река Торнео отделяла ее от Финляндии. Через реку ясно виден был небольшой финский городок Торнео, а над его пристанью высоко развевалось красное знамя. При виде этого сердце сильно забилось у меня в груди: вот она, революционная Россия!
На небольшом пароме мы переправились через реку и высадились на пристани под красным флагом. Здесь нас встретили уже русские патрули. Это были молодые, веселые солдаты — крепкие, краснощекие, шумливые. Шинели свободно болтались у них на плечах, погонов не было, у пояса висели огромные маузеры. Некоторые носили красные повязки на рукаве. Пограничная дисциплина явно хромала: наших паспортом почти не проверяли, багажом совсем не интересовались. Зато охотно разговаривали и долились своими чувствами с приезжими.
До отхода нашего поезда на Петроград оставалось еще часа два. Мы зашли в станционный ресторан и слегка подкрепили свои силы. Потом в ожидании отъезда стали бродить около пристани. Солдаты нас окружили, быстро образовались группы, началось митингование. Нас, эмигрантов, подробно расспрашивали о том, что делается за границей. Мы в свою очередь подробно расспрашивали солдат о том, что делается в России. Я переходил от группы к группе и везде приглядывался и прислушивался. Больше всего солдат интересовало, когда кончится война и скоро ли английские, французские и немецкие рабочие последуют примеру своих русских товарищей.
Один из эмигрантов несколько академично задал солдатам вопрос, в чем состоит их программа? Высокий, красивый унтер-офицер с усмешкой ответил:
— А у нас никакой программы нет… Вот скоро прикончим войну, станем резать помещиков да капиталистов… Тут вся наша программа.
Стоявший неподалеку матрос откликнулся:
— Попили нашей кровушки! Хватит!
Окружавшие солдаты шумно зааплодировали.
Я тоже разговаривал с солдатами. Я не спрашивал их о программе, а в порядке дружеской беседы старался выяснить, чего они хотят, к чему стремятся. Мы долго толковали на разные животрепещущие темы, и, хотя слова моих собеседников часто были корявы, а мысли путаны и неясны, одно не подлежало ни малейшему сомнению: в душах этих солдат, среди которых были и крестьяне, и рабочие, и представители интеллигенции, созрело неодолимо-страстное, могуче-стихийное желание разрушить до основания старый проклятый мир, не оставить от него камня на камне.
Это произвело на меня огромное впечатление. И, пожалуй, еще большее впечатление произвела какая-то новая, особая, горячая искорка в глазах всех солдат, с которыми мне пришлось разговаривать. Искорка мысли, искорка сознания. Точно их души изнутри озарились лучами восходящего духовного рассвета. Я знал русского солдата с детства, но никогда раньше не замечал ничего подобного в его глазах. Передо мной был совсем другой человек, и я как-то инстинктивно угадывал скрытые в нем гигантские потенции, которые только что начали пробуждаться…
Когда немного спустя, садясь в поезд, который должен был доставить меня в кипящий революцией Петроград, я вновь столкнулся с Анисимовым, мне стало одновременно и смешно и радостно. Суммируя впечатления, полученные в Торнео, я как-то сразу, внезапно, самопроизвольно — не разумом, а сердцем, инстинктом, всем существом своим — сделал вывод:
— Да, такая революция устоит!