Киев

В России есть губернские и уездные города; в числе тех и других есть такие, кои должно назвать казенными, потому что в них встречаются по большей части одни только должностные лица; помещики же бывают в них только иногда, по делам. В них беспрестанно меняется картина общества, которая через десять лет, можно сказать, возобновляется во всем своем составе. Киев более чем всякий другой принадлежал к числу сих казенных городов.

Малороссия, которая ныне разделена на две губернии, Черниговскую и Полтавскую, тогда составлена была из трех: Киевской, Черниговской и Новгородско-Северской; большая часть нынешней Полтавской губернии составляла тогдашнюю Киевскую. Жители Черниговских уездов, а еще более Новгородско-Северских, сохранили или приняли много русских навыков, бывши неоднократно под владычеством Московских государей; жители же южной Малороссии остались почти такими же казаками, какими были при Хмельницком. Богатейшие из тогдашних Киевских помещиков редко покидали свои хутора, с крестьянами своими, кои лет десятка два-три перед тем были им равными, имели одинаковые вкусы, одинаковые обычаи, одинаковую пищу, также всему предпочитали борщ и галушки, столь же нежно любили свиней, в одежде сохранили ту же Запорожскую неопрятность. Их губернский город был за Днепром, почти в ненавистной им Польше и со времен Петра Великого в них беспрерывно начальствовали Москали и Немцы. Они чуждались его, хотя в нем ни язык, ни происхождение простого народа им вовсе не были чужды; однакоже в последние годы царствования Екатерины, то обязанные служить по выборам, то привлекаемые приятностями общежития, они начали чаще и в большем количестве появляться.

В изображении лиц, составлявших тогдашнее Киевское общество, должен буду я следовать, так сказать, иерархическому порядку мест, ими занимаемых, и потому должен начать с губернатора или правителя наместничества, как Екатерина Вторая, сия Немка, страстная ко всему Русскому и вводившая везде Русские названия, повелела им именоваться.

Тогда управлял Киевским наместничеством осьмидесятилетний, полумертвый старец, Семен Ермолаевич Ширков, старший генерал-поручик по армии, в польской ленте Белого Орла. Он разрушался, но все упрямился оставаться на губернаторстве; наконец, его уволили с честью и пенсией. Об нем самом осталось у меня самое тусклое воспоминание, но мне очень памятны почести, ему воздаваемые. Из уважения ли к его глубокой старости, или следуя чинопочитанию, которое в то время строго соблюдалось, мой отец всегда на крыльце его встречал и до крыльца провожал. Его довольно любили, но семейство его было самое странное; вообще весь этот род Ширковых, Курских помещиков, как прежде, так и после, имел весьма худую славу; членов его обвиняли в насилиях, убийствах, кровосмешении, разного рода преступлениях, из коих некоторые были доказаны по делам. Так как семейство сие недолго при нас оставалось и я чуть его помню, то и почитаю себя в праве не входить в описание всех ужасов, кои слышал я после о сих Русских Атридах.

После Ширкова был губернатором Василий Иванович Красномилашевич, Смольянин, человек умный и приятный, израненый, известный храбростью генерал, который и на гражданском поприще умел показать усердие и способности. Он был холост и не слишком богат, следственно и не мог иметь открытый дом, однакоже несколько раз в год давал балы. О вице-губернаторах или поручиках правителя я уже говорил.

Из губернских предводителей мне памятен Демьян Демьянович Оболонский, человек уже пожилой, но еще видный и здоровый. Он имел семь или восемь тысяч душ и жену красавицу и кокетку[82]. Тем и другой он чрезвычайно гордился; а последнею гордились или, лучше сказать, хвалились еще и другие. Он летом обыкновенно живал в деревне, а только по зимам приезжал, как он говаривал, покормить бедняков. Действительно, говорят, у него стол не накрывался, а не раскрывался: целый день пили и ели: завтрак оканчивался водкой, за которой непосредственно следовал продолжительный обед; после обеда закуски или заедки, как их называли, не сходили со стола; после чаю было кратковременное отдохновение, и все это заключалось столь же изобильным ужином. Ну, уж желудки были в старину! Два раза в неделю пировал у него весь город; по тогдашнему обычаю, все съезжались перед обедом и разъезжались после ужина. Меня как-то раз взяли с собой на один из сих вечеров. Вот что я нашел; две приемные комнаты, длинную и низенькую залу и гостиную немного ее поменьше, обе оклеенные самыми обыкновенными бумажными обоями и освещенные довольно плохо, однако же восковыми свечами, что тогда почитались роскошью; все мебели простого дерева, обитые разноцветными ситцами; и посреди такой простоты, на карточных столах шандалы, а по углам канделябры, литые, тяжеловесные, серебряные, а иные позолоченые; целый полк служителей, не совсем худо одетых, на огромных серебряных подносах разносящих питья и яства. Жена г. Оболонского носила бриллианты, жемчуга и богатые платья, из которых каждое, однако же, в зиму раз по десяти или по пятнадцати, без всякой на нем перемены, появлялось на балах. Из всех Малороссийских помещиков, исключая Разумовских, один Оболонской позволял себе так жить. Но вся эта роскошь, как можно видеть, была весьма не разорительна, тем более, что цены на съестные припасы были самые низкие. Имение свое оставил он по смерти в целости, без долгов, единственному сыну своему, нерасчетливому, необузданному, сластолюбивому, который начал жить в прихотливый век и предаваться всем прихотям своим, который, гнушаясь вандальским гостеприимством отца, составил себе в Петербурге избранный круг повес и с ними, невидимым образом, умел промотать не только отцовское наследие, но и другие ему доставшиеся, во Французских трактирах на Страсбургских пирогах и Шампанском вине. Вот у нас в России постоянный ход просвещения.

Я часто говорил о Киевских балах, не описав ни одного из них, тогда как имею к тому возможность, каждую неделю видевши их у себя дома; ибо детей не только не отсылали к себе в комнату; но даже иногда возили их с собою в чужие дома. Они начинались редко после семи часов вечера. Хозяин дома открывал их обыкновенно польским[83] с почтеннейшею из дам; мужчины выступали важно, выделывали па, меняли руки, и этот церемониальный марш продолжался не менее получаса. Потом начинались англезы или контрдансы, как их называли; ряд мужчин становился против ряда женщин. Старались сколь можно более разнообразить фигуры и самые названия сих контрдансов: одному дано было имя Данилы Купера, вероятно в честь композитора его, какого-нибудь Англичанина, Cooper; другому имя Березани, в честь какой-то победы над Турками, еще другие назывались Соваж, Pr? juge vaincu, Английский променад. О мазурке и крокавяке и слуху еще не было, хотя мы жили в двух шагах от Польши; также о матрадуре и тампете, которые гораздо новейшего изобретения. Вместо Французской кадрили танцевали какой-то монюмаск, а потом чего уже не было! Наскучив веселыми звуками, принимались иногда за менуэты, а там за аллеманд, и в нем особенно отличался один немец, полусумасшедший нарумяненный доктор Шёнфогель. Кто бы мог подумать, вальсов еще не знали. На сих балах можно было видеть и Малороссийскую метелицу, и голубца, и казачка; плясали и по-русски, и по-цыгански, кто во что горазд. Как сии балы всегда должны были начинать Польским, так непременно должны были оканчиваться алагреком, который не что иное был как нынешний, чуть ли не покойный гросфатер.

Когда пожилые мужчины не волнуются страстями, когда их не мучат ни чрезмерная алчность к золоту, ни зависть, ни пожирающее, беспредельное честолюбие, когда они блаженствуют под сению мудрого и твердого правительства, которое равно охраняет безопасность и не допускает возможности преступных, дерзких замыслов: тогда, спокойные духом, они делаются почти молоды и готовы иногда резвиться как дети. Молодые же люди всегда расположены к веселости, лишь бы имели благоразумие не отказываться преждевременно от юности, блага невозвратного. Таковыми были почти все тогда в Киеве. У одного князя Дашкова начинался новый век: у него были уже трубки, и пунш, и смелое обхождение без разбора лет и пола; но за то от дома его бежали, как от заразы. Беззаботная же, непринужденная, хотя и пристойная веселость, коей предавались в описываемых мною собраниях люди разных возрастов и состояний, делала всю прелесть старинных наших балов. Коноводом на них был шестидесяти-семилетний старик-Немец, артиллерийский генерал Нилус, отец моего товарища; он распоряжал тайцами, приказывал музыкантам и с неимоверною живостью плясал весь вечер до упаду. Надобно знать также, что он был подагрик; когда сия мучительная болезнь его удерживала дома, то отсутствие его было очень заметно, и веселость уменьшалась на вечеринках; но лишь только немного отпустит ему, он опять явится в бархатных сапогах, и уже сидя, взором, криком, движением, хлопаньем возбуждает танцующих. Все, кои не были записные бостонисты, несмотря на лета, участвовали в танцах, и от старика Нилуса до меня, осьми или девятилетнего мальчика, неудачного ученика г. Пото, все бывало в движении. Одного отца моего, не знаю почему, исключая Польских, я никогда не видал танцующим…

Ф. Вигель