«…Страна ждёт сверкающих и высоких произведений»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«…Страна ждёт сверкающих и высоких произведений»

Застрельщиком выступил академик Алексей Николаевич Бах, биохимик, народоволец, затем эсер, достаточно быстро пришедший к большевикам, ещё в 1920-м создавший Биохимический институт Наркомздрава, с 1928-го возглавляющий Всесоюзную ассоциацию работников науки и техники, с 1929-го являющийся академиком АН СССР. В общем, весомая фигура — и едва ли с этой стороны ждал удара Леонов.

Тем не менее «Литературная газета» 29 октября 1932 года (то есть всего через три дня после встречи писателей со Сталиным у Горького) вышла со статьёй Баха на первой полосе — «Наше слово о литературе». Журнальная публикация романа на тот момент ещё не завершилась — но критикам уже не терпелось.

«…Произведение растянуто, — пишет Бах. — Мы, люди науки, привыкли мыслить более конкретно и чётко, поэтому требуем от литературы такой же ясности.

Как мне кажется, Леонов в „Скутаревском“ неясно отметил те этапы, которые характеризуют историю нашей интеллигенции. <…>

С одной стороны, успех пятилетки, яркая насыщенность многих лет социалистического строительства, с другой — мировой кризис на Западе, который даже у сторонников западной буржуазии поколебал веру в целесообразность и жизненность капиталистического строительства, — всё это привело к большим сдвигам, заставило интеллигенцию многое пересмотреть, многое отбросить, многое принять.

Вот эти две основные причины… Леонов не отобразил с достаточной яркостью в своём „Скутаревском“».

В том же номере продолжает тему критик Иван Анисимов. Из приличия приподняв на мгновение шляпу перед автором обсуждаемого романа («…крупная вещь большого советского художника сосредоточит на себе пристальное внимание…»), Анисимов сразу приступает к делу: «Первое, что бросается в глаза, требует своего объяснения, — это достаточно резкая диспропорция между масштабами замысла, между темой, которую берёт роман, и тем, что представляет собой целое „Скутаревского“. Леонов написал роман мрачного колорита, с придавленной перспективой…»

И ведь правду пишет! Едва ли Леонов хотел подобное читать о себе, но колорит-то, да, мрачный.

«Как же получилось, — всплёскивает руками Анисимов, — что художник, искреннейшим намерением которого было дать правдивую картину нашей действительности, пришёл к итогам „Скутаревского“?»

Ответ тут конечно же сформулирован в самом вопросе: у Леонова действительно было «искреннейшее намерение дать правдивую картину» действительности — так он и приходил к итогам почти всех своих текстов.

«Перед автором Скутаревского, — продолжает Анисимов, — был замечательный путь, продиктованный действительностью. Но он не вступил на него. <…> Его Скутаревский гораздо более походит на чудаковатых, взлохмаченных и тёмных профессоров старой Москвы, столь беспощадно изображённых в воспоминаниях Белого, чем на учёного, строящего социализм. <…>

Он погрузил Скутаревского в мещанское болото. После этого становится естественным, что роман не показывает настоящей перестройки интеллигента, а, значит, и не решает своей основной задачи. Фигура Скутаревского оказывается однобокой, искривлённой, приплюснутой».

Особенно красочно смотрится определение «приплюснутая фигура». Не берёмся судить о стиле совкритиков, но вот с классовым чутьём у них точно было всё в порядке.

«Мы с удивлением наблюдаем, — восклицает Анисимов о Леонове, — как он занимается довольно злым развенчанием Скутаревского именно за смелость его мысли. Его изобретение оказывается „фокусом, который стоил громадных денег“, „решением несбыточной темы“. После неудачи своего первого опыта Скутаревский начинает сомневаться в правильности „тех путей, по которым доныне деспотически вёл свою науку“. Неудача опыта изображена Леоновым как разгром Скутаревского. Там, где было естественно ожидать нового прилива „искательской ярости“ и нового творческого энтузиазма и новой поддержки советской страны, автор романа видит лишь паническое отступление».

И даже то, чем Леонов, возможно, хотел спасти свою книгу — появлением в романе вредителя, — тоже ставится ему в вину.

«„…В судорожной истерике последних дней“ сына Скутаревского Арсения, ставшего вредителем, Леонов „возобновляет“ своё старое знакомство с Достоевским. „Психологические пейзажи“, нарисованные здесь автором „Скутаревского“, полны надрыва, мрака, безысходности и во многом определяют основной тон книги».

«От Леонова страна ждёт сверкающих и высоких произведений…» — так завершает свою статью Анисимов. В том смысле, что это вот у вас не сверкает, посему — заберите обратно.

И дальше покатился каток по Леонову.

Г. Мунблит в той же «Литературке», как и предыдущий оратор, начинает за здравие и спустя две строки в изящном кульбите переходит к заупокойным рассуждениям: «Основное качество романа, не вызывающее сомнений, — его правдоподобие. <…> И вместе с тем отдельные образы, да и весь роман в целом оставляет впечатление фальши».

О, как читал всё это Леонов, за голову хватаясь, само имя, скажем, Мунблита повторяя как ругательство. Надо осознавать к тому же, какое значение имело тогда печатное слово: люди истово верили ему, зачастую оно звучало как резолюция высших инстанций, как диагноз и даже как приговор: «В газете пропечатано, смотри!»

«Образ Скутаревского, — сообщает Мунблит, — двойственен и двойственен противоречиво.

С одной стороны — это специалист, большой мастер своего дела, знающий себе цену, сознательный строитель социализма. <…> С другой — это колеблющийся интеллигент, без места в жизни, без сознания верности избранного им пути. <…>

В Скутаревском, — заключает Мунблит, — воплощены две основные тенденции, под влиянием которых происходит в наши дни расслоение интеллигенции. Тенденции эти противоположны, несовместимы. В романе же Леонова грань, проходящая через расслаивающуюся социальную категорию, резко отделяющая одну её часть от другой, стёрта. Ибо здесь один человек совмещает в себе полярные эти тенденции».

Неизвестно, догадывался ли Мунблит о том, что человеческая душа, характер человеческий вообще не являются некоей цельной и одномерной субстанцией; равно как и о том, что достаточно точно подмеченная противоречивость Скутаревского являлась отражением внутренних сомнений самого Леонова.

Скорее всего, ни о чём таком Мунблит не думал, посему самоуверенно утверждал, имея в виду советских учёных, да и просвещённую советскую интеллигенцию вообще: «Люди этого типа попросту умнее Скутаревского. И писать о них — дело более тонкое и сложное, чем представляет себе Леонов. <…>

Образ Скутаревского не продуман, не раскрыт и не показан читателю. Он ложен и мёртв в романе Леонова, этот образ, или, вернее, его попросту нет здесь, ибо традиционная фигура мятущегося интеллигента с мочальной бородой и в запотевшем пенсне, наделённая здесь внешними атрибутами великого учёного, не воспринимается как реальность, как правда, как образец подлинного писательского проникновения в суть вещей. Она здесь самозванна, эта фигура.

И печальнее всего, что в самозванности своей она в романе не одинока.

Самозванцев в романе несколько, и нужно сказать, что играют они свои роли далеко не блестяще.

Помощник Скутаревского — коммунист Черимов, коему надлежит представлять в романе возникающую пролетарскую интеллигенцию, — стоит в первом ряду.

Характеризуется он следующим образом. По поводу сделанного им изобретения газеты… „приводят краткую, но поучительную биографию молодого учёного, украшенную, правда, не перечислением научных работ, а указанием на количество его общественных нагрузок“.

В суждениях и взглядах своих Черимов предельно „ортодоксален“. Так, „он повсюду отстаивает взгляд, что под всяким изобретением должна подписываться вся масса сотрудников, а не один только его вдохновитель“, не только пропагандируя этим систему обезлички, но и обнаруживая трогательную неосведомлённость в технике изобретения, где в его представлении действует какой-то „вдохновитель“. О нём сообщается также, что „всякую истину он принимал в строгой зависимости от её резонанса во мнении масс“, что ему „никогда не удавалось больше получаса в месяц выкроить на любовь“ и что в науке он всегда отдавал предпочтение насущному перед грядущим. Словом, характеристика ему дана всесторонняя и исчерпывающая. Перед нами законченный тип скучного, неумного „человека в футляре“, возведённого в идеал и представляющего в романе Леонова новые кадры пролетарской интеллигенции — весёлых, умных, работоспособных людей.

Рядом с Черимовым, но в ином плане, чем он, подана в романе комсомолка Женя — предмет запоздалой страсти профессора Скутаревского. Девушка эта (тип подруги художников с Монпарнаса) лишена каких бы то ни было стремлений, побуждений, замыслов».

И так на целую полосу. «Надуманный, ложный роман» — вот резюме Мунблита.

Справедливости ради надо сказать, что рядом со статьёй Мунблита есть отзыв упоминаемого нами в прежних главах критика Нусинова — вполне сдержанный и скорее приветствующий новый роман Леонова. Мало того, здесь же опубликован отрывок из пьесы «Скутаревский», которую Леонов начал готовить для Малого театра сразу по окончании романа.

Однако главная тональность уже была задана и пошла кочевать по страницам едва ли не всех крупнейших изданий страны. Хлестали с оттягом: одни работали за идею и кожей чувствовали чужака, иные мстили Леонову за ранний успех, за десятки отлично раскупавшихся переизданий, за многочисленные к тому времени переводы на иностранные языки, за любовь Горького, за внимание Сталина, за ту сложнообъяснимую степень свободы, которую позволял себе в своих текстах Леонов.

Критика была непрестанной.

Вероятно, в те дни Леонову впервые пришла в голову мысль написать Сталину. Уже тогда писатели начали понемногу применять этот действенный способ спасения: кто, если не вождь, услышит, кто, если не вождь, поймёт. Не так давно, 28 марта 1930 года, Михаил Булгаков обратился с письмом «Правительству СССР», и Сталин перезвонил литератору 18 апреля того же года. Случай Булгакова, известный в писательской среде, был далеко не единственным.

Но тут в семье Сталина случилась трагедия, которая отмела любые мысли о возможности послания. В ночь на 9 ноября 1932 года жена генсека, Надежда Сергеевна Аллилуева, покончила с собой. Ей было всего 30 лет.

Причина её смерти конечно же не называлась, хотя слухи о самоубийстве ходили.

Сталин действительно переживал гибель жены и до конца своих дней держал на видном месте её фотографии: и в кремлёвской квартире, и на даче. По ночам иногда просил шофёра без лишнего шума отвезти его на Новодевичье кладбище к её могиле и сидел там подолгу.

Спустя неделю после смерти Аллилуевой, 17 ноября, «Литературная газета» публикует письмо следующего содержания:

«Дорогой т. Сталин!

Трудно найти такие слова соболезнования, которые могли бы выразить чувство собственной нашей утраты.

Примите нашу скорбь о смерти Н. С. Аллилуевой, отдавшей все силы делу освобождения миллионов угнетённого человечества, тому делу, которое вы возглавляете и за которое мы готовы отдать свои жизни, как утверждение несокрушимой жизненной силы этого дела».

И подписи: Леонид Леонов, Инбер, Никулин, Никифоров, Шкловский, Олеша, Вс. Иванов, Лидин, Пильняк, Фадеев.

Под общим посланием — отдельное соболезнование от Бориса Пастернака: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник — впервые. Утром прочёл известье. Потрясён так, точно был рядом, жил и видел».

(Как пример нездорового казуса отметим, что в том же номере, на той же странице, но чуть ниже опубликован шарж на Михаила Зощенко, украшенный хохочущими и умильными рожами его героев.)

Есть некоторые основания предположить, что инициатором написания общего соболезнования (и автором текста — по крайней мере первоначального его варианта) выступил именно Леонов: иначе с чего бы его фамилии стоять первой. Тем более что и по статусу он и Фадеев в числе подписавших были на тот момент самыми весомыми фигурами. Впрочем, никаких документальных подтверждений нашему предположению нет.

Восемнадцатого ноября «Правда» публикует письмо И. В. Сталина в газету: «Приношу сердечную благодарность организациям, учреждениям, товарищам и отдельным лицам, выразившим своё соболезнование по поводу кончины моего близкого друга и товарища Надежды Сергеевны Аллилуевой-Сталиной».