«Метель»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Метель»

Возвращённый к жизни, Леонов тут же приступает к работе. «Половчанские сады» сняты, но хоть «Волк» легализован: значит, надо делать ещё одну пьесу, и, быть может, на схожую тему.

В том же июле Леонов начинает писать «Метель».

Символичное название выбрал он для новой пьесы, особенно если помнить эпиграф из Жуковского к пушкинской «Метели»: «Вдруг метелица кругом; / Снег валит клоками; / Чёрный вран, свистя крылом, / Вьётся над санями; / Вещий стон гласит печаль! / Кони торопливы / Чутко смотрят в тём-ну даль, / Воздымая гривы…»

Стоит обратить внимание собственно и на пушкинский текст: «…едва Владимир выехал за околицу в поле, как поднялся ветер и сделалась такая метель, что он ничего не взвидел. В одну минуту дорогу занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилося с землёю. <…> Наконец он увидел, что едет не в ту сторону».

Странный, кстати, момент: Леонов начинает жуткую, зимнюю, метельную пьесу в самый жаркий месяц года. Это, наверное, говорит о том, что всё-таки чувствовал он в душе — несмотря на недавнее чудесное спасение после статьи в «Известиях». Непреходящий холод он чувствовал. И это чувство понятно: если на него спустили собак вскоре после получения государственной награды — разве может гарантировать долгосрочное спокойствие какая-то статья.

Вон Михаил Кольцов, был самым публикуемым журналистом в «Правде», все знали Кольцова… И где теперь он?

* * *

Первого сентября 1939 года вооружённые силы Германии вторгаются в Польшу. Началась Вторая мировая война.

Всеволод Иванов записал в дневнике, кто принёс известие об этом: «В войну никто не верил, все думали, что идёт огромная провокация. <…> О войне сообщила В. Инбер. Был дождичек, и Леонов приехал на автомобиле, чтобы спросить, поедем ли мы в Тифлис… <…> Жена Леонова всё время старалась пройти к радио… <…> Леонов принял сообщение о войне необычайно спокойно…»

Иванова леоновское спокойствие, видимо, раздражало: но это вообще в духе Леонова — сохранять спокойствие всегда, ну, или почти всегда, и никогда не выказывать своего волнения.

На Кавказ Леонов едет один: там проходят празднества в связи с юбилеем армянского эпоса «Давид Сасунский».

Возвращается в Москву и к ноябрю доделывает «Метель».

В декабре он читает пьесу труппе Малого театра, где по-прежнему и с успехом идёт «Волк» (к пьесе, сразу после статьи Серебрянского, проявили интерес несколько провинциальных театров, и вскоре появятся новые постановки).

Режиссёр Илья Судаков, актёры, уже играющие в «Волке», — все в восторге, и называют «Метель» лучшей пьесой Леонова.

Цензура, не раз уже обжёгшаяся на сочинениях Леонова, разумно настроена «Метель» отклонить. Но судьбу пьесы, по запросу Малого театра, лично решает председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР Михаил Храпченко. Он слушает «Метель» в исполнении самого Леонова и даёт добро на постановку.

Новый, 1940 год семья Леоновых встречает если не в благих ожиданиях, то хотя бы не в состоянии сердечной жути: в конто веки Леонова не бьют в прессе полгода подряд! Полузабытое ощущение.

Восьмого января Леонов читает пьесу в редакции журнала «Советское искусство». 14 января в том же издании публикуется отрывок из «Метели».

Вскоре пьеса обсуждается в кабинете советской драматургии Всесоюзного театрального общества.

Достигается договорённость о постановке пьесы в Днепропетровске, в Русском драматическом театре имени М. Горького, где с прошлого года идёт с успехом «Волк».

Постановку готовят достаточно быстро. 11 апреля Леонов выезжает в Днепропетровск, 12-го с оглушительным успехом проходит первая премьера спектакля.

Следом — премьера в Казани.

В апреле «Метель» выходит отдельной книгой, правда, маленьким тиражом в полторы тысячи экземпляров.

Зато в течение полугода «Метель» станет одной из самых популярных постановок в театрах всего Советского Союза. Слава её неожиданно окажется обвальной. «Метель» стремительно поставят сразу в тринадцати городах: среди них Архангельск, Куйбышев, Ленинград, Симферополь, Смоленск, Ярославль.

Вдохновлённый происходящим, Леонов в августе садится за новую пьесу — «Обыкновенный человек».

Тем временем ещё 16 театров, в том числе Ленинабадский, Ростовский, Харьковский, Фрунзенский, Челябинский включают «Метель» в свой репертуар.

Десятки провинциальных изданий посвящают пьесе добрую сотню восторженных статей. В статьях тех писалось всё что угодно, в основном по готовым лекалам: о советском человеке, о его чести и честности, о прозорливости художника и драматурга, но дело было, конечно, не в этом.

Дело в том, что страна, ой как задолго до пресловутой оттепели и многочисленных оттепельных сочинений, — та страна, что жила и брела сквозь метель, вдруг узнала себя, увидела себя и вздрогнула от этой правды.

Действие пьесы вновь происходит в семье, как почти всегда бывает у Леонова, непростой, с червоточинкой (см. «Скутаревский», где профессор говорил, что дети — это его «ошибка»; недавние «Половчанские сады» с сыном-инвалидом, рождённым изменившей мужу женщиной; «Волк», где семья — при внешнем благополучии — давно развалена… ну и так далее).

В «Метели» глава семьи Степан Сыроваров обозначен как «директор чего-то». У него есть жена Катерина. У Катерины дочь от первого брака — Зоя. Отец Зои — как наш внимательный читатель уже мог догадаться — белогвардеец. Эмигрировавший в Гражданскую и собирающийся возвращаться домой.

У Владимира Набокова в романе «Подвиг», написанном в начале 1930-х, герой и отчасти альтер эго автора возвращается из эмиграции в Советскую Россию нелегально. У Леонова его тайный прототип делает ещё более длинный круг: сначала уезжает от советской власти за рубеж, чего не сделал Леонов в 1920-м, в Архангельске, а потом ещё и решается вернуться на родину.

Зоя спрашивает у матери, каким был отец: «Красивый, наглый, хлюст такой, наверно?» Так советская девушка озвучивает типизированные советские представления о белогвардейце.

Катерина описывает его с нежностью: «Он был длиннорукий, неуклюжий, но добрый. Сильный очень».

Сам Леонов, если верить современникам, был немного похож на оба варианта: красивый, но не наглый, конечно. Безусловно не хлюст, хотя на фотографиях 1930-х есть некоторое внешнее эстетство; при всём том, если не неуклюжесть, то некоторое, быть может, купеческое, немного медвежье, вразвалочку передвижение в пространстве было ему свойственно. Руки, да, не то чтобы длинные, но такие… развитые. И очень сильные, действительно.

Забавляется, в общем, Леонов, как и прежде.

Отец белогвардейца, что характерно, был купцом. Сам из деревни, приезжал в Москву торговать. В Зарядье наверняка, — но хоть об этом Леонов не пишет.

Отдельно стоит здесь вспомнить, как Пушкин в своей «Метели» описывает боевую славу русского офицерства: «Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слёзы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю!»

Вообще аллюзии с Пушкиным в леоновской пьесе вполне очевидны. Как и у Пушкина сквозь метель добирается к главной героине истинный её муж — так и у Леонова.

Но не эти леоновские забавы важнее всего в пьесе. Та атмосфера, которую Леонов создаёт уже не отдельными ёмкими деталями и общей, «оцепенелой», по выражению Георгия Адамовича, интонацией, а нарочитыми, откровенными мазками.

Действие происходит на периферии Страны Советов в конце тридцатых.

В первом же авторском вступлении сообщается, что собравшиеся в доме «слушают разгул русской зимы». «Какая-то вьюга поднялась над нами…» — говорит чуть позже одна из главных героинь.

Ключевая интрига первого действия — нежелание Зои скрывать больше от людей правду об отце.

«Снова раздали анкету, — сообщает она матери. — Кто, что, когда и почему. Спрашивают про отца».

«Он умер», — отстранённо повторяет мать.

«Я не могу больше лгать, мамочка, — отвечает дочь. — Столько раз, столько раз… Через это я поступила в институт, стипендию получила, овладела дружбой товарищей. Ведь это всё кража, мамочка…»

«Нынче все не без пятнышка, Зоя, — мрачно отвечает мать. — Только одни таскают на плечах, другие прячут за пазухой…»

Зоя показывает матери письмо от отца, невскрытое. (Это Леонов шлёт своим героям письма от себя, уехавшего в 1920-м.)

«Спрячем его в огонь, дочка», — советует мать. И они сжигают письмо.

Таковы реалии жизни в Советской России. Дальше — гуще.

Появляется Степан Сыроваров, тот самый отец семейства и «директор чего-то».

Коллизия усложняется очередной излюбленной леоновской (изначально — библейской) темой — Степан и эмигрировавший Порфирий — родные братья (это у Леонова ещё с «Барсуков» пошло, когда страна раскололась ровно пополам, прямо через семью братьев Рахлеевых). То есть Степан Сыроваров живёт с женой родного брата и со своей племянницей.

Этот Сыроваров наперебой с женой начинает буквально сыпать перчёной антисоветчиной.

«Благополучие страны измеряется количеством проливаемых там женских слёз», — говорит Степан.

«Сверхпартийные доклады читаете, а дома говорите такие скользкие вещи», — отвечает Катерина.

«…ты стал совершать уйму подозрительных телодвижений, — продолжает она, — рвёшь какие-то бумаги по ночам, ведёшь телефонные разговоры на ужасно благонамеренные темы, явно в расчёте на третье лицо…»

«Ходят слухи, что научились подслушивать через электрическую лампочку, а ты…» — сквозь зубы отвечает муж.

Вскоре появляется подруга Зои Валька, тоже сообщает много интересных вещей: «А у нас сосед — жуткий доносчик». Произносится как «а у нас в квартире газ» (к Сергею Михалкову мы, кстати, чуть ниже вернёмся).

«Жильцы даже отравить его собирались коллективно, — продолжает Валька, — только боятся. Он сядет в коридоре на табуретку и всё слушает, слушает с блокнотиком».

Такой вот чудесный мир вокруг.

Далее, конечно, выясняется, что Сыроваров — герой отрицательный: положительным его Леонов сделать не мог никак, с такими-то речами.

Однако у зрителей уже было достаточно времени узнать, услышать, увидеть самих себя.

На том предприятии, что возглавляет Сыроваров, начинается проверка, и к ней имеет отношение некая Карякина. Сыроваров придумывает хитрый, вполне в духе времени, ход, чтобы избавиться от проверки: пишет её сыну липовое анонимное письмо самого крамольного содержания — с явной надеждой, что письмо прочтут. Его, естественно, прочитывают «кому надо», и к Карякиным приходят с обыском. Забирают сына, а Карякина вешается.

Степан Сыроваров тем временем уже собирается бежать за границу — он перевёз туда в своё время крупную сумму денег, передав её брату Порфирию, бывшему белогвардейцу.

Остаются последние дни до отъезда, и Степан Сыроваров весь на нервах.

Катерина тоже заражается неврозом своего мужа.

«…почему вон там, в подъезде, стоит человек и не отрываясь смотрит на твои окна, почему? — спрашивает она мужа. — Вторые сутки. И у него чёрная повязка через глаз».

«Прогресс, гримироваться научились…» — говорит Сыроваров.

Натуральное издевательство над Советской Россией, иначе не назовёшь происходящее в пьесе.

Муж просит Катерину подойти к окну, незаметно ещё раз показать, где стоит незнакомец. И лучше не в полный рост, просит он. «Лучше пригнись и ползи на коленях…»

«Не хочу, я не хочу на коленях!» — взрывается жена, и это один из самых пронзительных и страшных моментов в пьесе.

«Люди не должны ползать, не должны! — кричит женщина. — Они тогда как грязь делаются, как грязь…»

И дальше демонстрируется, как именно люди, причём молодые, делаются «как грязь».

К дочке Зое приходят товарищи по институту — скоро Новый год, и ребята наряжают ёлку (по велению Сталина в 1936-м вновь разрешили ранее запрещённые ёлки).

Зоя решает признаться своим друзьям и жениху, кто её настоящий и вовсе не умерший, как она до сих пор писала в анкетах, отец.

Признаётся — и все в ужасе уходят, включая жениха.

«С каким злым восторгом иные сдёргивают с себя личину притворного приятельства», — делает здесь ремарку Леонов, и тут он имеет в виду не только друзей Зои, конечно, но и сотоварищей по литературе.

Тут уже степень безобразия, которое описывает Леонов, достигает наивысшей точки, поэтому приходится понемногу всё исправлять.

Чуть раньше в семье Сыроваровых появляется родня из деревни — председатель колхоза Лизавета, недавно получившая орден. В чём, кстати, никакой неправды нет, потому что председателей колхозов награждали тогда чуть ли не еженедельно, о чём «Правда» неизменно отчитывалась, публикуя портреты ударников труда.

Вместе с Лизаветой — два забавных мужика из деревни.

Лизавета, правда, тоже будто ненароком спрашивает у Катерины: «Не посадили пока Стёпку-то? У нас по району ровно ветровал прошёл. На каланче один уж сколько годов стоял, старичок, а наделе открылося, всё объекты высматривал. Шпиён турецкий оказался».

«Мамань, это который из райфо — турецкий, а тот, с каланчи, африканский», — правит её приехавший с нею мужик.

Следом появляется ещё один положительный герой — старый большевик Поташов, и понемногу необходимый баланс восстанавливается. Шаг за шагом выясняется, что добро в мире не окончательно поругано и даже есть в нём и справедливость, и милосердие.

И главной приметой этого милосердия является легальное возвращение в Советский Союз белогвардейца Порфирия. Он вернул в Страну Советов деньги, вывезенные его братом. И, надо сказать, таким образом сдал своего брата. Как сдал в своё время Глеба Протоклитова его брат в «Дороге на Океан»; но там ситуация была несколько иная — ведь советский гражданин сдавал белогвардейца, а не наоборот, как в «Метели».

Кроме того, Порфирий искупил вину пред родиной, участвуя в боях с фашистами в Испании.

Финал пьесы, естественно, вполне радужный: зло наказано, Степана Сыроварова где-то за сценой арестуют, и поделом… Но каков заход: сначала показать мутный ужас повседневности, а потом вывести на сцену бывшего белогвардейца, вполне себе симпатичного, хотя и молчаливого (у него прострелено горло) — который, собственно, и выправляет сложившуюся ситуацию.

В 1962 году Леонов ещё раз злым и даже мстительным пером пройдётся по пьесе, сделает ещё более акцентированными все скользкие моменты: появятся совсем непристойные даже в 1962 году фразы о том, что если и похож царь Иосиф на Иоанна Грозного и Петра, есть у него одно отличие от предшественников: при них не заставляли кричать «ура!» на дыбе.

Однако и в варианте 1939 года этого перца было предостаточно, чтоб посмотреть на всё это и прямо-таки обомлеть.

Так всё и происходило.

Может показаться неясным только одно: как Храпченко, председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР, пропустил всё это? С его же решения всё началось!

Но тут придётся немного прояснить сложившуюся к сороковому году ситуацию.

Начиная с 1936 года страна стала совершать очевидный поворот, во-первых, в сторону ценностей национальных, а во-вторых, наметился некоторый крен в сторону, не побоимся этого слова, либерализации сферы культуры.

По поводу неожиданно возросшего в те годы приоритета национального известно многое. Лично мы считаем показательным тот, например, факт, что 7 ноября 1938 года «Литературная газета», вместе со всей страной празднующая очередную годовщину Великой Октябрьской революции, пустила по всем полосам газеты колонки с цитатами из русских классиков о любви к родине, к России, ко всему русскому. Ломоносов, Карамзин, Пушкин, Некрасов — все они говорят там в стихах и в прозе про обожание милого Отечества. Список классиков завершается Маяковским, у которого подыскали необходимую патриотическую цитату. То есть Революцию начали активно венчать с Россией, а не противопоставлять ей. На исходе тридцатых появился заказ на киноленты о национальных героях — попеременно с фильмами о героях революции; а чуть раньше — и на историческую литературу.

Что до либерализации, то именно в 1940 году был издан сборник Анны Ахматовой «Из шести книг», в том же году Гослитиздат начал подготовку к печати книгу стихов Марины Цветаевой, и тогда же началась реабилитация Булгакова — МХАТ принимает к постановке его пьесу «Александр Пушкин» (но было уже поздно — жить ему оставалось недолго).

Михаил Храпченко, который вовсе не был матёрым зубром от политики — напротив, интеллигентным и достаточно молодым, тридцати пяти лет, человеком, — должно быть, не совсем рассчитал пределы допустимого в описанных выше процессах. Но ему явно показалось, что замечательно написанная, злободневно реалистичная, с правильным финалом пьеса очень русского писателя Леонида Леонова придётся весьма кстати.

Что до зрителей, то, как мы помним, с позицией Храпченко они согласились — овации «Метели» звучали по всей стране.

Но вот когда пьесу прочёл Сталин…

По справедливости говоря, это не на полях сочинений Андрея Платонова, а на полях сочинений Леонова Сталин мог бы написать: «Сволочь!»

Мы уже приводили в своё время разговор поэта Сергея Михалкова и его сына, режиссёра Никиты Сергеевича. Помните, когда сын спрашивал: «А жив ли Леонов?» — «Жив», — отвечает отец. «И все ещё соображает?» — спрашивает сын. «Соображает, но боится», — отвечает отец. «Чего боится?» — интересуется Никита Сергеевич. «Соображать», — подводит черту Михалков-старший.

Ситуация как раз обратная. Достаточно почитать, что писали в те 1930-е годы и Сергей Михалков, и почти все их с Леоновым современники, чтобы понять, кто тут у нас — боялся, а кто — соображал.

Критик Георгий Адамович, поначалу просто влюбившийся в героя нашего повествования, а затем заметно разочаровавшийся в нём, однажды сказал, что Леонов, цитируем, «малодушный». Уж очень Адамовичу было обидно читать некоторые просоветские страницы леоновских романов и тем более его публицистику.

Адамовичу, как и многим эмигрантам, легко было судить. Они не жили здесь. Только в России, на жутких температурах, можно было оценить степень писательского мужества.

Сказать, что Леонов прошёл через все метели безупречно чистым, — значит, солгать. Но и мы не вспомним ни одного — понимаете, ни единого человека, — на чьё безупречное поведение стоило бы равняться.

Однако и неправота Адамовича очевидна: Леонов был замечательного и редкого мужества человек. «Игра его была огромна».

И отвечал за свою игру он тоже по серьёзным счетам.

Девятого сентября 1940 года состоялась встреча Иосифа Сталина с несколькими приближёнными литераторами, в число которых Леонов не входил с начала тридцатых, зато входили, как известно, Фадеев и Асеев. Они и были в числе собеседников вождя.

Сталин сказал, что нужно бороться с авторами, которые не без яркой красочности описывают людей из числа «бывших», но куда менее любовно рисуют «новых» людей.

То есть вождь ввёл литераторов в курс предстоящего разгрома. И они, по всей видимости, начали к нему понемногу готовиться.

Шестнадцатого сентября 1940 года состоялось заседание Оргбюро ЦК ВКП(б) по вопросам искусства. Помимо Сталина присутствовали Андрей Андреев, Андрей Жданов, Лазарь Каганович, Георгий Маленков, Лев Мехлис, Александр Щербаков.

Сам состав Оргбюро уже ничего хорошего для судьбы Леонова не сулил: Каганович и Мехлис Леонова давно, мягко говоря, недолюбливали — мы о том уже писали выше.

Результат был предсказуем: Леонова решено было осудить на государственном уровне.

Восемнадцатого сентября 1940 года решение Оргбюро дублирует ещё и Политбюро, так всё серьёзно было.

Вот результат:

«Выписка из протокола заседания Политбюро ЦК ВКП(б).

Строго секретно.

О пьесе „Метель“ (ОБ от 16.IX.40 г., пр. № 52, п. 83-гс).

1. Запретить к постановке в театрах пьесу Леонова „Метель“ как идеологически враждебную, являющуюся злостной клеветой на советскую действительность.

2. Указать председателю Комитета по делам искусств при СНК СССР т. Храпченко, что он допустил грубую политическую ошибку, разрешив к постановке пьесу „Метель“.

Предупредить т. Храпченко, что при повторении подобных ошибок он будет смещён с должности».

Двадцать второго сентября газета «Советское искусство», где не так давно Леонов, к удовольствию всей редакции, читал свою пьесу, начнёт новую кампанию против Леонова, подобной которой ещё не было. Статья о Леонове будет называться просто и внятно: «Клеветническая пьеса».

Леонов, да и не только он, прекрасно помнил, чем и в 1937-м, и в 1938-м, и в 1939-м заканчивались для большинства критикуемых литераторов публичные обвинения в клевете. Так начинали убивать Киршона, так начинали убивать Ясенского, так начинали убивать Бабеля.

«Перед нами новая пьеса Л. Леонов „Метель“, — писала газета в редакционной, не подписанной никем, статье. — Она была разрешена Комитетом по делам искусств и включена в репертуар ряда театров (в том числе Малого театра в Москве), критика встретила её благожелательно, в отдельных случаях даже восторженно.

Расточая бесчисленные комплименты по адресу автора пьесы т. Леонова, критик В. Залесский писал в газете „Советское искусство“ (18 мая 1940 г.): „В ‘Метели’ лирические тона драматического повествования перемежаются с почти эпической ясностью утверждения этического начала… Эта пьеса отмечена поисками эпического обобщения каких-то основных, главных, определяющих начал человеческой жизни“.

Сказанное Залесским не имеет к пьесе Леонова никакого отношения. Если уж говорить о „главных, определяющих началах“, то начала эти в пьесе Леонов не только чужды, но и прямо враждебны нам».

Можно представить, как падало сердце Леонова при чтении этой статьи: на каждом абзаце, на каждой строке. И стояла позади Татьяна Михайловна в ужасе, а две дочки играли в комнатах, ни о чём не подозревая.

«Это произведение фальшиво с начала до конца, — утверждало „Советское искусство“. — Лживы и надуманны его ситуации, нравственно и умственно уродливы его образы. Где и когда видел драматург Леонов людей, подобных персонажам его пьесы? Они целиком вымышлены автором и представляют собой злостную карикатуру на советских людей».

Надо было ещё добавить, что и тысячи зрителей по всей стране, аплодировавшие этой пьесе стоя, тоже являют собой «злостную карикатуру» на советских людей.

«Насквозь порочна житейская „философия“ людей, выведенных в произведении Леонова. Один из центральных персонажей „Метели“ Катерина говорит: „Все не без пятнышка!..

Только одни таскают его на плечах, а другие прячут за пазуху…“ Почти все персонажи произведения испещрены этими пятнышками. Речь большинства персонажей сдобрена обывательскими пошло-двусмысленными сентенциями. <…> Мы даже не станем приводить их здесь, потому что они оскорбительны для советского читателя. Но они вовсе не случайны в устах леоновских персонажей».

Именно что не случайны! И настолько оскорбительны, что газета даже не решается их цитировать. Бумага под ними может загореться потому что.

И попробуйте ещё раз доказать, что советская критика была не умна.

Далее в газете текст набран жирным шрифтом, чтоб было видно издалека даже полуслепому: «Пьеса Леонова — произведение идеологически враждебное нам, представляющее злостную клевету на советскую действительность».

Это уже был конец. Били Леонова много — но политбюро взялось за него впервые.

«Именно советскую действительность, нашу жизнь автор клеветнически изображает в виде бушующей метели. Странные, небывалые события происходят в этой пьесе. Опрокинуты вверх ногами все представления о честности, мужестве, правде жизни. <…> Бывшему белогвардейцу Порфирию Сыроварову автор старается придать черты некоего „благородства“, именно он противопоставляется в пьесе подлецу, врагу народа Степану Сыроварову».

«Нельзя без гнева и возмущения представить себе, как из-под пера советского писателя вышла эта зловещая коллекция уродов».

«Правдивая Зоя мелко и трусливо лжёт в пьесе. Она отлично знает, от кого прибывают к ней письма из-за границы, но скрывает это и сжигает письма, не распечатывая.

Молодёжь, окружающая Зою, не лучше. Влюблённый в неё Серёжа, молодой, но многообещающий карьерист, дрянной себялюбец, о котором Л. Леонов загадочно сообщает, что „лет через десять это будет беспощадный человек“».

«История с пьесой „Метель“ Л. Леонова служит чрезвычайно серьёзным сигналом. Драматург, далёкий от жизни и интересов советского общества, не знающий истинного облика советских людей, не может создавать произведения художественные и правдивые. Его творчество мертво, образы фальшивы и надуманны. Неизбежно такой драматург становится проводником чуждых и враждебных нам влияний».

Проще говоря: шпион он. И если творчество его мертво, то и самому ему, надо понимать, делать средь нас нечего…

После такой статьи можно было уверенно застрелиться. Только после одной этой статьи. Но всё лишь начиналось. По сложившейся традиции пред закланием предлагалось жертву обнажить и рассмотреть во всей неприглядности.

На другой же день после выхода цитируемого выше материала, 23 сентября Леонова приглашают на расширенное заседания президиума Союза советских писателей. 160 с лишним писателей и критиков явилось туда, и добрая половина из них — послужить иллюстрацией к ремарке из «Метели» о том, «с каким злым восторгом иные сдёргивают с себя личину притворного приятельства».

Что ж, будем честными и признаем: он это издевательство и даже само ожидание смерти заслужил тоже.

Девяносто девять раз избегавший проработок своих коллег, коллективных сборников во славу рабского труда и совместных расстрельных писем — он не избежал этого в первый и в сто первый раз, и в итоге тоже оказался грешен. Теперь грех оборачивался наказанием.

Быть может, если б он был грешен чуть больше — он бы не пережил этот год.

Но ему сохранили жизнь. В обмен пошли намотанные на злые кулаки леоновские нервы.

Загонщиком выступал Фадеев, от читательского взгляда которого, судя по выступлению, не ушли детали, вроде вопроса Лизаветы, входящей в дом Сыроварова: «Степашку-то не посадили?»

«Это пьеса о неверии в социализм», — заключил Фадеев.

Следом шёл драматург Всеволод Вишневский. Он заметил в пьесе и, как сам выразился, «намёки», и «символическое построение сюжета», которое, впрочем, легко вскрылось и свелось к одной фразе, сказанной Вишневским о содержании «Метели»: «Гнилое советское общество, гнилые коммунисты, а среди них такие, которые мечтают удрать».

Леонов сидел и слушал всё это.

Писатель Константин Финн сказал: «Я ненавижу стиль Леонова». Не больше и не меньше.

Критик Абрам Гурвич удивился: «Необычайно пристрастие к мрачному миру». Когда вокруг столько света…

Заключал всё поэт Николай Асеев, который исхлестал пьесу как мог и вдруг дал Леонову один малый шанс: «Для того, чтобы так писать, надо, может быть, не любить народ… однако я знаю, что Леонов любит народ».

(Леонов это запомнит, и они вскоре даже подружатся ненадолго.)

Предоставили слово и самому Леонову. У него хватило сил говорить. Он многое признал, конечно: таковы были правила, так завоёвывалось право на жизнь.

«Пьеса получилась у меня плохая и вредная идеологически», — сказал Леонов.

А что, надо было сказать, что она идеологически полезная? Как будто он сам не знал, что написал.

Спустя двадцать лет, общаясь с сербским писателем Добрицей Чосичем, Леонов неожиданно вспомнит, как его прорабатывали, и — что бывало с ним крайне редко — неожиданно раскроется. Он расскажет: «Все эти критические выступления напоминали вот что: „Уаа, Леонов украл три рубля!“ А я сам про себя смеялся: „Дураки, я украл двадцать пять рублей!“».

Всё он знал, что сделал. И продолжал, притворно потупившись: «Да, гнилая концепция — два брата. Гурвич говорил об этом умные вещи».

Ещё бы он сказал, что Гурвич идиот.

Однако при всём этом Леонов стоял на своём. Что написал пьесу — не больше и не меньше — «о праве на Родину». Мог бы добавить, что и сам имел шанс родную землю потерять — и так же, как Порфирий, рвался бы сюда обратно.

Ещё сказал, что любит своих героев — и то также было его несомненной правдой.

Фадеева оправдания Леонова откровенно не устроили, он, должно быть, ждал куда более страстного самобичевания.

«Я думаю, Леонов не сразу сможет понять размеры того, что он сделал, — сказал Фадеев. — Писатель смотрит глазами не тех людей, которые социализм делают, а глазами тех, кого социализм вышибает».

Леонову ещё раздали слово, и он выступил веско и спокойно, и завершил речь свою простыми и честными словами: «Надо быть умным. Надо быть гражданином».

Это было так неожиданно, что половина зала зааплодировала.

Фадеев ушёл раздражённым. Но последнее слово всё равно оставалось за ним.

Леонов стал готовиться к тому, что его «вышибут». По всей видимости, из жизни.

В семье Леоновых спали не раздеваясь. Подготовили котомку со всем необходимым в дальний путь. Леонов написал завещание и перенёс рукописи к одному из друзей; но к кому именно — осталось неизвестным.

Татьяна Михайловна прятала от мужа статьи, которые выходили ежедневно, агрессивные и крикливые, словно их авторов ошпарили.

Постановку «Метели» конечно же прикрыли везде и всюду.

С теми душными и печальными днями связана история ещё одного обращения Леонова к Сталину. Оно было совсем коротким и пронизано почти античным чувством достоинства.

«Признаюсь, что написал плохую пьесу, но с тех пор прошло уже несколько постановок в театрах, — писал вождю Леонов. — По-видимому, было проявлено передоверие к моему литературному имени. Прошу взыскать с меня одного».

Ждал ответа. Ему, как и прежде, не отвечали.

Тогда Леонов перезвонил секретарю Сталина Поскрёбышеву.

Поскрёбышев ничего не ответил, попросил подождать, потом перезвонил сам: «Обращайтесь к Жданову».

Андрей Жданов был в ту пору членом политбюро и ведал в числе прочего культурными вопросами.

Леонов отправился на приём к Жданову. Его немедленно вызвали в кабинет. Георгий Маленков, член Оргбюро ЦК ВКП(б), сидел там же.

Жданов, как и следовало ожидать, ничего Леонову не сообщил: что он мог решить без Сталина? Он просто орал на писателя: «Это что такое? — и размахивал экземпляром „Метели“. — Что такое?! Вы в своём уме?»

Леонов вышел из кабинета ни жив ни мёртв. Неожиданно секретарь Жданова сказал: «Сядьте. Вот, выпейте воды».

Выпил и ушёл. В полном неведении.

Несколько недель он вообще не садился за стол — писать не мог и смысла в этом не видел.

Но именно в те дни Леониду Леонову пришла мысль об ангеле, прилетевшем на землю.

И вдруг он начал свою, тогда ещё не имевшую названия, «Пирамиду», зацепившись за какое-то точное, слепительное слово. И писал её быстро и свободно, главу за главой. Он как будто уже расстался с жизнью.

Начинается эта непомерная, величественная книга мужественно и красиво, с тихой, пасторальной зарисовки осенних печалей и неурядиц того, 1940 года.

«Опасаясь заразить друзей самой прилипчивой и смертельной хворью лихолетья, — пишет Леонов, — сидел в своём карантине до поры, когда вдруг потянуло отдохнуть от судьбы. После нескольких проб наудачу наметился постоянный маршрут вылазок за горизонт зримости.

Стояла туманная погода с таинственно призывающей миражностью. Потрамвайно, с пересадками ехал до последней остановки и потом вдоль высоких новостроек, обречённой на снос деревенской ветоши и зелёных заборов птицефабрики, мимо пустыря с голыми бараками; и, помнится, сквозь знобящий зуд, смрад и лязг дорожных машин выходил наконец в моросящий загородный простор. Для надёжности чуток тащился по раздолбанному грузовиками просёлку, чтобы у сворота на Старо-Федосеево подняться на высокую насыпь древнего, царской булыгой крытого тракта, уводившего во глубину сибирских руд и дальше — ещё страшнее. Отсюда полчаса ходьбы до облюбованного мною уголка на земле.

Так, к сумеркам, добирался я до старинного, в черте окружной железной дороги Старо-Федосеевского некрополя».

Там повествователь романа встречает ангела. Может, так оно и было?..