Две пьесы
Две пьесы
Первый вариант «Золотой кареты» назывался «Градоправительница» и был завершён ещё в июне 1946-го.
Судьба этой пьесы оказалась напрямую связана с постановкой «Лёнушки».
Столичная премьера «Лёнушки» состоялась 15 июля 1946-го в Московском театре драмы.
Вопреки обыкновению (и, верно, ожиданиям Леонова) никаких откликов на постановку не было. Буквально ни одного.
«Лёнушка», на наш взгляд, является не только самой слабой пьесой Леонова, но, пожалуй, самой неудачной его литературной работой вообще. Надуманная, с вопиюще нереальными коллизиями и даже для эпического текста совершенно неживым и патетичным языком; именно поэтому в течение трёх лет ни один театр не брал её — несмотря на триумф «Нашествия».
Проблема, однако ж, была ещё и в том, что поставили «Лёнушку» в откровенно смутное время — накануне августовского постановления ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“».
Как мы помним, это постановление коснулось в первую очередь названных журналов и двух публикуемых там авторов: Михаила Зощенко и Анны Ахматовой.
Но вслед за постановлением началась массовая, по страницам столичной и местной прессы, проработка других изданий, допустивших те или иные ошибки, а также строгий, с пристрастием, разбор ряда театральных постановок и кинолент.
Осенью дошла речь до Леонова, и 15 октября 1946 года на него обрушилась «Комсомольская правда». Это конечно же было не равносильно постановлению ЦК, но риторика звучала примерно та же.
Леонов уже пережил в связи с «Метелью» одно постановление ЦК и травлю никак не меньшую, чем пришлась на долю Зощенко и Ахматовой (о чём впоследствии наше литературоведение предпочло забыть), а тут его снова буквально вписали в сообщники Михаила Михайловича и Анны Андреевны.
«Мы считали до сих пор, что партизанский командир — это человек несгибаемой воли, острого, проницательного ума, умеющий быть непререкаемым авторитетом для тех, кого он ведёт», — пишут авторы статьи В. Городинский и Я. Варшавский об одном из главных героев леоновской пьесы — командире Похлёбкине. По их мнению, «Похлёбкин не обладает ни одним из этих качеств. Это болтун, неумный, непрестанно ошибающийся человек, явно истерический, даже одержимый».
«Не менее нелепой фигурой является и инструктор райкома партии Полина Акимовна Травина, — продолжают авторы. — Она представляет партийное руководство в отряде и делает это как нельзя плохо. <…> Она, по воле автора, говорит настолько бедным и дубовым языком, что один из персонажей в конце концов резонно спрашивает её: „Да есть что-нибудь, окромя партбилета, в каменной груди твоей, хозяйка?“».
И далее:
«В пьесе „Лёнушка“ Леонов явно соскальзывает на свою прежнюю, казалось бы, давно позабытую и осуждённую им самим стезю. Образы „Волка“, „Половчанских садов“, „Метели“ не раз возникали в нашей памяти, когда мы читали пьесу. И здесь снуют притаившиеся кулаки, и здесь злейшему врагу предоставлена трибуна для своего рода „принципиальных высказываний“.
Изменник Степан Дракин, бывший кулак, перед партизанским судом дерзко издевается над своими судьями, но они ничего не могут сказать в ответ ему. Перед лицом смерти немецкий наёмник Степан Дракин говорит Похлёбкину: „Ты человек молодой, Василь Васильич. Дай тебе господь при полном коммунизме сон такой радостный увидеть, как бы мой сын жил…“ Выслушав его, Травина не находит ничего другого, как, покачав головой, сказать присутствующим: „Слышали? Запоминайте… в ком ещё сомнение осталось!“ Зачем надо запоминать злобную речь врага — остаётся неизвестным.
Во имя чего Леонов изображает советских людей какой-то бесформенной, тёмной массой?»
Сравним с постановлением ЦК ВКП(б): «Зощенко изображает советские порядки и советских людей в уродливо карикатурной форме, клеветнически представляя советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами. Злостно хулиганское изображение Зощенко нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами».
Чтобы у читателей «Комсомольской правды» не оставалось сомнений, к чему дело клонится, авторы статьи прямо пишут, что в речи «Похлёбкина явственно слышатся интонации персонажей Зощенко, глумившегося над языком советского человека. Отвратительный жаргон Похлёбкина выдаётся за речь руководителя крестьян, при этом — в час народного горя. Этот Похлёбкин, выдуманный Леоновым, выглядит карикатурой».
Волна, поднятая публикацией в «Комсомольской правде», могла повлечь за собой, как и в прежние времена, десятки подобных статей и прочие крупные неприятности. Ни наличие орденов, ни прочие заслуги Леонова могли и не спасти — как не спасли они Михаила Зощенко, вскоре исключённого из Союза писателей.
Но за Леонова неожиданно резко, и уже во второй раз, вступился Константин Симонов в газете «Правда» спустя два дня — 17 октября.
Вполне возможно, что это было его собственной инициативой, согласованной наверху: Симонову были свойственны мужественные жесты — именно он, кстати говоря, в качестве редактора «Нового мира» первым решится опубликовать и подвергнутого обструкции Михаила Зощенко.
«…не будем разбираться в объективных и субъективных причинах, которые заставили В. Городинского и Я. Варшавского так долго — целых три года — вынашивать в себе этот, так сказать, критический крик души, — пишет Симонов. — Один кричит тогда, когда ему хочется кричать, другой кричит тогда, когда ему кажется, что, наконец, можно на кого-то накричать».
«Какие бы недостатки ни были в этой пьесе Леонова, — завершает статью Симонов, — но в ней есть большая душа, большая боль за Родину и народ».
Несмотря на заступничество Симонова, нехороший звонок уже прозвучал, и руководство Малого театра, куда Леонов сосватал свою «Золотую карету», неожиданно прекращает работу над спектаклем.
На то были две причины.
Во-первых, атмосфера и этой пьесы, если пользоваться терминологией Городинского и Варшавского, была «сумрачная и гнетущая». Не ко времени пьеса с такой атмосферой; в театре это понимали.
Во-вторых, до Леонова через вторые, если не третьи уста донесли слова Жданова: «Пусть Леонов только попробует поставить свою пьесу!» Жданов был внимательный читатель, этого не отнимешь у него.
Леонов, заметим, в это время вовсе не теряет в своём статусе, и даже напротив. В октябре его выбирают председателем правления Литфонда, тогда же он введён в состав Комитета по делам искусств. В ноябре в том же Малом театре создан Литературно-репертуарный совет под председательством Леонова — но при всём этом именно свою пьесу председатель Совета «разрешить» не в состоянии!
Что же это за пьеса была?
* * *
Действие лучшей, на наш взгляд, леоновской драматургической работы «Золотая карета» происходит в течение суток в маленьком городке сразу после войны.
Сам Леонов позже в интервью журналу «Театр» так вкратце подавал сюжет своего сочинения:
«Где-то за пределами пьесы, двадцать шесть лет назад, молодой бедный учитель Кареев полюбил хорошую девушку, Машеньку Порошину, дочь важного и сердитого чиновника с седыми бакенбардами, и был отвергнут. Незадачливому жениху было сказано в запале, что за такой невестой следует приезжать в золотой карете… Гонимый обидой, Кареев ушёл тогда из города, чтобы к началу пьесы, в первом акте, вернуться известным учёным, академиком Кареевым. Он приезжает со своим взрослым и холостым сыном Юлием; последнему, по ходу пьесы, приглянется Марька, дочь прежней Машеньки Порошиной, ставшей ныне председательницей горсовета Марией Сергеевной Щелкановой, всеми уважаемой и любимой „городничихой“. <…>
Вырос сын и у друга юности Кареева, Непряхина, директора убогой местной гостиницы. Это — Тимоша; до войны — талантливый астроном, теперь — демобилизованный танкист, потерявший зрение на фронте. Тимоша — сверстник Марьки, товарищ её детства. Он горячо её любит, и Марьке предстоит сделать выбор между приехавшим из столицы „в золотой карете“ сыном академика и другом детства».
В первой редакции пьесы Марька предпочитает сына академика юриста Юлия (которого в первой редакции зовут Яков Карев) ослепшему танкисту.
Понять её, наверное, можно: город, где живёт Марька, захудал и нищ, на детали этой нищеты Леонов не скупится, и ничего хорошего в такой разрухе девушку не ждёт.
Отдельной строкой стоит упомянуть отца Марьки — дезертира Чирканова (впоследствии Леонов переименовал его в Щелканова). Он возглавляет местное предприятие по изготовлению спичек. Выпускает брак: спички не горят. К тому же готовится сбежать из семьи с любовницей по фамилии Табун-Турковская.
Сам Чирканов в пьесе не появляется, но омерзение этот советский начальник вызывает и на расстоянии.
В центре сюжета первой редакции пьесы был полковник Берёзкин. Он-то как раз и приехал наказать Чирканова, умышленно сломавшего себе на фронте два ребра, чтобы его комиссовали.
В числе прочего Берёзкин хочет открыть чиркановской жене (градоначальнице Марии Сергеевне) и дочери (Марьке) правду о нём.
Но в финале Берёзкин раздумывает делать это.
Здесь очень важный момент.
Люстрация (то есть очищение социума путём жертвоприношений) по семейным, наследственным признакам — один из сквозных моментов во всех сочинениях Леонова.
Собственная судьба писателя, являвшегося бывшим белогвардейцем, судьба его отца, в годы Гражданской возглавлявшего Общество помощи воинам Северного фронта, а потом ставшего советским зэка, — всё это заставляло Леонова раз за разом возвращаться к размышлениям о том, насколько дети ответственны за деяния родителей.
Мотив этот есть в «Скутаревском», в «Дороге на Океан», «Волке», «Метели», «Нашествии», во многих иных вещах. Отец против сына, брат против брата, жена против мужа, дочь против отца и так далее до бесконечности. Не говоря о череде «бывших» в текстах Леонова — губернаторов, судей, купцов, провокаторов, каждый из которых несёт на хребте неприподъёмный крест своего собственного прошлого.
Всякий раз тему люстрации Леонов разрешает по-новому; но в целом картина мира, рисуемая им, остаётся чудовищной и неприглядной. В «Дороге на Океан» брат доносит на брата (и впоследствии доносчик, вроде бы и без связи с самим фактом доноса, лишён собственного человеческого счастья). Схожая коллизия, как мы помним, наличествует в «Метели». В «Нашествии» мать чурается меченного тюрьмой сына и восклицает, что «он наш», «он с нами» — то есть вернулся в семью, — только когда сын, казнённый фашистами, висит на виселице.
В мире Леонова жить, пожалуй, страшно.
И вот в «Золотой карете», едва ли не впервые, не происходит немедленное наказание и развенчание зла, или того, что в стране советской принято считать злом.
Берёзкин ничего не говорит жене и дочери негодяя Чирканова. И даже не сдаёт «куда надо» самого Чирканова — хотя с самой войны хранит письмо, которое может жёстко скомпрометировать нынешнего советского провинциального руководителя.
Несмотря на это, никакой истовой веры в будущее героев и страны, в которой они живут, по прочтении пьесы всё равно не складывается.
Марька уезжает, и мать её, прозевавшая в юности свою «золотую карету», вослед дочери, в полном одиночестве, поднимает бокал: «…За горы высокие, девочка!»
Нет никаких сил поверить в эти «высокие горы», если оставляется первая любовь, — тот самый бывший танкист Тимоша, — ослепший, Боже мой, астроном — влюблённый в звёзды, которых он никогда не увидит.
Причём и какого-либо понятного выхода из сложившейся ситуации тоже нет. И это очередная примета Леонова: на какой бы высокой ноте он ни заканчивал свои сочинения, всем существом чувствуешь, что там, дальше будет не лучше — шагнёшь вперёд, и тебя сразу окружит вязкая неприютная тьма.