Дорогами и тропками Леонова
Дорогами и тропками Леонова
Если Горький часто переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся так называемая почвенническая литература развивалась по путям, проторённым Леоновым и Шолоховым.
Но зачастую леоновское влияние можно обнаружить даже там, где оно и не очень ожидается. Так, в 1993 году Никита Михалков снимет фильм «Утомлённые солнцем». Конструкция его, если присмотреться, построена на основе нашумевших в 1930-е годы леоновских пьес — «Половчанские сады» и «Волк».
И «Половчанские сады», и «Волка» начали заново и с успехом ставить в театре в те годы, когда Никита Сергеевич взрослел, набирался впечатлений, впервые в числе прочего узнавая о сталинских временах.
Мимо Леонова он просто не мог пройти. Наверняка Михалков и постановки по Леонову видел, и читал его самого. С чего бы, в конце концов, спрашивать Никите Сергеевичу у отца, а жив ли Леонид Максимович.
В обеих пьесах Леонова, напомним, изображена большая семья на исходе 1930-х годов, в которой неожиданно появляется шпион. Ровно та же коллизия наблюдается в картине Михалкова. Причём в «Половчанских садах» шпион ранее имел отношения с женой главного героя, как опять же в «Утомлённых солнцем».
Впрочем, михалковский шпион больше похож на Луку Сандукова в «Волке» — он столь же стремителен и безжалостен, и одновременно есть в нём ощущение загнанности и одиночества.
Общая атмосфера и обеих пьес, и фильма мучительно схожа: то же Внешнее, бессмысленное какое-то веселье, те же шутки и розыгрыши, и то же потайное ожидание скорого ужаса, хаоса, взрыва шаровой молнии.
Думаем, что на Михалкова Леонов повлиял опосредованно: так случается, что какая-та тема, какое-то ощущение проникают в тебя настолько глубоко, что и годы спустя, забыв о первоначальном импульсе, ты невольно воспроизводишь увиденное многие годы назад.
* * *
О том, что Леонов повлиял на их формирование как литераторов, говорили в одном из интервью братья Стругацкие, назвав следующий ряд своих учителей: «Алексей Толстой, Гоголь, Салтыков-Щедрин. Проза Пушкина. Затем, значительно позже, Достоевский. В определенной степени Леонид Леонов, его „Дорога на Океан“».
В повести Стругацких «Страна багровых туч» есть такое размышление главного героя: «Никто из нас, наверное, не боится смерти, — подумал Быков. — Мы только не хотим её. Чьи это слова?»
Авторы ответа не дают, но это Леонова слова (верней слова Леонова о Курилове).
По сути, приведённая леоновская фраза является камертоном, по которому настроено звучание и этой повести, и ещё нескольких сочинений ранних Стругацких, с их устремлённостью в будущее — к Океанам Мироздания, с их верой в разумное человечество и с пренебрежением всякого истинного героя к своей личной судьбе, легко жертвуемой во имя общего блага.
Можно, впрочем, сравнивать Леонова и Стругацких даже на уровне деталей: вспомним, например, тональность иронических и нежных дружеских посиделок товарищей Курилова и дружеские застолья покорителей небесных пространств в «Стране багровых туч» — тут сложно не заметить сходства.
Явно влияние романа «Дороги на Океан» и на другую, в своё время нашумевшую книгу «И дольше века…» («Буранный полустанок») Чингиза Айтматова. Айтматов бесхитростно позаимствовал саму структуру «Дороги на Океан» для своего сочинения. Разобрал все составляющие леоновской книги и собрал из них свою.
Доказать это несложно.
Сюжет романа Леонова имеет две главные силовые линии. Первая — железная дорога, символизирующая настоящее. Вторая — фантастические прогулки в будущее (где, надо сказать, Леонов описывает или, вернее, предсказывает космическое путешествие землян).
Те же две сюжетные линии наблюдаются у Айтматова: одна связана с трудом главных героев на железнодорожном полустанке, вторая — с полётом землян в космос (которые встречают там представителей другой цивилизации).
И если у Леонова два героя совершают облёты ландшафтов будущего, то два космонавта у Айтматова облетают другую планету.
Айтматов перенимает (в меру возможностей, конечно) даже леоновскую подачу материала: если настоящее в обоих романах описывается полнокровно, наглядно, реалистично, то фантастические главы сделаны в телеграфном, сжатом, спрессованном стиле.
Пример навскидку:
«…Значительная часть планеты постепенно становится непригодной для жизни. В таких местах вымирает всё живое. Это явление так называемого внутреннего высыхания. При нашем обзорном полёте мы видели пыльные бури в юго-восточной части Лесногрудии. В результате каких-то грозных реакций в недрах планеты — возможно, это сродни нашим вулканическим процессам, но только это, пожалуй, какая-то форма медленного рассеянного лучевого извержения, — поверхностный грунт разрушается, теряет свою структуру, в нём выгорают все почвообразующие вещества».
Такое ощущение, что это цитата из главы «Мы проходим через войну» в «Дороге на Океан»; но нет, это Айтматов.
В числе главных составляющих романа «Дорога на Океан»: преследование и арест «врага народа» Протоклитова, образ правоверного коммуниста Алексея Курилова, тема моря и не-покоя, работа на железной дороге татарина Сайфуллы, влюблённого одновременно в двух женщин, одна из которых приходится дочерью раскулаченному.
Те же самые темы (но в другой, смещённой последовательности) берёт Айтматов: роль Сайфуллы у него выполняет главный герой романа Едигей, также работающий на железной дороге, также любящий двух женщин сразу, одна из которых тоже состоит в родстве с «врагом народа». Роль Алексея Курилова выполняет коммунист Афанасий Елизаров, вполне на Курилова похожий.
Только если у Леонова линия Курилова главная, а линия Сайфуллы — второстепенная, то у Айтматова наоборот: Едигей в центре повествования, Елизаров — побочный персонаж.
Наконец, на месте загнанного и по доносу арестованного железнодорожника Глеба Протоклитова — у Айтматова арестованный опять же по доносу и репрессированный железнодорожник Абугалип Куттыбаев.
Тема воды в романе Айтматова присутствует, но она не главенствующая, как в «Дороге на Океан». Однако тема непокоя, желания двигаться куда-то, куда угодно, в любую, отчего-то сулящую счастье неизвестность — есть, и она пронизывает весь текст. Носитель этой темы упомянутый железнодорожник Едигей.
Не берёмся судить, насколько серьёзно Айтматов знал остальное творчество Леонова, но даже описание ужаса лисицы, пришедшей к железной дороге в начале романа «И дольше века…», странно напоминает лисий страх, описанный Леоновым в «Скутаревском». Не говоря об очевидном созвучии ещё одного эпизода: взбешённый и разочарованный своей жизнью Едигей пытается забить верблюда — до недавнего времени бывшего ему родным существом. Точно так же как пытался забить свою собаку разочаровавшийся и озверевший Талаган в повести Леонова «Петушихинский пролом».
Но даже если последние примеры являются случайными совпадениями, тень собственно от «Дороги…» на «Буранном полустанке» слишком очевидна, чтобы её не заметить.
Впрочем, Айтматов обнародовал свой труд в начале 1980-х, когда в среде «высоколобой», задающей тон публики читать и почитать Леонова стало несколько даже неприличным — и, как следствие, автор «И дольше века…» имел основания надеяться, что никто ничего не увидит.
Так, собственно, и случилось.
* * *
Не всегда ровные, но многолетние отношения связывали Леонова с Владимиром Чивилихиным и Владимиром Солоухиным (к его первой серьёзной книге «Лирические повести» 1962 года Леонов написал предисловие). К слову сказать, одну из яблонь в саду Леонова привёз в подарок Солоухин, а ещё отсутствующий в леоновском «заповеднике» кедр нашёл-таки Чивилихин.
Оба они писали о Леонове по-сыновьи тёплые статьи, но наследовали ему скорее не в художественном, а в публицистическом смысле. И первый, и второй, вослед за Леоновым, активно выступали за сохранение природы, памятников архитектуры (вспомним, к примеру, «Письма из Русского музея» Солоухина) и русской самости как таковой («Память» Чивилихина).
Бывали у Леонова в гостях Василий Белов и Евгений Носов — которых он ценил и ставил высоко.
Впрочем, под прямое леоновское влияние они, наверное, попасть не могли. Оба были, что называется, «себе на уме»: один — вологодский мужичок, другой — курский. И Белов, и Носов имели слишком богатый и ещё не в полной мере художественно переработанный опыт собственного деревенского детства, коллективизации (Белов) и войны (Носов), оба слишком хорошо владели языком своей «малой родины» и слишком дорожили этим наследием.
Что до сложного сюжетостроения или умения выстроить философскую подоплёку художественного текста — то есть того, в чём Леонов действительно являлся настоящим мастером, — то эти сферы были далеки как от Белова, так и от Носова, и в них они, признаться, сильны не были.
Однако и Белов, и Носов бесконечно уважали старика, слушали его, верили ему во многом.
Виктор Астафьев посвятил Леонову «Стародуб» — вторую свою, после «Перевала», повесть, написанную в 1960 году. Переиздавался «Стародуб» редко, и это, наверное, неслучайно — повесть получилась очень ученической, придуманной. Однако в контексте и творчества Астафьева, и их взаимоотношений с Леоновым тут есть о чём поговорить.
В «Перевале», оконченном годом раньше, Астафьев угадал одну из главных своих тем: мир страшен и дик, но идти всё равно надо не от людей, а к людям.
Астафьев и верил и не верил в это, всю жизнь, по сути, разрешая ту же загадку, что и Леонов: человек — удачное творение Господне или неудачное?
«Стародуб» в этом смысле является вещью прямо-таки чуждой «Перевалу». Речь там идёт о старообрядческом селе, возле которого разбивается плот и на берег выбрасывает единственного спасшегося ребёнка. Собравшееся на сход село решает ребёнка привязать к наспех сделанному салику и отправить по реке дальше: чужаки тут не нужны, сглаз от них может быть.
Коллизия эта ровно противоположна описанной ранее в «Перевале»: там отчаявшегося, сбежавшего из дома ребёнка как раз берут на плот артельщики, чем возвращают пацану веру в доброту мира и человека.
В «Стародубе» за отправляемого на верную смерть мальца вступается местный охотник Фаефан и берёт его жить к себе. Пацану дают прозвание Култыш, вскоре они перебираются с Фаефаном вдвоём в его охотничью сторожку, там и живут, в село наведываясь лишь изредка.
Много лет спустя случится неурожай, селяне обвинят во всём уже постаревшего Култыша и снова попытаются его убить. На этот раз спасёт Култыша женщина, которую он любил. Разочарованный, Култыш уйдёт из села уже навсегда.
Посыл «Стародуба» очевиден: мир чудовищен, люди звероподобны, и лучше дела с ними никогда не иметь — добром тут тебе никто не отплатит.
Астафьева так и будет всю жизнь раскачивать от восторга пред внезапно раскрывшимся миром, как в «Перевале», до ненависти к нему, как в «Стародубе». Писать он будет с годами всё лучше и лучше, но сама амплитуда его страстного отношения к жизни и к человеку заложена была уже в двух первых повестях.
Посвящение Леонову конечно же было неслучайным. Созвучна не столько тема (хотя Леонов никогда столь дидактично прямолинеен не был), сколько стилистика. «Стародуб», будем называть вещи своими именами, — повесть подражательная, и повлияла в данном случае на Астафьева ранняя проза Леонова, а именно рассказ «Гибель Егорушки».
Они и начинаются почти одинаково: с картины затерянной скалистой местности, самый вид которой уже наводит сердечную тоску.
«На крутом лобастом мысу, будто вытряхнутые из кузова, рассыпались два десятка изб, крытых колотым тёсом и еловым корьём, — это кержацкое село Вырубы. <…> Мыс, на котором приютилась деревушка, был накрепко отгорожен от мира горными хребтами и урманом». Это Астафьев.
А вот Леонов: «Каб и впрямь был остров такой в дальнем море ледяном, за полуночной чертой, Нюньюг-остров, и каб был он в широту поболе семи четвертей, — быть бы уж беспременно посёлку на острове, поселку Нель, верному кораблиному пристанищу под угрёвой случайной скалы».
У Леонова, как у Астафьева позже, сюжет строится на появлении человека, вынесенного на берег водой. Только у Астафьева пришедший к людям мог бы всех спасти — но люди его не приняли, а у Леонова всё ровно наоборот: монах Агапий, подобранный на берегу моря рыбаком Егорушкой, приносит его семье погибель ребёнка, а душу человеческую заражает всё тем же безвыходным отчаянием.
…Другая тема, которой стоило бы всерьёз заняться, — это взаимоотношения Леонова и Астафьева с их отцами.
Про отца Леонида Леонова мы уже не раз говорили; отец Астафьева — повод для не менее сложного разговора. Отсидевший, вечно пьяный, слабый, виновный в заброшенности и страшном сиротстве своего сына — он был презираем Астафьевым. Об этом сказано Астафьевым уже в подпитанном собственной печальной биографией «Перевале», это нет-нет да и проявляется в других его сочинениях; прямой речью порицает родителя Астафьев в «Затесях». Виктор Петрович отца не любил и в несчастном своём детстве винил в первую очередь его. Отсюда, к слову, сердечное почтение Астафьева к старикам (и к Леонову в первую очередь), от которых он ждал получить тепла и благословения, какого недополучил в детстве. Так Леонов в своё время относился к Сабашникову, к Остроухову, к Самарину…
Но тут таится роковое отличие: оставленный отцом и выросший без матери, Астафьев постепенно, шаг за шагом пришёл к неприятию не только человека как такового, но и Отечества вообще, которое, на его суровый взгляд, столь же и даже более бессердечно, как несчастный родитель Виктора Петровича.
Здесь и кроется зазор меж мировосприятием Леонова и Астафьева. Оба печалились об исходе русского народа, оба грустно взирали на людской путь — но в итоге у Астафьева больше раздражения и даже озлобления по этому поводу, а у Леонова — только печаль и сожаление.
Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить некоторые авторские отступления в «Пирамиде», с одной стороны, и в «Проклятых и убитых» — с другой.
…В дни их ухода из этого мира различие это проявилось особенно остро.
Астафьев в предсмертной записке напишет: «Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание».
А к Леонову незадолго до смерти заходила младшая дочь, и он еле слышно повторял: «Какой народ был… какой народ, Боже мой — русские… И какая трагическая судьба…»
* * *
Наследовать сложносочинённой, а иногда и трудноподъёмной леоновской фразе более других пытался Пётр Проскурин — но получалось у него это менее других.
В его случае фраза становится трудноподъёмной не для читателя (как порой у Леонова), а для самого писателя, который не справляется с выражаемой им мыслью.
Псевдоклассическое многословие иногда заметно и в позднем Юрии Бондареве (особенно в «Мгновениях», и во многих романах о мирной жизни), но в случае Проскурина достигает своего с обратным знаком совершенства. Пётр Лукич подзабыл леоновский урок о том, что первая фраза произведения задаёт камертон всему тексту. А чего мы можем ждать от книги, которая начинается так: «Тревожный знакомый свет прорезался неровным, дрожащим бликом и исчез, чтобы снова появиться через мгновение, и она даже во сне потянулась на этот свет, это было предупреждение, предчувствие счастья, одного из тех немногих мгновений, таких редких в её предыдущей жизни, где-то в самых отдалённых глубинах её существа уже копилась таинственная, как подземная река, музыка, и, как всегда, она начиналась с одной и той же мучительно рвущейся ноты».
Слишком много всего, в равной степени и многозначного и бессмысленного: облик, подземная река, предчувствие, предупреждение, глубины, музыка, нота… Это первая фраза поздней повести Проскурина «Чёрные птицы».
У Леонова есть столь же сложно построенные фразы — но там почти всегда каждое слово взвешено на точных весах, даром, что не всякий обладает необходимым слухом для того, чтобы это услышать.
Впрочем, в некоторых своих вещах Проскурин был крепким мастером.
Самое лучшее, на наш взгляд, сочинение Петра Проскурина — автобиографическая вещь, опубликованная уже после его смерти, «Порог любви». Там была замечательно хорошо уловлена интонация — спокойная, сердечная и мудрая. Если бы не пространные рассуждения о литературе, книга была бы совсем хороша. Однако именно в «Пороге любви» Проскурин признался в своей читательской любви к Леонову, и больше ни об одном писателе в своей, по сути, итоговой книге он не говорит с таким почтением.
«В истории литературы, — пишет Проскурин, — в том числе и нашей, русской, есть много примеров, когда одно, далеко выходящее вперёд произведение вызывало целый поток подражаний себе… <…> Так было с „Русским лесом“ Леонова, с его открытием Вихрова и Грацианского. Нет смысла заниматься утомительными и долгими раскопками, стоит приподнять всего лишь поверхностный слой, чтобы обнаружить, какая когорта пишущих черпала и черпает из бездонного родника леоновского открытия, которое можно назвать „открытием противостояния“; да, да, и в жизни так оно и есть».
Любопытен для нас и последний роман Петра Проскурина — «Число зверя», опубликованный в 1999 году.
Ещё в конце 1980-х Проскурин навлёк на себя гнев либеральной общественности, когда публично и с неизменным презрением говорил о новомодных на тот момент литераторах, берущихся описывать Сталина. «Для этого нужен талант Шекспира или Достоевского!» — ругался Проскурин.
Смеем предположить, что в этом случае говорил он с голоса Леонова: Леонид Максимович вскоре после смерти вождя обронил фразу о по-шекспировски разнородной и сложной фигуре Сталина; и потом многократно повторял это в разговорах; в том числе и с Проскуриным.
На исходе девяностых Проскурин наконец взялся за большой политический роман, правда, не о Сталине, а о Брежневе, но Иосиф Виссарионович в «Числе зверя» тоже появляется, — навещает Леонида Ильича во сне и устраивает ему и его приближённым разнос.
Книга эта, в сокровенном своём смысле, о том же, что и «Пирамида» — об истончении всех истин, о распадающемся у нас на глазах государстве, о народе, который иссякает.
Да и начинается «Число зверя» с леоновской ноты: «Тихий и светлый ключ, выбиваясь на поверхность, чуть шевелил чистый песок. Присмотревшись, можно было увидеть подвижные, живоносно затейливые струйки песка на дне небольшой колдобинки — здесь, среди болот и мореновых взлобков, брала начало Волга…»
Это конечно же леоновский ручеёк, его увидел и был навек поражён маленький Ваня Вихров. В тот же ручеёк вонзал свою трость Грацианский.
В самом сюжете проскуринского романа ничего родственного Леонову нет вообще — книга медленная, вымороченная, конспирологическая, даром что Юрий Бондарев назвал «Число зверя» великим сочинением.
Зато общее есть в самой атмосфере, создаваемой Леоновым и Проскуриным в их последних романах, — атмосфере марева, передвижения оживших клочьев тумана, предчувствия последнего человеческого поражения.
Писатель Александр Проханов «Число зверя» читал и после него, в том же году, начал серию своих босхианских, прославивших его сочинений, от «Господина Гексогена» и далее. Тут Проскурин на него безусловно повлиял. Об этом никто ещё не говорил просто потому, что Проханова прочли почти все, а Проскурина почти никто. Всю эту внешнюю атрибутику, — вожди, юродивые, не очень глубокая мистика, масонский заговор, гибель Красной Империи, явления Сталина и прочее, и прочее — Проханов знал сам, но именно Проскурин дал ту размытую оптику, ту странную, заговаривающуюся стилистику, в которой только и возможно подобное описывать.
Иногда говорят, что последние прохановские романы написаны под влиянием «Пирамиды». Мы спросили о том у самого Проханова и выяснили, что последнего романа Леонова он так и не прочёл. Посему тут стоит вести речь о влиянии опосредованном, через Проскурина.
Зато Проханов читал «Русский лес» (он и сам работал лесником, кстати). О прямом влиянии тут тоже говорить, наверное, не стоит; однако любовное, полуязыческое, но с тайным знанием о едином Боге, восприятие природы, безусловно, роднит первую книжку Проханова «Иду в путь мой» с «Русским лесом».
* * *
Если говорить о литераторах последнего поколения, самые глубокие взаимоотношения, на наш взгляд, сложились между Леоновым и Валентином Распутиным.
Леонов — любимейший писатель Распутина, у него Валентин Григорьевич учился строить драматургию своих вещей.
Коллизия со сбором детей вокруг постели умирающего родителя появляется в «Половчанских садах» Леонова, — и на той же коллизии построен распутинский «Последний поклон». (Справедливости ради стоит сказать, что впервые подобный сюжет использует Гауптман в пьесе «Праздник примирения», но что-то нам подсказывает, что Распутин апеллировал всё-таки к Леониду Максимовичу.)
Распутинская повесть «Пожар» написана в том же ритме, что и леоновская «Саранча». И то и другое, по сути, повесть-катастрофа; и при помощи этой, происходящей в обеих вещах катастрофы выясняется, в каком государстве мы живём и какие мы сами. Пафос «Пожара», «Саранчи» и, например, «Русского леса» прост и по нынешним временам воспринимается чуть ли не иронично: необходимо сберечь всенародное, национальное добро, которое буквально горит по нашей вине, предвещая нам и нашим потомкам жизнь на пепелище.
О том, что бегство всего живого с места строительства бумажного комбината в романе «Соть» предвещает распутинское «Прощание с Матёрой», писали до нас.
Можно говорить о картинах странного, почти непостижимого умом сочетания сердечности и бессердечности крестьянского мира, видного у Леонова в «Барсуках» и «Необыкновенных рассказах о мужиках», а у Распутина в первой же повести «Деньги для Марии» и в самой лучшей, великой его книге «Живи и помни».
По-леоновски Распутин почти никогда не скатывался в публицистику (по крайней мере, до «Пожара»), но наличие в текстах авторских «заковык», будто бы мимоходом брошенных деталей, создавало, как нынче выясняется, наиболее точную и ёмкую картину русского и советского мира.
Наконец, у Распутина чаще, чем у кого-либо, встречаются эти сгустки мысли, почти прозрения, которые принято называть «афоризмами». Это также признак особого, леоновского, внимания к слову.
У Леонова можно открыть любую книгу и зачерпнуть пригоршню замечательно точных наблюдений. Вот, к примеру, «Дорога на Океан»: «Прежде чем научиться думать, люди учились улыбаться»; «Когда любовь, и недостатки радуют, когда её нет, и достоинства раздражают»; «Надо рассердить женщину, чтобы узнать, какой она будет много лет спустя»; «Шибче горя не бывает родства»; «Мужчина изменяет от нечистоплотности, а женщины от величия и горя».
Здесь только надо сделать скидку на то, что утверждения эти принадлежат разным героям и не являются авторской позицией; однако если не объективная глубина, то субъективная меткость в таких выражениях всегда чувствуется.
Распутин тоже знал, что так, через одну фразу, можно сразу вскрыть человека, и у него примеры подобной наблюдательности рассыпаны повсюду.
Чего у Распутина нет — так этого леоновского тайного едва ли не конфликта с Богом. У Распутина вообще Бога в художественных текстах нет, — он оперирует другим понятием, это — Судьба.
И если в представлении Леонова, по крайней мере позднего, человеческую судьбу нужно таскать с собой, как «осклизлое бревно», то распутинская Судьба, при всём ужасе, выпадающем иной раз на человеческую долю, — всё равно до последней минуты тёплая, обещающая тебе приют. По крайней мере пока ты человек, а не волк.
И здесь мы выходим к самому серьёзному сближению прозы Распутина и сочинений Леонова.
Никто, кажется, ещё не заметил прямой связи между упомянутой книгой «Живи и помни» и несколькими леоновскими текстами.
Во-первых, здесь наличествует одна, не самая важная, даже второстепенная, но всё-таки схожая коллизия: и у Леонова в «Барсуках», и у Распутина в «Живи и помни» героиню пытается соблазнить прибывший в деревню уполномоченный. При сходстве сюжета, стоит отметить разницу меж леоновским и распутинским восприятием женщины. Леоновская героиня поддаётся соблазну, распутинская — нет.
У Распутина вообще, от первой до последней повести, едва ли не вся земля Русь держится на женщине. Скажем, сравним главных героинь упомянутых выше повестей «Пожар» и «Саранча». У Распутина жена того мужика, что идёт навстречу катастрофе, — неотъемлемая часть его, воистину ребро. Леонов же, напротив, пародирует в «Саранче» Достоевскую Настасью Филипповну: развенчивая её и буквально раздевая в финале повести донага — притом лишая эту наготу всякой женской силы, привлекательности, тайны.
Надо сказать, у Леонова во всех его сочинениях нет ни одного счастливого и нежно любимого им женского образа, кроме разве что Дуни в «Пирамиде», которая, правду сказать, не совсем в земном рассудке пребывает. (Достаточно ходульный женский образ в пьесе «Лёнушка» не в счёт.)
Иногда встречаются у Леонова чудесные девушки — но они почти ещё дети; и бывают старухи, умудрённые многотрудной жизнью.
Молодые же, если не в пороке живут, то как минимум несчастны: например, эмигрантка Женя в повести «Evgenia Ivanovna», циркачка Таня в «Воре» и молодая советская женщина Варя в «Русском лесе» (и все три, в конце концов, погибают).
А чаще всего судьба женщин и несчастна, и порочна одновременно: от разрывающейся меж двумя «барсуками» главной героини первого леоновского романа, к ещё одной, гнилью подёрнутой реинкарнации Настасьи Филипповны — Маньки-Вьюги в «Воре», вплоть до Лизы из «Дороги на Океан», сделавшей в припадке истерики аборт от обожающего её мужа. Череду подобных характеров продолжает жена Вихрова, сбежавшая от него вместе с ребёнком. Женщина она, может, и честная, но сердечно какая-то холодная. Завершает этот скорбный ряд циничная и фригидная Юлия Бамбаласки из «Пирамиды».
Во взгляде на женщин, повторимся, Леонова и Распутина ничего не роднит; да и, кажется, Валентин Григорьевич даже не мог заподозрить учителя в таком сумеречном воззрении на слабый пол. Но мы-то уже знаем, что Леонид Максимович и на мужчину смотрел не более радужно. И тут-то они с Распутиным сошлись.
Главная метафора книги «Живи и помни», конечно, леоновская: мужчина, в сути своей превратившийся в волка: предавший и Отечество, и любовь к женщине, и в волчьем обличье вернувшийся к своей любимой.
Книга «Живи и помни» могла бы называться «Волк», когда бы уже не было такой пьесы у Леонова, с той же метаморфозой, когда сильный, смелый, русский мужик становится зверем.
У Распутина дезертировавший с фронта солдат напрямую волком не называется нигде. Но книга начинается с того, как он, живущий в заброшенной зимовейке, отпугивая волков, научился страшно выть. Кульминация «Живи и помни» — тот момент, когда дезертир гонит по лесу корову с телком и, уведя их подальше от людей, телка забивает. Так он превращается в волка, ворующего беззащитную скотину у людей. И кровь его, ставшая волчьей, легко уносит его из зимовейки, когда за ним начинается охота. Ничто в нём человеческого уже не остаётся, и он ни единой жилкой не чувствует, что беременная его ребёнком женщина, Настёна, топится в реке, не вынеся своей судьбы, своего невольного предательства и обрушившегося на неё презрения мира.
Лишь здесь сходятся Леонов и Распутин в своём, как нам кажется, нечеловечески жёстком взгляде на женщину, пошедшую за мужчиной и невольно предавшую родину.
У Распутина в «Живи и помни» героиня гибнет — но за десять лет до публикации распутинской повести у Леонова в повести «Evgenia Ivanovna» происходит, по сути, та же трагедия: женщина, повинная только в том, что пошла за своим мужчиною, умирает в финале, во время родов. И даже наличие плода не спасает ни распутинскую Настёну, ни леоновскую Женю.
Так и хочется воскликнуть, вскинув руки: разве это справедливо?!
…Даже если виноваты в их погибели дурные и слабые мужчины…
* * *
На исходе 1960-х, в начале 1970-х годов Леонов узнаёт о двух писателях, которые впоследствии станут в известном смысле антиподами. Мы говорим о Юрии Бондареве и Александре Солженицыне.
В сегодняшнем нашем восприятии два этих имени сложно-сочитаемы, но в течение как минимум трёх десятилетий оба вышеназванных человека вполне могли соперничать за звание первого русского писателя.
Бондарев был не просто известен — а именно что популярен; и не только у нас, но и за рубежом, где с 1958 по 1980 год опубликовано 130 наименований его книг.
На наш, весьма субъективный взгляд, общий уровень прозы (и тем более публицистики) Солженицына выше, чем общий уровень сочинений Бондарева. Но в лучших своих вещах Бондарев берёт высоты, недоступные Солженицыну — писателю очень сильному, но лишённому той непостижимой музыкальности, которая является основой всякой великой прозы.
При чтении Солженицына всё время остаётся ощущение огромного мастерства — и при этом сделанности, рукотворности текста, отсутствия в нём тайны.
Когда, напротив, читаешь военные вещи Бондарева, ощущаешь в невозможной какой-то полноте огромную и страшную музыку мира. Бондарев — один из лучших мировых баталистов; сражение, скажем, в романе «Горячий снег» сделано безусловно великим художником.
Сказав выше «военные вещи Бондарева», мы не оговорились. Чтение позднего, «мирного» Бондарева оставляет неистребимое ощущение, что книги его написаны не одним, а двумя людьми. Возьмём, к примеру, «Берег», где первую и третью «мирные» части читать, признаться, трудно: по причине чрезмерной литературности самого вещества прозы, удивительного какого-то обилия неточных эпитетов и описания непродуманных эмоций. Но вторая, военная часть «Берега» опять удивительно хороша — прозы такого уровня в России очень мало.
Впрочем, некоторые поздние вещи Бондарева, скажем, «Бермудский треугольник», не распадаются и выглядят вполне крепко: но при ближайшем рассмотрении выясняется, что и этот роман, по сути, связан с войной и являет собой описание не очень далёких от передовой тылов уже идущей новой Гражданской.
Бондарев, повторимся, писатель военный — что его вовсе не умаляет, как не может умалить такое определение, скажем, Василя Быкова.
Как военного писателя Леонов и узнал Бондарева.
Их познакомил Александр Овчаренко в 1971 году, кстати, 23 февраля.
В первом же их разговоре, как нам кажется, заложена суть последующих литературных взаимоотношений Бондарева и Леонова.
Последний сразу спросил Бондарева о Достоевском: это была первая и привычная леоновская проверка.
— Мне ближе Толстой с его плотскостью, мясистостью, жизненностью, — честно ответил Бондарев. — Достоевского тоже люблю, но он меня часто смущает алогичностью.
Леонов, вспоминает Овчаренко, долго молчал, потом сказал:
— У него не алогичность. Сила искусства достигается другим — наибольший эффект дают ходы шахматного коня. Я пишу три главы, всё развивается последовательно, читатель ждёт дальше того-то. И вдруг я делаю резкий, непредвиденный им поворот, всё летит черепками… А между тем внутренне это обусловлено, а не то, чего ждал читатель. Это — ход конём.
Умение «ходить конём», к слову, одно из главных отличий Леонова от всех иных его современников.
Большинство русских писателей прошлого века выстраивали сюжет почти прямолинейно. Леонов в лучших своих вещах строит сюжет как кардиограмму, на которую наложена ещё одна кардиограмма. Совпадение одного сердечного удара с другим — это и есть леоновский сюжет.
Упомянутому Овчаренко Леонов рисовал и построение своей фразы примерно следующим образом. У одних фраза, скажем, такая: - - - - . У Леонова всё строится куда сложнее, например, так: //-\.
Леонов ещё не раз будет обсуждать строение сюжета и фразы с Бондаревым, и это, наверное, ещё один, после Проскурина, случай, когда леоновская наука по большей части пойдёт писателю во вред.
Огромная сила Бондарева была совсем в другом, он «добывал» неслыханную и ошарашивающую музыку ясностью своей, мужеством, меткостью, жизненностью. То есть наследованием толстовскому, но ни в коем случае не Достоевскому пути.
Всякий раз, когда Бондарев будет «ходить конём», хоть в пределах одной фразы, хоть в целых романах, он будет ломать свою же, такую простую и мудрую, партию.
Распутин, к примеру, не пошёл леоновскими путями утяжеления сюжета и фразы и в итоге, пожалуй, выиграл.
В любом случае, Леонов будет ставить Бондарева очень высоко, а в Солженицыне на какое-то время даже разочаруется.
Но далеко не сразу, и далеко не навсегда.
Ещё в 1969 году Леонов скажет Овчаренко о Солженицыне:
— Говорят, что Солженицыну намекнули, что его могут выслать, на что он ответил: «Это значит обречь меня на смерть!» Если он так сказал, то это многое значит…
На самом деле это куда больше говорит о самом Леонове. И только что упоминавшаяся нами повесть «Evgenia Ivanovna», и все леоновские белогвардейцы из романов и пьес, и собственная его судьба подтверждают, что он ни для себя не видел жизни вне родины, ни для своих героев.
Спустя некоторое время Леонов, если верить Овчаренко, начнёт отзываться о Солженицыне куда раздражённей: и что не без некоторого политиканства его вещи написаны, и что не понятна та идея, во имя которой это политиканство Александр Исаевич проявляет.
Между прочим, заметит Леонов у Солженицына такую вещь, как «нагнетание мелочей». Мы-то уже знаем, что он сам этим «нагнетанием» владел в полной мере, но, видимо, считал, что молодой сотоварищ по литературе «мелочи» собирает с какими-то другими целями.
В любом случае, когда Солженицына начинали травить, Леонов на проработку его не пришёл, о чём Солженицын не без язвительности поминает в книге «Бодался телёнок с дубом»: «…У них (в зале, где собрались советские писатели. — 3. П.) уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола — они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову — скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность».
У Александра Исаевича был, безусловно, меткий глаз, и Леонов действительно мыслил далеко не сиюминутными категориями. Однако ж элемент лукавства в описании, данном Александром Исаевичем, есть: если Шолохову «унизительно» как человеку, то Леонову всего лишь «скользко перед потомками». А как человеку вроде и не унизительно? Или Шолохову не «скользко перед потомками»?
Зимой 1974 года, после высылки Солженицына за границу, Леонову ещё раз напомнят его годы молодые, придя из «органов» с просьбой подписать антисолженицынское письмо. На что Леонид Максимович попросит представить ему написанное Солженицыным «в полном объёме»: и тогда, мол, я подумаю.
Очень изящный ответ, признаем.
В достаточно полном объёме Леонов узнает прозу Солженицына уже в конце восьмидесятых. Вернее, даже не сам прочтёт, а одна из его помощниц, Галина Платошкина, станет читать Леонову вслух «Архипелаг ГУЛАГ»: сам старик будет плохо видеть к тому времени.
«Достойный эпилог к „Капиталу“ Маркса», — мрачно скажет Леонов о сочинении Солженицына.
И чуть позже добавит в одном разговоре:
— Солженицын — не художник, но серьёзно смотрящий на жизнь общества литератор, политический мыслитель. Он берёт важные тезисы, которые требуют большой ответственности и зоркости. Когда прикасаешься к великой трагедии народа, должны быть чисты помыслы — будто ты на костёр идёшь…
Несмотря на соразмерный масштаб и личности, и таланта (у одного публицистического, у второго литературного) — их конечно же не роднило почти ничего. Внешне (очень внешне!) схожая, несколько мрачная, недобрая, трудная, медленная проза Леонова и Солженицына строится на совершенно разных законах и повествует в конечном итоге о разном.
И позднее признание в какой-то мере правоты Солженицына Леоновым означало лишь то, что Леонид Максимович нашёл ещё одно подтверждение своим апокалиптическим предчувствиям, которые у него и без «Архипелага ГУЛАГ» наличествовали и были им самим уже описаны.
И поздняя статья Солженицына о «Воре» является, по сути, развёрнутым размышлением на тему: «Насколько Леонов был антисоветским писателем?» Проще говоря, Солженицын, со своей стороны, встраивал патриарха советской прозы в собственное миропонимание.
Оба конечно же по-настоящему любили Россию… Но для Леонова жизненный путь Солженицына был просто немыслим; равно как и, естественно, наоборот.
Так и существуют они пока в очень разных измерениях, два огромных, непознанных в полной мере небесных тела.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
«Окурочки» и «комсомолочки» Леонова
«Окурочки» и «комсомолочки» Леонова В одном из опросов того времени на тему «Существует ли в СССР литературная критика?» Леонов с понятным озлоблением отвечает:«За немногими исключениями у нас имеются пока лишь рецензенты на выходящие книги. Иные из этих рецензий
«Не пускайте Леонова»
«Не пускайте Леонова» А тогда, на исходе 1950-х, словно бы в награду Леонову за долготерпение и крепкое человеческое постоянство, литературная его судьба начинает выправляться в сторону признания, близкого к абсолютному.Летом, 16 июня 1957 года, пройдёт премьера «Золотой
Разными дорогами вместе
Разными дорогами вместе Он ушел своей дорогой, я — своей, но поселились мы по соседству. Лофт, купленный Сэмом для Роберта, представлял собой неотделанное помещение в доме 24 на Бонд-стрит — в переулке с булыжной мостовой, где гаражи перемежались с домиками времен Войны
Сон Алексея Леонова
Сон Алексея Леонова (Случай в Кремле)С подозрением на воспаление легких космонавта Алексея Леонова поместили в 110-ю палату нового корпуса авиационного госпиталя, что на Поперечном просеке в Сокольниках. Я позвонил ему. «Хочу заехать…» Грех, думаю, не проведать самого
«Окурочки» и «комсомолочки» Леонова
«Окурочки» и «комсомолочки» Леонова В одном из опросов того времени на тему: «Существует ли в СССР литературная критика?» Леонов с понятным озлоблением отвечает:«За немногими исключениями у нас имеются пока лишь рецензенты на выходящие книги. Иные из этих рецензий
«Не пускайте Леонова»
«Не пускайте Леонова» А тогда, на исходе 1950-х, словно бы в награду Леонову за долготерпение и крепкое человеческое постоянство, литературная его судьба начинает выправляться в сторону признания, близкого к абсолютному.Летом, 16 июня 1957 года, пройдет премьера «Золотой
Дорогами и тропками Леонова
Дорогами и тропками Леонова Если Горький часто переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся так называемая почвенническая литература развивалась по путям, проторенным Леоновым и Шолоховым.Но зачастую
Под утро получаю ответ от Вити. "С дорогами все у вас будет
Под утро получаю ответ от Вити. "С дорогами все у вас будет по-прежнему. Отдыхайте!" Р.S. Андрей, кстати, тоже привез со сборки пару стишков. Довольно забавные… Никто не знает, где живет Марина. Она живет в тропическом лесу. И каждый день ее ебет горилла И Сумбу-мамбу и косой
Крутыми дорогами войны
Крутыми дорогами войны Дорога к мечте не всегда бывает прямой. Иной раз она не один поворот сделает, прежде чем приведет к желанной цели. Важно, чтобы в душе человек хранил верность своей мечте и не жалел труда…Еще учась в школе, Люся Клопкова мечтала об авиации, ну а если
Дорогами афганской войны
Дорогами афганской войны Известие о подготовке дивизии к ненужной нашему народу афганской войне застало меня в Минске на сборе, вернее, я об этом по одному мне известному признаку догадался. В Минск поезд прибыл рано утром, около восьми часов, и до вечера у меня оставалось
ДОРОГАМИ ПУГАЧЕВА
ДОРОГАМИ ПУГАЧЕВА 1И вот снова встреча, а всего их было три — не по дням и не по часам, — три встречи-монолита (Даль говорил: «каменища»); и вот снова встреча — не в доме на углу Гороховой и Большой Морской, не на «пятнице» у Одоевского, не у Плетнева: чтобы стать этой новой
Озеро Леонова
Озеро Леонова В последние майские дни каждого года в доме Леоновых постоянно раздаются звонки, и Светлана Павловна воистину работает секретарем Архипыча, у которого приближается очередной день рождения.«Леша, это опять тебя, возьми трубку, звонит внук и хочет тебя
ДОРОГАМИ ЕВРОПЫ
ДОРОГАМИ ЕВРОПЫ Бальзак уезжал в Санкт-Петербург с полной уверенностью, что своим незаурядным умом поможет Еве Ганской выиграть процесс. Но ситуация развивалась для Ганской вполне благоприятно, поэтому ему не довелось применить на практике всю свою мощь,
ОГНЕННЫМИ ДОРОГАМИ
ОГНЕННЫМИ ДОРОГАМИ
Глава XII. Дорогами Белоруссии
Глава XII. Дорогами Белоруссии Октябрь. Ночь темная, туманная, сырая. Часа три мы трясемся на госпитальных машинах в промозглой мгле. Настроение мерзкое. Машины остановились на краю деревни. Усталые мы слезаем с машин прямо в грязь. Деревня разбита и погорела. Все, где