Критика удивляется
Критика удивляется
В сентябре 1935 года начнётся публикация романа «Дорога на Океан» в журнале «Новый мир».
Любопытная деталь: когда в сентябре 1935 года постановлением ЦК ВКП(б) утверждался список советских литераторов, направляющихся в Чехословакию, то из списка (Алексей Толстой, Михаил Кольцов, Фадеев, Янка Купала и прочие) фамилию Леонова лично вычёркивает член политбюро и оргбюро ЦК, ещё недавно второй человек в партии после Сталина — Лазарь Каганович.
И ещё один факт: чуть позже, в том же году, заведующий отделом печати ЦК Лев Мехлис сказал заведующему отделом критики газеты «Правда», что Леонов производит на него «омерзительное впечатление».
Спустя два года, в 1937-м, Мехлис станет заместителем наркома обороны и начальником Главного политуправления Красной армии. Ах, каких серьёзных недоброжелателей наживал себе Леонов!
Будто добрая к писателю звезда вдруг затуманилась, а взошла над его головой звезда нехорошая и холодная.
После выхода «Дороги на Океан» на Леонова вновь, удивительно дружно, навалятся критики. Роман разнесут в пух и прах — грамотные большевистские агитаторы тоже иногда умели читать между строк, и с чем имеют дело, чувствовали кожей.
Первые критические статьи вообще были выдержаны в хамском стиле; чуть позже тон сменился и появились публикации хоть не менее жёсткие, зато более вдумчивые.
Самую главную заковыку романа никто конечно же и не рискнул разгадать, а побочные, на вторых и третьих планах каверзы разглядели.
В большой работе А. Селивановского, открывшего серьёзное обсуждение романа в третьем номере журнала «Литературный критик» за 1936 год, сразу обещается, что в романе «наш слух резанут фальшивые ноты, мы с удивлением разглядим ситуации надуманные и ложные». И вот что за ситуации имеет в виду критик. Возьмём, к примеру, сестру Курилова — Клавдию, старую коммунистку.
«Клавдия распространяет вокруг себя атмосферу страха, — удивляется Селивановский. — Все, кто встречаются с ней, испытывают чувство стеснённости, робости, боязни. Она всё время суха и подтянута. Только один раз — после смерти Курилова — показывает Леонов действительную человечность, скрытую за бесстрастной маской этого человека. Потрясённая известием о смерти брата, Клавдия открывает один из пленумов словами: „Мы призваны работать в радостное и прекрасное время, дорогие товарищи мои…“
„В её фигуре, наклонённой вперёд, — пишет Л. Леонов, — читалась непреклонная воля к полёту. Запомнилась спокойная жёсткость её гипсового, бесстрастного лица“…
Только подлинная человечность может продиктовать в такой ситуации искренние слова о радостном времени. Но даже здесь Леонов подчеркнул гипсовое бесстрастие лица».
«…откуда же в Клавдии такая потушенность всех интересов, откуда у неё такая нелюбовь к людям?» — вопрошает критик.
«На Клавдию очень похож, — показанный лишь в несколько смягчённых тонах, — Курилов до болезни», — констатирует критик. То есть такой же он, этот Курилов: наводящий жуть на людей и не любящий их.
Не менее точно пишет критик о Глебе Протоклитове, который, по его словам, «обрёл не только рабочее обличие и рабочие манеры, но бесстрашие взгляда и обезоруживающую грубоватую прямоту. Мимикрия стала его существом. Сложная, подробно разработанная система действий превратилась как бы в органический рефлекс его поведения. Он стал художником своей выдуманной биографии».
Это же Леонов, чёрт подери вас, дорогой критик! Но хорошо, что вы этого не знали.
Обсуждение книги состоялось на президиуме Союза писателей 5 мая 1936 года. Присутствовали сам Леонов, первый секретарь Союза писателей Александр Щербаков, друг Леонова Бруно Ясенский, критики Нусинов, Серебрянский и др.
Частично итоги обсуждения были, как и в случае со «Скутаревским», опубликованы на страницах «Литературной газеты». Три литературных спеца высказываются в «Литературке» (№ 27): Лежнев, Шкловский, Левидов.
Все именитые, и все во первых строках вяло похваливают роман, но к финалу идут на попятную.
Лежневу не нравится, что Леонов так и не освободился от влияния Достоевского: например, разговоры Курилова с Протоклитовым «напоминают разговор Раскольникова со следователем».
Шкловский сетует, что роман«…слишком благоразумно построен. В нём настоящее взято, как прошлое». У Леонова.
Левидов спорит со Шкловским и говорит, что Леонов вовсе не благоразумен, но, напротив, он «самый взволнованный романтик эпохи», но эта взволнованность ему как раз и вредит.
В общем, кто в лес, кто по дрова, но все настроены раздражённо и брезгливо.
Немного исправляет ситуацию лишь опубликованная в этом же номере статья, вернее, стенограмма выступления Ясенского под названием «Идейный рост художника»: друг Бруно одной рукой ограждает Леонова от ударов, другой сам его пихает в бок; но в общем статья куда более доброжелательнее многих и многих других: «…когда советский автор в своём новом романе идейно вырастает на целую голову, простительны и ошибки. Это накладные расходы всякого большого начинания».
Жаль только, что Ясенский тоже ничего не понял в романе.
Партия и лично товарищ Сталин всё это время не высказывают никакой определённой позиции, хотя Леонов этого, кажется, ждал.
В иные времена ожидание литератора, чтобы именно власть его спасла от нападок, могло бы показаться диким, но тогда, в тридцатые, советские годы это как раз было в порядке вещей. Просто потому, что вся пресса так или иначе была советской прессой — и, значит, выражала точку зрения советской власти. И если в советской прессе шельмуют каждый новый роман Леонова — значит, он не нужен власти, равно как и стране. И иного понимания этой ситуации не было.
Леонов снова переживёт период и душевного раздражения, и сердечной растерянности: да, он сомневался во многом — как живой и мыслящий человек, да, он не являлся ортодоксом социалистической доктрины — но он действительно уже был готов поверить в неё. И тут — такие нежданные и злые удары; не того ждал писатель.
В марте 1936-го состоялось собрание московских писателей — в связи со статьями в «Правде» о формализме в искусстве. Неизвестный информатор докладывал в НКВД по этому поводу, что собрание «прошло вяло… было плохо подготовлено». Зато он записал слова Леонида Леонова, неожиданно резко высказавшегося о судьбе литератора в Советской России и упоминавшего очередную рецензию на «Дорогу…» некоего Зелика Штейнмана, появившуюся в ленинградской «Красной газете».
«И это, как и все другие широкие собрания, ничего не дадут ни писателю, ни партии, — повысил голос Леонов. — Надо же понять, что когда писатель говорит перед широкой аудиторией, он не может забыть о том, что он является общественным деятелем, не может забыть, что его слова имеют политический резонанс. А, следовательно, писатель о своём не заговорит, по-настоящему не скажет. Как бы ни говорил докладчик, а всё-таки каждый, идя на это собрание, думал о том, будут или не будут его бить.
Да и как не думать, когда какой-нибудь Зелик Штейнман может одной рецензией поставить под вопрос смысл более чем двухлетней работы. Конечно, боишься, что могут бить, и, конечно, предпочитаешь молчать, отсиживаться и ничего не печатать.
Бабелевская тактика умна: переиздавай одну и ту же апробированную вещь, а новое в печать не давай. Если появится ещё такая рецензия, как рецензия Штейнмана, я закрою лавочку, перестану писать. Пусть партия решает, кто ей нужней, я — художник, или критик Штейнман».
Но партия по-прежнему молчала.
«И как быть теперь? И что ждать теперь? Правильно ли поняли его? Может быть, не поняли вообще? А может, оно и к лучшему?» — нечто подобное мог думать Леонов, и терзаться, и сомневаться, и порой приходить в ужас: время за окном вполне этому способствовало.
Ладно, если сомнения о содеянном мучают человека день, другой или третий: поседеешь на полголовы, но выживешь всё равно. Однако Сталин не отвечал Леонову несколько лет. Не было вообще никакой реакции. И назывались эти годы: 1936-й, 1937-й,1938-й.
Не в самое доброе время затеял Леонов свою большую игру.
В 1936-м, за целый год, Леонов, отличавшийся в двадцатые замечательной работоспособностью, напишет несколько статей — о Валерии Чкалове для «Комсомольской правды», памяти Николая Островского для «Рабочей Москвы» и ещё очерк«…И пусть это будет Рязань!» — и то сделанный по настоятельной просьбе редактора «Известий» Николая Бухарина. Вообще, это неделя работы, ну, две.
Его, правда, ненадолго выпустили в Париж в конце года, и он даже выступил с речью на семидесятилетии Ромена Роллана (самого Роллана в Париже не было); и ещё опубликовали «Дорогу на Океан» отдельным изданием, и даже «Вор» переиздали. Но и переиздание «Вора» не ко времени получилось — роман ещё раз внимательно перечитали те из борзописцев, что специализировались на поиске крамолы, и к Леонову впервые печатно было применено в одной из рецензий жуткое клеймо «троцкист». Оно ещё не грозило смертью, но уже обещало натуральные, с привкусом настоящего горя, неприятности.
Прорабатывали и пропесочивали конечно же не его одного. Ещё в марте в «Правде» порицали «формалистов» и вслед за Леоновым перечисляли Ивана Катаева, Бориса Пильняка, Владимира Киршона. Все, между прочим, — смертники. Каждому осталось год или около того. Кроме Леонова.
К началу 1937-го Леонов немного придёт в себя и за два месяца, очень быстро, напишет пьесу «Половчанские сады». Сталин же просил писателей о пьесах, на той встрече у Горького, в 1932 году. Ну вот, пожалуйста, — ещё одна пьеса, после «Скутаревского».
В феврале он уже будет её читать коллективу МХАТа. И её примут. Удача!
Но больших романов от Леонова не появится ещё пятнадцать лет. Пятнадцать! Это очень много. Вот какова была степень леоновской обиды…
Впрочем, и государство продемонстрирует очевидную неприязнь к его прозаическим сочинениям. В 1937-м, по инерции, ещё выйдут «Барсуки», а потом прозу Леонова не будут издавать почти семь лет подряд. Да, половина этого срока придётся на Великую войну — но и в те годы советская власть будет активно печатать нужную ей литературу. Вот только не романы Леонова. «Дорогу на Океан», после сразу трёх изданий в 1936-м, переиздадут только в 1949 году; «Скутаревского» — ещё позже. Не говоря уже про наглухо закрытую раннюю прозу и ставшего откровенно крамольным «Вора».