Дары

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дары

Симпатию молодых людей друг к другу заметил Вадим Дмитриевич Фалилеев, он и переговорил сначала с молодыми, а потом с Сабашниковым.

Молодые люди, как и следовало ожидать, желали связать свои судьбы, а Михаил Васильевич Сабашников оказался вовсе не против. Есть основания думать, что он никогда не пожалел об этом впоследствии: отношения с Леоновым у легендарного издателя были самыми тёплыми. Мы ещё вернёмся к истории общения Леонова с семейством Сабашниковых: там до сих пор таится одна, дурного толка, легенда, которую нам предстоит развенчать.

Получив «добро», молодые — теперь уже на полных основаниях — в ожидании свадьбы общались постоянно, гуляли по Москве, посещали выставки и музеи. Таня неизменно присутствовала на новых чтениях Леонида у Фалилеевых.

Свадьба случилась 25 июля 1923 года, отвечал за её устройство Михаил Васильевич. Молодой писатель ещё не имел серьёзных средств: даже на собственную свадьбу он пришёл не в пиджаке, а в суконной куртке. Оба родителя его были небогаты; более того — ни отца, ни матери на свадьбе не было. Почему так получилось, семейная легенда умалчивает. Может быть, Леонид решил не приглашать родителей — отца из Архангельска, а мать из деревни. Возможно, сами родители не смогли приехать, скажем, по материальным причинам. Хотя не станем исключать и возможность самого факта внутрисемейного раздора: о сложных отношениях Леонида и его отца мы уже упоминали; признаем, что и с матерью у него никогда не было душевной близости…

Леонид и Татьяна обвенчались в церкви села Абрамцева. По тем полуголодным временам свадьба скромной не была: даже на сохранившейся с того памятного дня свадебной фотографии видны не менее тридцати приглашённых: Михаил Васильевич со строгим лицом, Григоровы, профессор Рачинский, Фалилеев с дочерью Катюшей и другие.

Посажёным отцом на свадьбе был не кто иной, как Александр Дмитриевич Самарин, бывший камергер двора его императорского величества, московский губернский предводитель дворянства, какое-то время занимавший должность обер-прокурора Святейшего синода.

Кроме того, он был главуполномоченным Российского отделения Красного Креста, — и скорее всего, именно на этой почве ещё до революции состоялось их знакомство с Сабашниковым: Михаил Васильевич в своё время организовал бурятский отряд Красного Креста.

Самарин был к тому времени уже дважды арестован: сначала в Брянске весной 1918-го, а затем в Москве летом 1919-го. После двух с половиной лет в Таганской тюрьме (а дали ему поначалу 25!), как раз весной 1922 года он оказался на свободе.

В течение трёх лет они периодически общались: Самарин и Леонов, иногда приезжавший в Абрамцево отдыхать.

Наряду с несколькими стариками, о которых мы уже говорили и ещё поговорим, Александр Дмитриевич стал одним из самых важных людей в жизни Леонова.

И здесь важно понять, какое, по сути, малое значение имела в том 1922 году для совсем ещё молодого Леонида его недавняя красноармейская история. Какая, Бог ты мой, Красная армия, какая ценность в стихотворных леоновских агитках, когда посажёный отец на свадьбе молодого литератора — недавний московский губернский предводитель дворянства и бывший обер-прокурор Святейшего синода! Когда вся атмосфера вокруг Леонова, всё его окружение всего лишь смирилось с приходом большевиков, но относилось к ним либо как к заслуженному наказанию, либо как к незаслуженному недоразумению. Да и разве могло быть иначе, со всеми этими бесконечными арестами и Самарина, и Сабашникова, и многих других людей того круга?

…Осенью 1925 года Самарина опять арестуют и приговорят к трём годам ссылки за участие в черносотенно-монархической группировке «Даниловский синод». С сентября 1926-го Самарин — в якутской ссылке. После ссылки переедет в Кострому, где и умрёт в 1932-м.

С Леоновым они больше не увидятся.

* * *

Поселились молодые у тестя, в его квартире на Новодевичьем Поле, 8-А. Там у них была своя маленькая комнатка с балкончиком.

Заметим, что впоследствии, несколько лукавя, Леонов рассказывал при случае: «Когда я сватал Татьяну Михайловну, у неё не было ничего, а я был завидным женихом, ибо ходил в рубахе ниже колен, так что о качестве штанов думать не надо было, имел печатную машинку „ремингтон“ (потом продал за 18 рублей) и лохматый ковёр».

Завидный жених, что и говорить!

Леонов тут, понятно, иронизирует над собою. Татьяна Михайловна была куда более завидной невестой, чем он женихом. Но в любом случае отношения их определило глубокое и пожизненное чувство: десятилетия их светлой совместной жизни тому порукой.

Лучшим свадебным подарком для Леонида Леонова стали издания двух его книг в издательстве Сабашникова: повести «Петушихинский пролом» и сборника из трёх рассказов — «Деревянная королева. Бубновый валет. Валина кукла». Трёхтысячным тиражом каждая!

Надо помнить, в какое время издавались книги Леонова: публиковаться тогда удавалось единицам, три четверти печатных станков в России не действовали, а оплата за печатание выросла на 120 процентов.

«Петушихинский пролом» — самая, пожалуй, сильная вещь в ранней прозе Леонова, безусловный шедевр. С этой повестью Леонов перешагнул из квартирных посиделок в натуральный литературный быт: он читал её ещё до свадьбы, в апреле 1923 года на заседании общества «Никитинские субботники».

Реакция и там была крайне удивлённая, если не сказать ошарашенная.

Критик Василий Львов-Рогачевский, бывший на чтениях, вспоминал: «Об этом петушихинском проломе рассказано с изумительным мастерством. Так и пахнуло деревней, дремучей Русью с её былинными и житийными людьми, с её дивным, узорно изукрашенным языком».

* * *

Пишет в «Петушихинском проломе» Леонов всё о том же, к чему подступался уже не раз.

Рассказ начинается с того, как старичок Пафнутий, собрав голубику, возвращался домой, случайно рассыпал туесок и в огорчении расплакался. Пролетали мимо пчёлы, пожалели его и голубику собрали.

«И захотелось ему радость этому месту луговому приустроить. Хотел сперва церкву. „Нет, — говорит, — от церкви земле тяжело“. Хотел потом дом постоялый или колодец, да порешил вот:

Пускай на сём месте люди будут жить. А обок деревне — пчельник где-нибудь возле ручья. Вот и ладно будет.

А не знал Пафнутий, что на месте слёз его случится великий пролом в одном человеческом сердце».

Деревню назвали Петушиха — и не потому, что первым жителем её был Абрам Петухов, а потому, что «пели в тот день за линючей неба облачной занавеской знойного лета голубые петухи».

Петушихинские жители олицетворяют человеческую породу вообще. И, надо сказать, порода эта дурна изначально: «…заплелось в пёстрый жгут племя человека Петухова, смешались кумовья с деверьями, золовки с невестками, добрый всё народ — а попроси под окошком водицы умирающий, скажет Аннушка та же:

— Не знаем мы ничево. Пил один надысь, да ковш стянул.

Скажет Талаган:

— Эк ты, человек, несообразительный! Я сплю, а ты мене понапрас тревожишь!..

Выглянет из окошка Пелагея заспанным, свиным глазом, Лукичова жена:

— Подь на колодец, да и лакай!»

Никакой радости ни самый вид человеческий, ни его святыни у рассказчика не вызывают.

«Ненароком», по выражению Леонова, образовался в Петушихе «монастырёк».

«А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек».

Как и в «Деяниях Азлазивона», Леонов поднимает тему изначальной греховности настоятеля монастыря: «Был Мельхиседек допрежь того купцом, запоец и похабник был», а прозванье было игумену в прошлой жизни Митроха Лысый.

Однажды страстно возжелал пошатнувшийся в вере своей Мельхиседек «сверкающего чуда». Молился и плакал всю ночь и весь день, взирая на раку с мощами покойного Пафнутия, но небо не подало ему знака. «А зорко глядело из Мельхиседековой груди озорное сердце Митрохи Лысого. И когда не стало чуда, сделалась заместо сердца коряга, и коряга та свиной щетиной поросла».

Не у него одного приключилась такая беда с сердцем. Пономарь из подмонастырской округи, «плюгавый, но старательный в битье человек», с удовольствием участвует в смертном избиении конокрада Талагана, пойманного на ярмарке.

Так и добил бы пономарь человека, но конокрада спас жуткий крик мальчика Алёши, у которого при виде избиения случился припадок. Следом началась страшная гроза, когда «молнии прошли скрозь, осенили синим, и ливень ильинский хлынул ручьями вниз».

(Образ мальчика Алёши естественно восходит к образу Алёши Карамазова; а сцена избиения конокрада ассоциируется со сценой избиения лошади в «Преступлении и наказании», которое видит Родион Раскольников.)

Вскоре после того случая пришла война, и длилась она долго, болезненно и мутно:

«Была зима первого года, но ушла зима и стало лето. Лето было как зима, а цветы в полях были без запаха. Был второй год, был третий. <…>

А однажды крякнуло и надломилось. <…>

Открылось, что царь больше не царь, а заместо царя — епутаты. Говорили, будто попов больше не надо и бога не надо, так как на поверку оказалось, что бога нет, а заместо бога просто дыра в никуда. <…>

Вскорости после того, — тогда подходила крайних стуж унылая пора, — сказывали приезжие, что епутатов всех выгнали помелом взашей, а заместо епутатов незнамые ныне люди, большаки…

Хмурился Мельхиседек, чувствовал с тревогой, что нет в нём теперь, когда нужней всего, ни веры, ни надежды, ни любви ни к чему».

Была тогда малая вероятность, пишет Леонов, что «глина произрастит яблоню», но того не случилось. Заметим, что, согласно Книге Еноха, глина и есть человеческая сущность, в которую вдохнули дух. Мог бы этот дух яблонево расцвести после революционной грозы, но никак не хватало для того глине сил.

В итоге всё спуталось вконец, «дни пошли тревожные и непонятные, чёрные и белые, как зубы собаки гнилой», недобитый конокрад оказался средь большаков, и вместо разбойного имени Талаган прозвание ему стало твёрдое и волевое — Устин.

Первым делом большаки отвезли епископа «в комиссию», откуда его уже никто не ждал, а следом сами явились в монастырь: вскрыть мощи Пафнутия и посмотреть, что там внутри.

Внутри оказались кости и голый череп.

Ужаснувшись виду мощей, игумен Мельхиседек разбил икону, а сам повесился.

Тем не завершилась дурнина в головах: Талаган, тот, что Устином теперь стал, вернулся домой, к собаке своей, которая одна его и любила на земле, «запер дверь на крючок и бил растерянную, визжащую, плачущую по-собачьи, голым дрожащим кулаком».

После всех этих событий начался, как и следовало ожидать, страшный голод, и тут вновь вспоминают о глине. Петушихинские прохожие меж собой рассуждают:

«— Будто, говорили, уж где-бысь за глину мужики принялись.

— Неуж за глину?

— За глину».

То ли людоедство, то ли самоедство в этом слышится.

«И тишина стала, словно покойник в доме».

Пчельник, завещанный Пафнутием, вымер. А сам Пафнутий сбежал с иконки, оставив пустую доску.

«И грянул мор и мёрли ж! — продолжает бесстрастный рассказчик „Петушихинского пролома“. — В Петушихе по пятеро в день, а всего-то в ней домов, в Петушихе: семь дворов, пять ворот, из подворотен дым идёт, — земля мёрла!»

«…над проклятыми, обеспложенными полями звенело тёмное солнце, как навозная жёлтая муха в цепкой паутине беды».

«…воздвигалась перед взором слабеющим облачная церква, а креста-то на ней и нет».

И в предсмертном бреду, пишет Леонов, вошёл человек в церковь. «И когда вошёл, всё кончилось». Настала полная смерть.

Жуткое повествование это окольцовывают два сна мальчика Алёши, с истошного крика которого во время избиения будущего большевика Талагана и начался пролом в Петушихе.

В первом сне Алёша видит сундук, охраняемый то ли бесами, то ли вертопрахами. Они и говорят Алёше, что в сундуке том — человечья Радость.

Во втором сне, приснившемся после вскрытия мощей, приходит Алёша к тому сундуку, открывает и видит там — «тёмное, холодное, пустое место, и не было дна той нехорошей пустоте». Как и во гробе с мощами.

Вот, по Леонову, и вся человеческая Радость — одна холодная пустота, бездна… Радуйся, человек!

А тем временем вокруг, пишет Леонов, «всё красным залито, и трепещет красное и горит нескончаемо».