Послесловие к теплопожатию
Послесловие к теплопожатию
Завершая эту непростую тему, нам хотелось бы вспомнить речь Леонида Леонова, произнесённую им 28 марта 1968 года на торжественном заседании в Кремлёвском дворце съездов в честь столетия со дня рождения Горького и опубликованную в газетах.
Речь называлась «Венок А. М. Горькому» и при всей своей, как часто у Леонова случается, внешней благопристойности содержала очевидную переоценку личности великого пролетарского писателя.
Начинается речь с утверждения, что Горький — «крупнейший на обозреваемом историческом отрезке властитель дум и деятель культуры в нашей стране». Тут очень важно отсутствие слова «писатель». Да, думами властвовал, деятелем культуры, редактором, издателем, организатором был — ну а что всё-таки с писательством?
И далее Леонов позволяет себе прямые сомнения в долгожительстве прозы того, кому он якобы свил свой венок: «…ещё и не приспела пора для окончательной оценки Горького, но видно уже теперь, что из тройки замечательных русских писателей, вместе с ним перешагнувших рубеж века, этот мастер слова и жизни если не сильнее, то шире других повлиял на общественное мнение своего поколения. Почти равные по заданной потенциальной мощности, они крайне разнятся по характеру своих литературных судеб. Время покажет, насколько отразится, и отразится ли, почти молниеносный подъём горьковской славы на длительности её последующего бега».
В этом есть даже некоторая наглость: Кремлёвский дворец всё-таки не место для вполне прозрачной крамолы.
Леонов поясняет: «Большая и круглая дата, ради которой мы собрались, обязывает нас к искренности».
Во всём своём выступлении Леонов эту линию выдерживает. Соглашается с тем, что Горький «признанный арбитр основных человеческих достоинств», «вожак двух сряду штурмующих поколений», «учитель, предназначенный формулировать гражданские заповеди века»… Но вот о писателе Горьком Леонов будто бы и не помнил в первой части своей речи.
Леонов поминает «драгоценное мускульное ощущенье его властного, как пароль, рукопожатья», и, думается, мало кто в зале понимал, что имеет в виду Леонов, какой ещё пароль. А Леонид Максимович спокойно назначал себя наследником того тепла, что принёс Горький от Льва Толстого, Гоголя, Пушкина… И это, по мысли Леонова, тоже важное горьковское дело: тепло это донести, раз уж было больше некому.
Но когда, наконец, речь заходит о писательстве, то Леонов причисляет Горького «к той особой в нашей литературе полу-подвижнической линии просветителей, где отвергается не только развлекательно-беллетристический сервис, но и отвлечённая созерцательность в отношении пускай высочайших тайн бытия, если не работают на реальное злободневное задание…»
Проще говоря, Леонов ставит Горького в тот ряд, по поводу которого, напомним, матерился в «Белой ночи» белогвардеец Пальчиков: «Да, сперва Радищевы, Новиковы, Чаадаевы… <…> эти домодельные свободоискатели и подстрекалы, эти проклятые жернова на шее русской интеллигенции. <…> Они взошли теперь, багровые дрожжи девятнадцатого века. Радуйтесь, дьяволы…»
Развивая мысль свою о просветительской линии, Леонов заявляет уже прямым текстом о «непрочности» и «недальнобойности» произведений, написанных её приверженцами. И чуть ниже добавляет, что «саморасточительная щедрость неминуемо должна была к концу жизни привести Горького — нет, не к отчаянью, а к позднему размышлению, что растраченные калории могли бы пригодиться ему для переплава всего сделанного в какие-то высшие, более долговечные ценности».
Даже непонятно, как всё это пропустили и проглотили тогда! Видимо, просто ничего не поняли, зачарованные медленным и туманным течением леоновской фразы.
И чтобы всё стало совсем ясно, Леонов — в противовес горьковской линии — ничтоже сумняшеся выводит, с явным предпочтением, свою, состоящую «в отражении события не в документе, а в самой человеческой душе, с приматом художественной личности над материалом, потому что только таким способом, представляется мне, и возможно выделять дальнейшее множество ещё неведомых, неповторимых существований из окружающей нас бездушной, математической пустоты, в которой всего так много, что почти нет ничего».
Далее в докладе Леонов умудряется комплиментарно высказаться о Церкви, обмолвиться о масонах (самоё слово это было в те времена запрещено и ассоциировалось известно с каким заговором), но это уже не столь важно для поднятой нами темы.
В том мире, который Леонов выстроил для себя, в той, как он любил говорить, системе координат Горький оказался в итоге персонажем скорее чуждым. И по причине затаённого леоновского неверия в горьковского бога — Человека. И по причине того, что на Горького в числе прочих всё чаще и суровее с годами возлагал Леонов ответственность за грядущую погибель России, в которой уверялся всё более и более.
Особенно жёстко про это Леонов напишет в «Пирамиде», где присутствует откровенно неприязненное упоминание о двух литераторах, которые пилят двуручной пилой тело родины.
Имя одного литератора — Чернышевский. А второго, да, Горький.