Глава 62. Одна ночь в феврале

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 62. Одна ночь в феврале

В Америке я стала ходить в русскую церковь. Почему же не в Москве, а только здесь? Да потому, что в советское время церковь открыто не посещали. А пока я жила здесь, в России сменился строй, и тогда все стали ходить в церковь. Приобщил меня к церкви, как ни странно, Кевин. Он еще ведь и исполнял со своим хором в школе Мидлбери русские церковные песнопения. А также по всем правилам постился и соблюдал православные праздники — отстаивал целую службу на Пасху, разговлялся и так далее. За границей чувствуешь особую необходимость в посещении русской церкви. Здесь твоя земля, твоя речь, твой воздух. Церковь заменяет тебе дом, который далеко, семью, потерянные корни. Это если объяснять все по-простому. А потом, за границей острее чувствуешь одиночество, и церковь тебя спасает.

После лета, проведенного в Аспене, я снова оказалась в Нью-Йорке. Поселилась на этот раз на Ист-сайде, как раз возле русской православной церквушки. До меня часто долетал колокольный звон, и я захаживала туда по воскресеньям. Душа моя пребывала в раздрызге. Мои терзания из-за выбора — ехать в Москву или остаться — достигли наивысшей точки. Я была просто парализована невозможностью принять решение. С тех пор я знаю, что это одна из форм ада — раздвоение в момент ответственного выбора. Никто не может дать за тебя ответ. Некоторые, выслушав твою просьбу что-нибудь посоветовать, говорят: «Я думаю, очень серьезно думаю…» Ты замираешь в надежде, что сейчас тебе скажут наконец что-то дельное, и вдруг слышишь: «…Серьезно думаю, что решить это должна только ты, и никто другой!» Теперь я знаю, что именно в такие моменты люди и обращаются к астрологам и предсказателям, если таковые оказываются рядом. Человека порой просто не хватает на то, чтобы все взвесить и понять. А вообще — надо просто ждать, когда ступор пройдет и одно из решений все-таки перетянет. В конце концов, все уже написано на небесах, в том числе и то из двух решений, которое выпадет на твою долю. Где-то уже записаны все твои ходы — именно те, а не другие, которыми ты пошел или пойдешь. Из таких «ходов» и состоит твоя жизнь. Этим она и отличается от жизни другого человека, как, впрочем, и то, из чего приходится выбирать только тебе. Я часто думала: можно ли было сделать другой шаг — выйти замуж в восемнадцать лет, родить, не поступать в «Щуку», как меня кое-кто уговаривал? Можно ли было, играя в «Романсе», не заводить роман с влюбленным в меня Кончаловским или после картины — не продолжать отношений, сделав уступку общественному мнению, если оно существовало? Может, стоило не брать диплом актрисы и не идти работать в театр, как предлагал Андрон? Может, разойдясь с ним, стоило сразу влюбиться в одного из актеров и выйти замуж? Может, не надо было уезжать в США, а продолжать работать у Эфроса или Волчек? Дослужиться до звания? Рассказывала бы тогда прессе про свои сыгранные шестьдесят ролей, а не сорок. Ведь все это было возможно, я просто не выбрала такое решение в каждом отдельном случае, так? Увы, не так. Все это намного сложнее, чем кажется. Здесь задействованы не только твоя воля и мозги — в этом я абсолютно убеждена, — а все-таки предопределение. Не выбрала, потому что не могла и не должна была выбрать ничего, кроме того, что смогла. Вся вселенная работала так, чтобы в данный момент времени я была в состоянии сделать только одно, а не другое. Я, конечно, не говорю обо всех вообще ситуациях в жизни. Я говорю о тех моментах, когда ты действительно решаешь что-то окончательно. И ты даже не совсем понимаешь, почему отказываешься от одного пути в пользу другого. Тебя словно что-то толкает туда, а в другом направлении, наоборот, стенка. Я не говорю также о нашей воле, которая и должна быть задействована в разумной жизни взрослого человека, — о нравственности, морали, этике, о целесообразности, о вере… Ко всему этому мы должны стремиться. Но именно потому должны стремиться, что встречаем очень большое сопротивление иррационального фактора, а также предопределения или того, что от нас не зависит и не поддается нашему разуму, воле и здравому смыслу. И еще потому, что иногда наступает полный коллапс понимания: не знаешь, как жить и что делать.

Так я размышляла, слушая в наушниках кассету модной группы «Pet Shop Boys». За окном падал январский снег, застилая тротуар улицы на Ист-сайде белой простыней. Вот уже несколько месяцев, как я жила здесь. Это была квартира родителей Алика Гольдфарба, которых он перевез наконец из Москвы. Они отсутствовали в течение шести месяцев, находясь в Вашингтоне, а я у них «поливала цветы». Вдруг что-то встревожило меня. Я сняла микрофон с одного уха и прислушалась к автоответчику: «Хай! Это Бойд. По-моему, пришло время поговорить… Мой телефон…» Я подняла трубку телефона: «Привет, Бойд, как ты?» Мы не виделись и не разговаривали уже год. Все это время он жил у родителей в Лос-Анджелесе, а вернее, под Лос-Анджелесом, в Оранж Каунти. «Я здоров. Очень хочу приехать в Нью-Йорк. Соскучился. Только вот денег не дают родители, прячут, а я пока на нуле». Я купила ему билет — туда и обратно на десять дней. Он пообещал вернуть долг при первой возможности. Мы встретились в аэропорту Кеннеди.

Опять странность — у нас обоих на шее были повязаны одинаковые шарфы: бежевые, с пятнами, как на леопардовой шкуре. Два хищника, поди ж ты!

Вспомнили свою любовь. Гуляли по улицам любимого Бойдом города. «Здесь за углом русская церковь», — объясняла я ему. Он захотел сходить на службу, сказав, что считает меня своей невестой. «А это что?» — указал он на другой дом на моей улице с табличкой «Похоронное бюро». «Здесь, значит, ты живешь, сюда ходишь молиться, а здесь будешь лежать, когда умрешь?» Черный юмор. Мы зашли в бар. Бойд заказал себе пива и стопку водки. Заиграла песня Элтона Джона «Свеча на ветру», посвященная Мэрилин Монро. Бойд стал петь вслух: «Ты горела, словно свеча на ветру, не знала, где укрыться, когда буря, снег или ветер… Одиночество — самая трудная роль, которую тебе пришлось играть… Ты, как свеча на ветру, горела, и ветер задул твое пламя…» В бар зашел старик бомж, примостился у стойки. Бойд повернулся ко мне, сказал: «Купи ему, пожалуйста, стопку водки, у меня больше денег нет». Я отрицательно покачала головой. «Ну, я прошу тебя», — настаивал Бойд. Я снова сказала: «Нет». Бойд посмотрел на меня исподлобья, затем наклонился прямо к моему носу и зашептал: «Элейна, представь, что ты очень старая и одинокая женщина, заходишь в бар… а тебе даже ста грамм никто не поставит. Неужели тебе не станет больно?»

В те дни я снова работала. И снова в ресторане, правда, поначалу менеджером. Странно, но меня при всей моей рассеянности определила на такую ответственную должность сама хозяйка, а ресторан назывался ее именем «Стефаниз». Мне приходилось и ресторан запирать, и кассу снимать. Правда, длилось это недолго: что-то я все-таки перепутала и меня вскоре попросили… очень вежливо, правда, но попросили уступить свое место какому-то бывшему актеру преклонного возраста. Он мне потом рассказывал, что начинал театральную карьеру вместе со знаменитой Глен Клоуз и что она была одержима профессией, а он — нет. Я вздохнула и уступила ему роль менеджера. А так как заработок был мне нужен, то я согласилась какое-то время поработать гардеробщицей. Подавала пальто. Да, это, надо сказать, противно. Трудно себя переломить, но возможно. Однако это очень престижно — почему-то на эту работу берут начинающих манекенщиц. Ресторан был «для богатых», так как в районе жили богатые и престарелые. Такие они медлительные, эти богатые, ужас! Насмотрелась я всяких человеческих типов, прямо Кунсткамера какая-то. Хоть пиши сценарий фильма ужасов. Недаром у того же Бойда, который с юных лет прислуживал официантом, было стихотворение про пальцы-сардельки, которые посетители полощут в лимонной воде, что подается в фарфоровых блюдцах, и автор мечтает поджарить их под напряжением в двести двадцать вольт, чтобы они вспыхнули, словно лампочки в белых манжетах, и корячились, как щупальца. Ох как понимала я тебя тогда, Бойд Блэк! Он опять звонил бывшей жене Келли, говорил мне, что она обещала пригласить нас в гости, в свой дом в Бруклине. Но Келли дома не было, и Бойд был раздосадован. Кажется его обманули. («Она просто самая настоящая стерва и сука, которая вьет из него веревки», — говорил о Келли школьный приятель Бойда.) Неделя пребывания Бойда в Нью-Йорке была уже на исходе. Через три дня он должен был лететь назад в Калифорнию. А мы с ним все еще не сходили в церковь, и его слова о том, что я теперь считаюсь его невестой, звенели в моей голове, как хрустальный рождественский колокольчик. Двадцать второго февраля я, как обычно, закончила работу в ресторане и нетерпеливо крутилась у входа, поглядывая сквозь стеклянную дверь на спешащих прохожих, во ожидании своего друга. Он обещал зайти за мной около одиннадцати вечера. Примерно в одиннадцать тридцать я позвонила себе домой, но там никто не снял трубку. Взволнованная, я поспешила домой. Жила я не так далеко — всего минут двадцать ходьбы. Прихожу домой, открываю дверь, захожу в комнату, оглядываюсь по сторонам — пусто. Сцены, известные по кино, когда «он» все собрал и исчез, оказываются правдивыми. И в жизни это действует, как удар ножом в диафрагму: примерно так, как я имитировала на сцене «Щуки» самоубийство Джульетты. С тех пор я боюсь ножей. Так вот, он все собрал и исчез. Все свои вещи, конечно. Оставил, правда, записку… на обороте одной из моих открыток. У меня было хобби: я покупала открытки с фотографиями, они лежали на столе. На той были изображены дети, катающиеся на велосипедах. Мальчики. «Я уехал к Келли. Бойд». «Почему он выбрал именно эту открытку? — думала я. — Ведь это моя любимая, и я ему это сказала, как жестоко!»

Сначала я много курила и пила вино, причитая и ходя взад-вперед по комнате. Говорила что-то вроде: «Я не могу в это поверить, нет, я действительно не могу в это поверить…» и так далее. Потом звонила его другу, что называл Келли стервой, — он виделся с ним. Спрашивала, где Бойд. Он говорил, что Бойд улетел, так ему, по крайней мере, кажется, просто взял билет и улетел обратно. Я в это не поверила и решила, что он снова колется. Ничего узнать наверняка я не могла, и звонить было некуда. Если Бойд хотел исчезнуть, то, как правило, он не оставлял никаких следов. Я снова ходила и охала: «Нет, я не могу в это поверить, неужели он это сделал…» Мне было плохо. Во мне начала работать какая-то сила, которая вытесняла боль и все мысли. Эта сила требовала своего проявления, вроде ответного удара или хлопка. Но такого, чтобы сразу — хлопнуло и разбилось. Мне хотелось темноты, небытия. Когда я поняла, что только это избавит от боли и мыслей, я успокоилась. Даже стала улыбаться. Напустила в ванную теплой воды. Потом стала искать острые предметы: ножницы, нож, какую-то пилку, бритву… Положила их на край ванной. Разделась и села в воду. Примерилась, как резать кожу, в каком направлении и с какой силой, вспомнила все, что слышала об этом, и снова положила острые предметы рядом. Решила сосредоточиться. Столько времени впереди, мне же некуда теперь спешить, впереди — вечность! Вот, оказывается, как это происходит… Сидишь и никуда не торопишься, рассматриваешь свою жизнь, как на ладони, чувствуя, что она только в твоих руках. Наступает абсолютная тишина и спокойствие. Я изучала пальцы своих ног, торчащие из воды — прямо как на картине Фриды Кало! Затем руки, живот, груди. Интересно, мое тело — ведь с ним тоже придется проститься? Так я сидела неизвестно сколько времени. Помню только, что я курила и стряхивала пепел в блюдце, что стояло рядом. Вдруг раздался странный звук: пи-и-и-п, пи-и-ип… Звук имел механическое происхождение и монотонно повторялся с некоторой периодичностью. Я все ждала, что он заглохнет, но он продолжал пикать. Мне стало любопытно, что это такое, и я захотела его вырубить. Я вылезла из ванны и пошла искать по квартире источник звука. На кухне — ничего, в комнате — батареи, дверной звонок, телевизор, телефон — все нормально. А звук продолжается! Я снова села в ванную, решила не обращать внимания. Нет, не могу — звук явно сбивает все мои мысли. Мне вдруг стало холодно и захотелось спать. Я зевнула раз, другой и, с трудом поднимая ноги из воды, встала на пол. Зашлепала к халату, укуталась и стала думать: «Что со мной? Я ведь чуть не вскрыла себе вены! Я сошла с ума!» Мне стало страшно от осознания своего недавнего состояния. Нечего сказать, силен бог Танатос, но и его можно заговорить!

Теперь я воспринимала все с какой-то другой точки. Я была как будто другой женщиной, не той, что сидела в ванной, полная решимости «соскочить». Я бросилась к телефону и стала набирать Тода в Бостоне. «Тод, я только что… чуть не покончила с собой!» Тод долго болтал со мной, расспрашивал. Убедившись в том, что я сама ужасаюсь своей идее и готова просто лечь спать, он повесил трубку, пообещав перезвонить позже. Я набрала номер Аленки Барановой. У меня было желание говорить с кем-то, чтобы убедиться, что я действительно жива, что я ничего с собой не сделала. Но самое главное, что я вдруг поняла — это звук выбил меня из своего настроя, пикающий монотонный звук! А он и теперь звучит, и я по-прежнему не знаю, откуда он идет!

Спустя дня три мне позвонил из Вермонта Кевин. «Ленусик, — сказал он после того, как обменялся со мной парой-тройкой фраз, — у тебя пожарная сирена вышла из строя!» Я не поняла о чем он говорит: «Какая сирена?» Кевин продолжал: «Ну этот звук, что у тебя там пикает на фоне». Вот и все — оказывается, это пожарная сирена! Расспросив Кевина, где ее искать, и выйдя в коридор по его указаниям, я быстро обнаружила там небольшой выпуклый набалдашник под самым потолком. «Вызови кого-нибудь, пусть починят», — по-хозяйски распорядился он. Итак, Кевин, мой бывший муж — ангел. Когда нужно дать ответ на поставленный вопрос, он его дает. Именно он определил, что это за звук. Если бы он только знал, какая роль была отведена этому звуку! И наверное, шестым чувством он знал.

Но сирена… что-то это напоминает… Я задумалась и вспомнила. Лето 1985-го. Париж. Я пишу белый стих о самоубийстве. И там есть строчки о сирене.

Теперь 1988-й. Предсказание? Вот это стихотворение:

Лежа на постели в воскресенье

и слушая дыхание французского двора,

что равноценно лежанию в пустыне

в любой другой день недели,

я думаю о средствах самоубийства.

Времени много для обдумывания,

а кругом звенящая тишина.

Тело лениво, рыхло, ненужно, больно.

А для самоубийства тоже должно быть многое

                                                                        подготовлено.

(Во-первых, надо встать с постели, пойти, открыть,

                                                                              достать…

Во-вторых… что?)

Нужен особый час и особая расстановка героев на сцене.

Во всем ритуал. Обряд. Порядок.

Ах, и это надо режиссировать.

Вот мне, например, мешает сосед.

Он дышит в соседней комнате. Чем озабочен?

Не знает, что план созревает в моей голове: соскочить.

Нажать на все кнопки звонков и вызвать сирену.

Сосед не знает, что за стенкой сейчас

обдумывается шекспировская концовка.

Реквизит, мизансцена… еще и зрители.

А тут все жанры сразу абсурд, фарс, комедия.

Вот почему так трудно человеку со вкусом,

вписать нож и кровь и слово «любовь»

в серый день, попахивающий жареным маслом

и случайно подобранной мебелью.

Даже если место действия — Париж, лето 85.

Вы любите театр… или самоубийство?