Глава 29. Страсти-мордасти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 29. Страсти-мордасти

«Бегала с вазой, в которой — оранжевый апельсин. Судорожно вцепилась в него — с мыслью: только это… потому что красиво!»

«В разговорах с другими говорили: „У нас дедушка умирает!“ А дедушка еще не знал, что он умирает… Только стал очень подозрителен, внимателен к словам и жестам, адресованным ему».

Я вела дневник. Потеряв почву под ногами — схватилась за понятия, смыслы — за небо!

Високосный 1976-й оправдал суеверие в полной мере. Мои родители развелись. Я разошлась с Андроном. Умер дедушка, папин отец. Тем не менее я «справляла» новоселье. Помню наш переезд — погрузив кое-какую мебель в грузовик, я в компании мамы и папы отправилась с Речного на Грузинскую. Диван-кровать, кресла и стол — кажется, это было все, что мы перевозили. Подъехав к дому, начали выгружаться. Оказалось, что мебель настолько стара, что за время поездки развалилась. Тут же, на месте, пришлось кое-что выбросить, а кое-что — починить и только потом заносить в квартиру. (Поразительно, насколько вся эта трагикомичная сцена выражала внутреннее настроение нашей семьи.) Поставив то, что уцелело, в пустую квартиру, папа уехал. А мама решила первое время пожить со мной — ей тяжело был возвращаться в свой дом после развода. Но в конце концов она так и осталась на Грузинской, тем более что у папы вскоре появилась другая женщина — его будущая жена.

Наш новый дом превзошел все ожидания: просторные холлы на каждом этаже, зеркала, цветы, консьержка (а не просто дежурная) — и жильцы ему под стать! Таких, как я, въезжавших в дом со своим старым хламом, оказалось несколько человек: мой приятель-сосед (получивший жилье в качестве откупной за развод с богатым семейством), потом композитор Валера Зубков (сильно пьющий человек) и еще какой-то рыжий художник с крестьянским веснушчатым лицом («Лена, твоя бабушка — йог?» — спросил он меня однажды, имея в виду аскетический облик моей отсидевшей бабули. «Именно!» — подтвердила я его догадку.)

Благородная публика, въезжавшая в самый престижный в те годы дом в Москве, неспешно обустраивалась. К подъездам то и дело подкатывали «Мерседесы», из которых, попыхивая трубкой или сигарой, выползали пузатые владельцы частной собственности. Обогнув свой многотысячный агрегат, они сначала помогали выбраться из него юной красавице в норке, затем породистому доберману (или породистому чау-чау, или целой стае пятнистых далматинцев), после чего из багажника извлекались фирменные коробки и коробочки — и наконец счастливое семейство приступало к восхождению по лестнице, ведущей в недра драгоценной цитадели. Что же до нас, голодранцев, то мы, подтянув пояса, мужественно созерцали праздник победителей, мечтая когда-нибудь оправдать доверие тех, кто впустил нас в эти хоромы.

По ночам, лежа подле своей разведенной мамы и уставившись в потолок, я обдумывала ситуацию, и многое теперь представало передо мной в ином свете. Расставание с Андроном, которое светские «знатоки» пророчили с первых дней нашего романа и наконец получили, автоматически сместило меня на роль девочки, случайно снявшейся в модной картине, переспавшей с режиссером и благодаря этому получившей популярность и квартиру, — так думали многие. Когда я находилась рядом с Кончаловским, я видела, как перед ним заискивали, как его побаивались, как вежливо ему улыбались. А заодно любили и меня — на всякий случай.

Сила пугает и завораживает. Все, что я имела в эти три с небольшим года, принадлежало на самом деле прихоти Андрона: он создавал и он же перечеркивал. Социум был только послушным зрителем, который по мановению режиссерской палочки аплодировал или забрасывал помидорами. Для меня наступала пора помидоров. Он снова был для меня «известным человеком», представителем почитаемого, влиятельного семейства, которому случилось однажды меня любить. И его поведение с момента нашего расставания это подчеркивало. Я наблюдала полное перевоплощение того, кто еще неделю назад был хорошо мне знаком. Так, наверное, ему было легче, понятнее: ведь каждый спасает в первую очередь себя, и это тоже низкая, но истина. Такие понятия, как свет, круг, репутация, престиж, общественное мнение, статус играли для него совсем не маловажную роль. Он находился в антагонизме с социумом и в то же время делал многое в расчете на него. (Ведь чтобы бросать вызов обществу, нужно быть или диссидентом, или сумасшедшим, на худой конец — героем… Слушая перед сном по транзистору запрещенный «Голос Америки», Андрон поражался: «Есть же люди, которые способны рисковать жизнью, отстаивая свои убеждения! Они достойны уважения, но я на это не способен, это — безумие!») Я стала ненавидеть как послушный ему «круг», смотрящий на него снизу вверх, готовый ему служить, так и то, что он с этим «крутом» делал. Правда, совсем скрыться было некуда: профессиональная среда у нас теперь была общая. Я осталась в полном одиночестве — поведать кому-то всю подноготную своего разочарования я не могла: мужчину, которого я любила и из-за которого страдала, было невозможно отдать на растерзание тем, кого я презирала. И кто бы взялся меня слушать? Кому нужны откровения выползающей на свет личности: что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. Да и легко ли признаться в том, что твой идол оказался с двойным дном — легче этого не заметить и продолжать ему поклоняться. Так я и застряну надолго между Сциллой и Харибдой: признать близкого человека подлецом, превратившись в Павлика Морозова, или оправдывать его поведение, унижаясь морально. Я буду задавать себе вопрос: так все-таки меня предали или нет? И каждый раз буду искать возможность ответить на него отрицательно, чтобы любоваться и восторгаться, прощать и понимать такого родного человека. Но навсегда застынет во мне животный испуг: в последний момент меня сдадут, продадут, оставят… Да и слушать станут, только если голос приобретет маломальский вес. Закон больших… имен.

А Кончаловский в это время был вроде птицы Феникс, жизнь вокруг него — его собственный театр. Я не без зависти наблюдала, как подъезжает к дому темно-зеленая «Вольво», из которой выходит Андрон с одной из своих новых знакомых, затем они уезжают в ночь, оставляя за собой запах веселья, духов, планов на будущее…

Я завидовала не тем, кто был с ним, а тому, что у него в руках имелись все средства для бегства от печали, противоядие от тоски. Залечивать раны любви гораздо эффективнее, отправившись в путешествие по дальним странам, пустившись во все тяжкие, а то и закрутив новый романчик… Однако это под силу тем, у кого есть средства и опыт. А для меня, в мои двадцать два года, эти пути были закрыты и неизвестны. Все, что я имела, — это мой характер и опухшее от слез лицо, которого, впрочем, не замечала. («Ты что, простужена? — поинтересовался как-то сосед. — У тебя все время такое лицо, словно ты больна или много плачешь…») Я, конечно, имею в виду не просто свою личную историю с Кончаловским. Я, скорее, говорю об отягчающих обстоятельствах, сопровождающих любой разрыв с человеком, находящимся на самой вершине социальной лестницы: кто старше — имеет опыт, деньги, славу, умеет пользоваться своим положением. (Цветаевское: «Полюбил богатый — бедную, полюбил ученый — глупую» и так далее, а затем вывод: «Не люби, богатый, — бедную, не люби, ученый, — глупую, не люби, румяный, — бледную, не люби, хороший, — вредную, золотой — полушку медную!» И наоборот: «Бедная, — не люби богатого, бледная, — не люби румяного…») Тогда я сделала для себя открытие: приобретенная в поте лица слава (или известность) есть не что иное, как инстинкт самосохранения — «закрыться славой, как щитом»!

Однако есть еще один путь врачевания ран, доступный всем и, возможно, самый надежный — работа. И я им воспользуюсь. Мое «выздоровление» длилось долго. Начиная с 1976 года я буду сниматься без перерыва, вплоть до своего отъезда в Америку в конце 82-го. За это время я сыграю в фильмах, которые станут любимыми у зрителей, — я сделаю все, чтобы мое имя имело ценность, независимо от успеха «Романса о влюбленных» и репутации бывшей женщины Андрея Кончаловского. Я создам свой «щит», которого, впрочем, окажется недостаточно, чтобы укрыться от анонимного «грозного дяди» с площади Дзержинского.