Глава 17. Г-О-О-О-л!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17. Г-О-О-О-л!

Ура!!! В Серпухове снималась летняя натура: проезды на мотоцикле, проходы вдоль реки, барахтанье в крапиве, а также пробежки, в которых мы имитировали знаменитых персонажей мультфильма «Ну, заяц, погоди!». Они возникли от комичного соотношения нашего с Женей роста — чего не было в сценарии. Но особую сложность представлял эпизод на барже, содержавший элемент мюзикла. Женин персонаж, Сергей, берет гитару и поет (голосом Сашки Градского), а я танцую и тоже пою («не своим» красивым сопрано). Так как ни я, ни Женя не были ни певцами, ни танцорами, да и сам жанр всегда был слабым местом советского кинематографа и театра, Кончаловский приставил к нам балетмейстера — рыжеволосую и веснушчатую Светлану Люшину. (В зимний период с нами работал Евгений Харитонов — фигура подпольной богемы конца 70-х. О том, что он был личностью одиозной, знаковой и трагической, я узнала много позднее, после его внезапной кончины в 81-м году.) По настоянию режиссера Света была с нами беспощадна. По нескольку часов в день она учила нас не только танцевать, но даже ходить, бегать и прыгать в кадре. (Если вы считаете, что ходите и прыгаете нормально, то попробуйте снять себя на кинопленку — вас постигнет разочарование!)

Благодаря киногеничой наружности Свете самой удалось сняться в немых кусках с Иннокентием Смоктуновским, и порой мне казалось, что она и есть наилучшая кандидатура на роль Тани. В такие моменты я утешала себя тем, что моей сильной стороной являются чисто актерские качества: легкая возбудимость, эмоциональность, естественность поведения перед камерой. Но драматические сцены были еще впереди, а теперь мне приходилось бороться со своим телом, находясь под непрестанным обозрением всей съемочной группы. Работа над собой не прекращалась даже в перерывах на обед — мне позволялось есть только овощи и фрукты, а об ужине не могло быть и речи, только чай. Короче, я целиком принадлежала прожорливому чудищу по имени «кино». Но! Видно, моих стараний оказалось недостаточно. После очередного дубля с танцем режиссер не выдержал: «Что ты пляшешь как корова?! Легче, ритмичнее, тебе уже все показали. Придется продолжить завтра». У меня был шок. «Всемогущий волшебник» заговорил вдруг голосом Змея Горыныча? Впрочем, перевоплощение свойственно не только актерской профессии — актеры всего лишь имитируют то, с чем сталкиваются в жизни. И я замолчала, почти как героиня фильма Бергмана «Персона». Если бы не извинения режиссера, неизвестно, сколько времени я бы пребывала в таком состоянии. По дороге в гостиницу он задавал мне вопрос, другой, третий, но ответа не последовало.

Оставшись в номере одна, я села на стул и уставилась прямо перед собой не мигая. «Пусть я маленькая, неуклюжая, но ведь я так старалась… И потом, я всегда любила двигаться под музыку, даже хотела быть балериной! „Корова“, — разве так говорят влюбленные в тебя мужчины? Он не влюблен… пусть, но я никогда не смирюсь с тем, что меня унижают, ни-ког-да! Слышите, вы все, — никогда!» В дверь постучали, вошел Кончаловский. «Прости меня, Леночка, любимый зайчик, прости! Я не должен был требовать от тебя то, что может сделать балерина, больше себе этого не позволю!» Я начала оттаивать, — я поверила. Что поделаешь, таковы условия «игры», как в театре, так и в кино: режиссер любит своего актера — актер лезет из кожи вон, чтобы заслужить одобрение режиссера. Добровольно приносить себя в жертву и получать от этого удовольствие — часть актерской профессии. А вероятность в любой момент стать жертвой — агрессии, насилия, грубости — всего лишь факт нашей печальной реальности, не имеющей отношения ни к творчеству, ни к профессии, ни к игре.

Наметившаяся катастрофа была вовремя предотвращена. Я снова бегала по траве и песку, валялась в крапиве, залезала в холодную воду и была тем счастливым зайцем, которого догонял и не мог догнать серый волк. Пришел и первый материал. Режиссер пел мне дифирамбы за глаза и в глаза, и это было искренне. По вечерам я слышала постукивание в стенку — он жил в соседней комнате. Меня приглашали зайти в гости перед сном. Наш роман продолжался…

Как-то раз, после съемки одного из объектов, мы с Кончаловским шли по проселочной дороге, как вдруг перед нами предстал полыхающий пламенем дом. Пожар бушевал, видно, уже давно, и надежды на то, что дом выстоит, не оставалось никакой. Я помню застывшего перед этим зрелищем Андрона, который долго не мог оторваться и все смотрел, как исчезает в огне двухэтажное жилище. Весь вечер потом он находился в смятенном состоянии — то погружался в свои мысли, то принимался о чем-то рассказывать или вдруг осенял себя крестным знамением. Меня поразила его реакция: он воспринял пожар как зловещий знак, символизировавший, очевидно, сожженные корабли — сожженное прошлое. Этот случай не только подтвердил мистический настрой самого Кончаловского, но и стал примером, как работает ассоциативный механизм художника. Привыкнув зашифровывать реальность в образы и метафоры, он получает обратную реакцию своего сознания: вид горящего дома превращается для него в знамение, которое он связывает с собственной жизнью.

Наступил июль — время проведения в Москве Международного кинофестиваля. Андрей Сергеевич собирался уехать на десять дней в столицу. Накануне отъезда он вдруг предложил мне поехать вместе с ним. Я согласилась, заинтригованная выпавшей мне честью провести десять дней с Кончаловским на правах его дамы. Очутиться среди пестро разодетой толпы прямо после съемок в серпуховской крапиве, где я заработала множество ссадин и ожогов, — само по себе ощущение весьма острое. Но тем более приятное, ибо теперь твое лицо, тело, руки — настоящий кинематографический трофей и останется им, пока фильм не будет снят.

После первой же московской вечеринки, с которой мы возвращались уже на рассвете, режиссер сделал для себя маленькое открытие: «А ты нравишься мужчинам, я заметил, как они тянутся к тебе». Очевидно, что это скорее подстегнуло его мужское самолюбие, нежели порадовало, — он с житейским, а вовсе не с творческим любопытством стал приглядываться ко мне. Ночевать нам пришлось на той квартире, что он снимал с женой. Через пару дней я узнала, что Вивиан прилетела из Франции и он объявил ей о романе. Вскоре она оставила в квартире записку: «Забирай свое гавно, я не хочу, чтоб здесь жили твои бляди».

Улыбнувшись на слово, написанное с ошибкой, он вздохнул: «Эх, шатик, шатик!» — затем скомкал записку и ничего не стал предпринимать (французской жене пришлось ночевать в загородном доме). В переводе на русский «шат» означало «котенок», а все остальное — что у супругов продолжается давно начатая полемика. Из первого знакомства с «котенком» я догадалась, что она любит материться, в чем позднее убедилась при личных встречах. Впрочем, русский мат в устах француженки приобретал благообразное звучание, казалось, что она декламирует Поля Верлена, а вовсе не посылает тебя на х…, отчего хотелось внимать ее речам с благоговейной улыбкой. Что же до меня, новоявленной «б», то я превратилась из «зайца» в «кролика», застрявшего между любовью и страхом, опытом и неведением, творчеством и авантюрой. Но так как любовники сродни революционерам-подпольщикам, прямо шагающим к поставленной цели, то и я, вслед за своим режиссером, не оглядывалась на подстреленных товарищей. Так и было… Разложив постель прямо на полу, дабы не осквернять законного брачного ложа, и бросив на подушки гудящие от событий головы, мы вслушивались в тишину, ища ответа. «Я лю-блю… те-бя…» — отважился наконец произнести один из нас. И облегченно вздохнул — поблизости не было ни камеры, ни микрофонов, ни осветительных приборов, ни жены.

Фестивальные торжества обернулись вереницей коктейлей, фуршетов и нескончаемым людским муравейником. Новичку, затесавшемуся посреди разноголосой толпы, трудно постичь все прелести кинематографической давки. Он ждет обстоятельной беседы и осмысленных разговоров, но увы — на нем едва задерживают воспаленный взгляд, задавая вопрос, не ждут ответа, опрокидывают на ходу бокал шампанского на единственный вечерний костюм и вместо извинений целуют в щеку, как старого знакомого. Другое дело кинематографисты с опытом. Здесь они умудряются завязывать деловые отношения, черпать новые идеи и даже расслабляться. Кончаловский во всем этом хаосе ориентировался как рыба в воде, успевая улыбаться несметному числу знакомых, перебрасываться несколькими фразами, объясняющими «что», «где», «когда» в его нынешней жизни, и линять из всех ситуаций, которые сулили ему скучные долгие разговоры. Он поистине был мастером этой сложной науки: не дать людям сесть тебе на шею и при этом не оставить никого в обиде.

Но главный сюрприз ждал меня при посещении посольств. А если говорить определеннее, мы делали «чес» по входившим в фестивальную программу посольским вечеринкам, порой побывав на трех-четырех подряд, в каждом месте по полчаса. Он давал мне задание: «Пока я разговариваю, ты возьми салфетку и собирай что есть вкусненького на столе. Побольше икры, креветок и зелени, зелени!» Когда моя миссия была выполнена, я отступала поближе к выходу. Тогда он делал мне знак: понял — и, сославшись, что его где-то ждут, раскланивался с собеседником. Содержимое салфетки поедалось тут же в машине, которая везла нас дальше.

Я и представить себе не могла, что фестиваль с Кончаловским будет принимать такие хулиганские формы. Но это упрощало задачу: мне не пришлось изображать светскость, от которой болят мышцы спины у начинающих. И все же он познакомил меня с людьми, которых давно знал и любил. Это молчаливый и исполненный достоинства Отар Иоселиани, французский режиссер Паскаль Обье, а также американский продюсер Том Ладди. С последним я буду тесно общаться, когда приеду в Калифорнию. Тогда меня поразит его просвещенный альтруизм и чувство товарищества, свойственное всем американским либералам, и в частности шестидесятникам.

Несмотря на то что я закончила английскую спецшколу, объясняться с иностранцами мне было сложно. И дело тут не столько в языке, сколько в неумении вести себя в незнакомой и «непринужденной» светской ситуации. Рожденный на Западе человек способен заговорить с незнакомцем и быть интересным ровно столько времени, сколько ему отпущено ситуацией. Тогда как русский человек задает себе вопрос: «О чем мы можем говорить, если он меня совсем не знает?» Вести разговор не о себе, а о посторонних вещах, как-то: культура, политика, история, даже погода (что в основном и составляет предмет светской беседы), — мы не умеем. Нам это не было привито, а потому казалось абсурдным. Впрочем, те, кто владеет мастерством светского разговора, считают его не менее бессмысленным. Подтверждением тому служит и стремление Кончаловского бросить вызов скуке, и фильмы Вуди Аллена, показывающие глупость нью-йоркских светских раундов, и знаменитые насмешки над буржуазными ритуалами Бунюэля. Что уж говорить об англичанах и их юморе по этому поводу! Да, пожалуй, вся артистическая элита нашего веселого мира успела высокомерно плюнуть в сторону навязываемых этикетом правил поведения. Из чего я сделала вывод: умение хладнокровно делать то, что противно твоему сердцу, но к чему обязывают приличия, и называется «хорошим тоном». Это медаль за терпение.

В один из фестивальных дней Андрей Сергеевич сказал, что его мама, Наталия Петровна, устраивает ужин у себя в доме на Николиной Горе. Среди многочисленных гостей она приглашала и меня с Женей Киндиновым. «Там будет Вивиан», — предупредил Кончаловский. Я сомневалась, стоит ли мне появляться на ужине, коль скоро его жена знает о наших отношениях. Но он убедил меня, что лучше будет поехать, так как мы с Женей приглашены в качестве главных героев его будущего фильма. Положившись на его авторитетное мнение, я отправилась на Николину Гору.

Ужин был накрыт на веранде, за огромным столом разместилось человек двадцать. Меня посадили на противоположном конце от жены Кончаловского, что оградило от неловкого общения. По счастью, все разговоры обходили стороной тему наших съемок, и меня в частности. Мы с Женей молча пережевывали салаты, он сидел напротив меня и заговорщически улыбался, проявляя солидарность с партнершей в трудной ситуации. Вивиан же была многословна. Она хорошо, хотя и с акцентом, говорила по-русски, иногда переходя на родной французский, который многие понимали, например Наталия Петровна и Андрей Сергеевич. В какой-то момент разгорелся спор. Вивиан собралась ехать в Грузию вместе с пригласившим ее туда Отаром Иоселиани, а Наталия Петровна была категорически против и повторяла, что не отпустит жену Андрона (она звала сына именно так) в Грузию без мужа. Я догадывалась, что стремление гордой француженки отправиться в страну гор спровоцировано неверностью супруга. Она бросала вызов, который Андрей Сергеевич принимал, а его мать — нет.

Ужин закончился, пришла пора разъезжаться. Кончаловский взялся отвезти меня домой, обратно в Москву. В его машине я вдруг обнаружила письмо от Вивиан, которое было адресовано мне. Добравшись до дома и оставшись одна, я прочитала его. Мелким убористым почерком она описывала сложившуюся ситуацию. Образно представляла свои отношения с мужем в виде могучего дерева с множеством ветвей и переплетений, тогда как нашу с ним связь — в виде одинокого сучка. В конце стояло категорическое: «Я люблю своего мужа и умею ждать». Последняя фраза мне понравилась. Я даже подумала, что поменяйся мы с ней местами — закончила бы письмо точно так же. При нашей очередной встрече с Кончаловским я рассказала о содержании письма — о его существовании он уже знал. «Что делать, Андрей Сергеевич? — спрашивала я его. — Ваш брак в опасности. Если можно его спасти тем, что мы прекратим наши отношения, я готова это сделать. Мои родители вас не упрекнут, и я буду сниматься, как и прежде». В ответ он вздохнул, грустно улыбнулся и сказал, что в его браке ничего уже невозможно изменить и что между нами все должно остаться как есть.

Вскоре мы возвращались в Серпухов доснимать летнюю натуру. По дороге он пересказал свой разговор с женой, которая все-таки собрала чемодан и смылась в Грузию. «У нее замечательное чувство юмора, — говорил он о Вивиан, — она сказала, что теперь они с Джиной две брошенные женщины». Речь шла о Джине Лоллобриджиде, которая, как выяснилось, тоже была гостьей фестиваля, но Кончаловский избежал встречи с ней. «Ты моя анти-Джина! — сказал он, глядя на мой профиль. — У нее нос курносый, а у тебя с легкой горбинкой. Она старая брюнетка, ты — юная блондинка!» Меня от этих слов распирало чувство гордости за Отечество, как если бы наша сборная по футболу выиграла мировое первенство, обыграв две сильные команды — сборную Италии и сборную Франции.

Через две недели мы окончательно вернулись в Москву. На территории «Мосфильма» снимали первый любовный диалог Тани и Сергея, тот самый, читая который в комнате режиссера в январе я лила слезы. 31 августа был снят последний дубль летней натуры. В сентябре группа отбывала в Севастополь для съемок военных сцен, уже без меня. После того как прозвучало последнее «снято», режиссер подошел ко мне и сказал слова, которые, казалось, были заготовлены у него заранее: «Вот и кончилось лето, мы прожили его вместе. Теперь у тебя начинаются занятия в институте, а я уезжаю на месяц снимать дальше. Ты мой любимый зайчик, я хочу, чтоб ты это знала. Я был счастлив с тобой!» Я поняла, что он принял решение расстаться. Но через несколько дней он снова захотел увидеться. Мы встретились в доме на улице Воровского. Сидя в кабинете своего отца, он перебирал бумаги, отвечал на звонки, а я крутилась рядом, разглядывая журналы и сувениры, которых у Сергея Владимировича было огромное количество, — подарки читателей, так я решила. Вдруг он подозвал меня, взял за руку и, глядя в лицо, произнес свои мысли вслух: «А мы все длимся и длимся… и не можем разъединиться…» Он хотел расстаться, но не смог. Я все еще была зрителем на сеансе виртуального фильма про любовь Андрея Кончаловского к Елене Кореневой.