Глава 44. Назад в будущее

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 44. Назад в будущее

Мне пять лет. Папа приехал в Москву и забрал меня прямо в пижаме, чтобы отвезти в аэропорт. Мы сели в самолет и прилетели в Одессу. Я иду по двору с мамой и спрашиваю: «У тебя есть здесь знакомая курочка?» Мама кажется мне иностранкой — у нее выгоревшие на солнце волосы и платье в белый горошек. За год, что она живет с папой в Одессе, я от нее отвыкла. Деревянный Буратино со сломанной ногой мне сейчас ближе мамы — я привезла его с собой из Москвы. Но скоро я освоюсь, в мой мир войдут сандалии, купленные в универмаге, и все то, что я найду под ногами — муравьи, абрикосовые плоды, каштановые колючки: мне легче смотреть вниз на свою обновку, чем задирать голову. Однажды соседская девочка предложит мне совершить побег из дома. Я выйду со двора на улицу и буду топтаться на месте, не зная, что делать дальше. Ко мне подойдет женщина и спросит, зачем я здесь болтаюсь без толку, лучше б маме с папой помогла. Она даст мне пятак и скажет, чтоб я пошла в магазин и купила домой булку — все-таки помощь по хозяйству.

Москва, мне девять лет. Моя подружка Галька Уткина поссорилась со своей мамой, и мы бредем с ней по улице Веснина, уходя все дальше от дома. Темнеет, мы выходим на Садовое кольцо. Дует ветер, мимо нас проносятся машины, навстречу идет толпа людей, их так много, что голова начинает кружиться. Мы понимаем, что заблудились. Становится страшно и холодно. Мы забегаем в магазин погреться. У меня трясутся колени от голода и дерзости, которую мы себе позволили: идти куда глаза глядят. «Что если я их больше не увижу? Никогда теперь не уйду из дома, никогда!» По моему лицу текут слезы.

Мои первые опыты эмиграции — в соседний двор, район, улицу — заканчиваются полной капитуляцией. Дома тепло, а вдали от него — страшно.

Мне четыре года. Родители привели меня в детский сад в вельветовых брюках. Этот костюм — подарок Тани и Игоря, моих родственников, которые приехали из-за границы. Все девочки в группе носят юбочки. На меня смотрят с любопытством и боятся со мной играть. Воспитательница спрашивает: «Что это на тебе?» Я не понимаю, о чем меня спрашивают, и не знаю, что ответить. Вечером за мной приходят родители. Воспитательница делает им выговор. С меня снимают брюки и надевают юбочку. Дети снова играют со мной. Теперь я знаю, что такое «выделяться из толпы».

Мне шесть лет. Меня отправляют в летний лагерь. Я смотрю на маму — ветер играет ее волосами и синим платьем, она кажется ромашкой в васильковом поле. Сейчас я с ней расстанусь, у меня ноет сердце, но я стараюсь не плакать. Первая ночь в лагере самая тяжелая. Мне кажется, что я заболела, хочется сжаться в комочек, обхватив колени руками, чтобы не чувствовать холодных незнакомых простыней. «Лена Коренева, посылка!» Мне протягивают пакет. В нем пирожки, завернутые в салфетки, и письмо из дома. Я целую круглый почерк, которым выведено «мама и папа»… Ночь, все в волнении: из лагеря убежал мальчик. Вожатые переговариваются, ходят по палатам. Слышен гул машин, луч прожектора шарит по кустам, пробегает по окнам. «Он скрылся в лесу», «он вышел за пределы территории», «его найдут и отправят домой, а там…» — до моего слуха доносятся обрывки фраз, которыми обмениваются взрослые. «Война!» — думаю я и, мысленно представив мальчика повешенным, в ужасе засыпаю.

Приближается пересменок. На заключительном концерте я танцую индийский танец и пою в хоре. Я мечтаю вернуться домой и в чистом белье сесть у телевизора с ароматной булочкой в руках. Последний день. Ко мне подходит вожатая и сообщает, что я остаюсь в лагере на второй срок, мама с папой не смогли меня взять, они заняты на работе. Я смотрю в окно столовой на садящееся за деревья солнце и изо всех сил стараюсь не разреветься. Напротив меня за столом сидит мой двоюродный брат. Он младше меня на полтора года, у него большие щеки в ямочках и рыжие кудри. Он не понимает, где мы находимся. С моего лица исчезает гримаса, и я показываю ему желтую грушу, которую сохранила со вчерашнего ужина. В этот трудный для обоих час — мы вместе.

То, что боль ожидания, как и всякая другая боль, — это фактор времени, которое в свою очередь — фактор сознания, я начну догадываться тем летом в лагере. Соприкоснувшись впервые с перевертышами судьбы, я испытала щемящее чувство привязанности к младшим и непреодолимый страх за тех, кто «бежал».

Мне десять лет. Я заболела корью и лежу в больнице вместе с пятью другими девочками. Нянька ругается, убирая палату, и я чувствую себя виноватой, что я лежу, а она моет пол. Каждый день врач появляется в дверях и называет имена тех, кто выписывается. За ними приезжают родители. Тот, кому повезло, забирает вещи, смотрит сверху вниз на лежащих и уходит. Выздоровление кажется победой в соревновании. Остающиеся — проигравшие. Теперь нас двое в палате. Мы нервничаем и ждем своей участи. Кажется, что от этого зависит вся жизнь, названная твоим именем. Женщина в белом халате смотрит на мою соседку, та, взвизгнув, спрыгивает на пол и выходит. Я уставилась в потолок, затем перевела взгляд на окно, на дверь: скоро появится нянька со шваброй. Где-то за пределами больницы девочки прыгают на одной ноге, передвигая жестяную биту. Самые ловкие перепрыгивают через квадрат без помех и выходят первыми в игре. Я пытаюсь понять тайну их мастерства, но мне это не удается. Я проигрываю в беге, в прыжках в длину, в прыгалках, в классики. Мое везение странно и необъяснимо, оно застигает врасплох и скорее напоминает испытание, чем награду. Через полчаса после ухода моей больничной подруги за мной приезжают вырвавшиеся с работы родители. Оглянувшись в последний раз на пустые койки, я переступаю порог больницы и оказываюсь в мире бесчисленных игр: прятки, казаки-разбойники, жмурки, дочки-матери. На улице чей-то детский голос кричит мне вдогонку: «Умри, замри, воскресни!» В моих глазах знак вопроса: что означает мой жребий?

Теперь мне двадцать восемь лет, и я лечу в Америку. Самолет сделает остановку в Стокгольме, затем возьмет курс на Нью-Йорк. Я по-прежнему верю в чудеса и не знаю наверняка, что делаю и к чему это приведет. В самолете я засыпаю, а когда проснусь, то мне покажется, что все вокруг разговаривают по-русски. Я услышу, о чем говорят пассажиры — все как один блондины: дай воды, открой иллюминатор, возьмите газету… Только проснувшись окончательно, пойму, что этого не может быть, потому что я лечу со скандинавами, возвращающимися на родину. Обман зрения, слуховая галлюцинация? Нет, оказывается, человеческую мимику можно «слышать», можно превращаться в телепата и экстрасенса… иногда, в момент сильного стресса. Я не знаю, что такое Америка, и меня она пугает и волнует — как и всех, кто остался в СССР. Только они остались, а я лечу. Кто прав — покажет время. Покажет мне.

Я прилетаю в Нью-Йорк. В аэропорте Джона Кеннеди меня никто не встретит. Болтаясь с вещами в холле и ожидая Кевина, я буду разглядывать людей. Первое впечатление — мне не страшно! Оживленная разноликая толпа внушает доверие, ощущение праздника, я читаю их жесты и узнаю в них себя и своих знакомых. «Че-ло-ве-чес-тво, — думаю я. — Какое оно симпатичное, а я его часть: растерянная, ожидающая, спешащая куда-то». Я поспешила к автомату. Набрала телефон своей подруги Ксени (Дженис Джоплин) и спросила разрешения приехать. Поймав такси, отправилась в Квинс, на окраину Нью-Йорка. Пока я была в пути, Ксеня обзвонила всех знакомых с вестью: приехал человек из Москвы! Когда я вошла в ее дом, меня уже ждали за круглым столом с огромной бутылью вина, напоминающего «Солнцедар». Ксеня принялась жарить котлеты, а я отвечать на вопросы о Москве. Меня окружали мужчины. Все они некогда уехали из Союза, а теперь посмеивались, приглядывались — русская девчонка в их рядах, это всегда хорошо! Кто-то даже успел одолжить у меня доллар — все как дома. Мне стало грустно при мысли, что я потеряла мужа и теперь буду жить вот так, с «Солнцедаром» и котлетами, только в Нью-Йорке. Стоило уезжать! Но тут позвонил Кевин и спустя полчаса приехал за мной. Как выяснилось, он ожидал меня более поздним рейсом. Виной тому была телефонная связь между двумя странами, прерванная из-за ухудшения отношений. Кевин посадил меня в машину, и мы отправились в пятичасовой путь на север — из Нью-Йорка в город Итаку, где находится Корнеллский университет. Кевин заканчивает аспирантуру и живет за городом в маленьком домике. Когда мы приедем, я начну бродить по комнатам, изучая свое новое жилище, а он ляжет ничком на диване с глазами, полными слез. Наверное, брак, как всякая перемена жизни, связан с потрясением и страхом перед будущим, не меньшим, чем при расставании с прошлым. Я промолчу — мои слезы пролились неделей раньше.

Осмотр дома меня порадовал. Огромная библиотека состояла по большей части из русской классики: Толстой, Достоевский, Чехов (наконец-то я их прочту!), а также Фрейд, Юнг и их современные последователи и оппоненты. Леви-Стросс, Лотман, Фрейденберг — это тема его будущей диссертации.

В комнате стояло пианино: Кевин пел в хоре. Я познакомилась с двумя его котами — Мицкевичем и Мари. На этом осмотр жилища был закончен. Предстояла встреча с друзьями.

Крис — долговязый и худощавый композитор, влюбленный в моего мужа, — смотрел на меня как на соперницу. Он нервно и быстро говорил с Кевином, подчеркивая, что я не смогу поддержать их беседу. Однажды сильно выпив, он подойдет ко мне и с вызовом бросит: «Ты что-нибудь знаешь о Шенберге? А о Малере? О Бартоке? Тогда что ты вообще знаешь?» Это был открытый выпад: хотел уничтожить меня интеллектуальным превосходством. Я почувствовала обиду — мне указали, что я заняла не свое место. Его оттащили от меня и стали успокаивать. Однако конфликт оказался гораздо более серьезным. Из протеста против деторождения Крис подвергся стерилизации. Детей у него все равно не было, так что он сделал это из голого принципа. А спустя десять лет он уничтожил и самого себя.

Кэрол — высокая статная блондинка с ослепительной белозубой улыбкой и косой, уложенной на голове «корзиночкой». На лице ни капли макияжа — все естественно. Преподает русский и поет в том же хоре, что и Кевин. Стиль ее одежды — сарафаны в мелкий цветочек — влияние изучаемой культуры, явление типичное в университетах: специализируйся она по французской литературе, была бы похожа на француженку. Когда-то была увлечена Кевином, сравнивала его то со Ставрогиным, то с Мышкиным, затем стала наблюдать его личную жизнь со стороны. Мне вежливо улыбается, не более: советская женщина, актриса — обманет, не может не обмануть.

Стив — толстяк в очках и с бородой, изучает древних философов и греческий. Хохотун, добряк, как все толстяки. Сразу обволакивает меня волной добродушия и тепла, готов отвечать на все мои вопросы. Зимними вечерами он будет с удовольствием потягивать со мной ирландский кофе и рождественский напиток «эгног». (Ирландский кофе: кофе, ирландский виски, сбитые сливки. Эгног: яйца, молоко, сахар, ром, мускатный орех.) Я привыкну к изготовлению «рождественского напитка» в домашних условиях и буду праздновать им «приход весны», «сбор урожая» и школьные каникулы. Пока мой супруг не сделает замечание: «У тебя содержание рома по отношению к яйцам и молоку удваивается от праздника к празднику!»

И наконец Лин и Боб — супруги, предмет многих терзаний Кевина. Лин — эффектная брюнетка. Она мечтает о карьере оперной певицы, обладает потрясающим по силе и красоте тембра голосом — драматическим сопрано, а также истерическим характером в духе Настасьи Филипповны. До замужества у нее был продолжительный роман с Кевином. Когда тот уехал на два года в Югославию — изучать архитектуру средневековья, она решила преподнести ему сюрприз: не сказав ни слова, купила билет на самолет и предстала перед ним на улице Загреба, предварительно перекрасившись в блондинку. После этого инцидента их роман постепенно сошел на нет: гениальные выходки порой убивают влюбленность. Ее муж Боб — обаятельный молчун, изучает русский язык и литературу (очень одарен, но диссертацию не допишет, плюнет — скучно!). Впоследствии он станет дипломатом и будет работать в московском посольстве. Он самый близкий друг Кевина, пробудивший его любовь, но оставивший ее без ответа. Когда Лин и Боб поженятся, они попросят Кевина быть их свидетелем на свадьбе. По окончании праздника Кевину станет плохо, его отвезут домой в полуобморочном состоянии, и он долго пролежит с диагнозом «мононуклеоз» (результат истощения на почве нервного срыва). Сам себе Кевин вынесет приговор: «Я всегда влюбляюсь в невозможные варианты». Его рок тех лет — быть третьим лишним.

Теперь, после знакомства с американскими друзьями, мы отправляемся на кафедру русского языка и литературы. Здесь заправляют эмигранты из Союза, как и в большинстве университетов США — все-таки «носители изучаемого языка». Мне навстречу выходит маленькая глазастая блондинка, лет на пятнадцать старше меня, это Юля. Она всегда улыбается приветливо и грустно. У нее за плечами своя нелегкая история — типичная для эмигрантов. В конце 60-х ее муж-журналист поехал в командировку в Лондон и не вернулся — попросил политического убежища. Ничего не подозревавшие Юля и ее сын узнали обо всем после звонка из органов, а чуть позже — из западной прессы и от «вражеского радио». В результате жизнь ее перевернулась — начали таскать на допросы в КГБ, пришлось сменить не одно место работы, друзей стало вдвое меньше. В конце концов она сама решила уехать с сыном из страны и своим местом жительства выбрала США. В Лондон она заедет с одной целью — взглянуть в глаза человеку, который ее предал, своему бывшему мужу. Когда я получу первый отказ на въезд в СССР, она «успокоит» меня тем, что скажет: «Людей не впускают по двадцать лет, так что приготовься!» Я обратила внимание на любопытный факт — всем эмигрантам снился один и тот же сон: они приезжают в СССР в качестве туристов из США. Их переполняет радость от встреч со старыми друзьями, от прогулок по старым улицам, хранящим множество воспоминаний. Они спускаются в метро и вдруг обнаруживают, что потеряли свой американский паспорт и обратный билет. Перспектива остаться безвыездно в стране своего детства отпугивает — они понимают, что попали в ловушку. Никакие радости встреч и узнаваний не возместят утрату свободы. Человек просыпается в холодном поту и со вздохом облегчения понимает, что это был всего лишь сон. Любопытно, что мне этот сон никогда не снился. Я не считалась эмигранткой в полном смысле слова, выехав из страны по браку.

После знакомства с Юлей я захожу в кабинет и разглядываю книги на полке — почти все на русском языке и о русских. Мне попадается томик Бориса Пастернака, я беру его в руки, готовясь перечитать свои любимые строчки: «Пью горечь тубероз, ночей осенних горечь…» На обложке огромная фотография, портрет поэта — американцы поправляют: писателя! Автор романа «Доктор Живаго» как поэт им не знаком. «На этой фотографии Пастернак похож на Мишу Суслова», — говорю я Кевину, имея в виду давнего друга родителей. «Он на всех нас похож», — отзывается незнакомый мужской голос, я оборачиваюсь и вижу в дверях высокого человека с седой шевелюрой — по виду типичного гуманитария. Он говорит на чистейшем русском. Это Алик Жолковский — профессор Кевина, известный лингвист. У него глаза с хитрецой и веселый нрав. Обо мне он чуть позже скажет: «Типичное московское нервное дитя» — и будет, конечно, прав.

Спустя несколько дней после нашего приезда департамент русского языка и литературы устроит коктейль по случаю начала учебного года. Здесь я познакомлюсь с Юрой и Машей Мамлеевыми. Юра, или Юрочка, как его ласково называет жена, — знаменитый писатель. С виду это тихий и даже робкий человек — на голове берет, в руках старенький портфель, вкрадчивый голос, на лице умиротворение — скорее напоминающий сельского учителя, нежели самого «черного» писателя современности, — по крайней мере тогда его таким считали. Герои его книг ведут себя плохо или даже совсем плохо, тогда как Юрочка с Машенькой ведут себя очень хорошо. Правда, за ними водится одна странность — их еще никто не видел после полуночи. Со всех вечеринок и празднеств они уходят ровно в двенадцать — и ни минутой позже. Это рождает пересуды и кривотолки в профессорской среде: уж не на метле ли темной ночью они отправляются домой? «Смотрите, Мамлеевы уже поспешили откланяться, а который час? Ага, без пяти!» Все лукаво переглядываются. А наутро при встрече с одиозной четой ищут на их лицах таинственные знаки, но встречают только добродушное приветствие: «Денек сегодня — на небе ни облачка, просто чудо!»

Знакомству со мной Юра будет несказанно рад: «Леночка, как там… дома? Расскажите, расскажите!» Он станет приглашать меня на многократные ланчи в местные ресторанчики. Я буду поглощать огромные салаты, сидя напротив него за столиком, под его присказку: «Ешьте, Леночка, ешьте, миленькая, в Москве такого обилия овощей и зелени в эту пору уже нет!» Юра возьмет на себя труд наставлять меня в новой эмигрантской жизни. Оглядываясь по сторонам, предупредит шепотом, что на одежде следует искать шарики, в которых спрятаны записывающие устройства: «Так, на всякий случай, отряхивайте одежду, когда приходите домой из гостей, маленькие такие шарики…» Нью-Йорк он назовет дьявольским городом, а подтверждение тому, на его взгляд, — кровавый пар, что валит там из под земли! Он согласится стать крестным Кевина, когда тот решит принять православие. За неимением в округе русской церкви обряд состоится в греческой. Когда я соберусь ехать в Москву, Юра попросит меня провезти его новую рукопись «Московский гамбит», еще не изданную, только отпечатанную на машинке. По его словам, для передачи рукописи мне понадобится пойти на очную ставку с неким гражданином «X», которому я должна буду сказать пару фраз и задать два-три вопроса, причем последовательность слов и точность формулировок обязательна! Решив, что это шифровка, я запишу их на бумаге. Самое сложное — запоминать ординарные выражения типа: «Вы по-прежнему пьете индийский чай или перешли на зеленый?» Или точнее: «То, о чем говорили друзья, — да, все остальное — нет!» Примерно так выглядели фразы, которые мне предстояло запомнить… Все годы нашего знакомства Юра будет верить, что скоро наступит день, когда он сможет вернуться в Россию. В то время его желание воспринималось как утопия. Однако хороший писатель редко ошибается в прогнозах — и Юра оказался прав, его мечта сбылась.

Этим кругом лиц не ограничивается вся славная эмигрантская братия, работавшая в Корнельском университете или наезжавшая туда. Здесь я впервые увидела Нину Николаевну Берберову, которая будет читать лекции о Набокове, а затем в кулуарах рассказывать о Керенском, который был ее другом и свидетелем на одной из свадеб. Услышу выступление скандального Эдички Лимонова, которому американские студенты зададут тот же вопрос, что и русские: «Так был негр в вашей жизни или это выдумка?» Когда через несколько лет я перееду жить в Нью-Йорк, вкусив к тому моменту все прелести американского одиночества, то вновь перечту его «Эдичку». Однажды ночью я позвоню ему в Париж, где будет раннее утро, чтобы выразить восхищение его дерзкой исповедью. «Мне так хотелось с кем-нибудь поговорить, но все вокруг уже спят, какое счастье, что именно вы сняли трубку… Я поняла… все, что вы написали… только теперь… здесь…» — сбивчиво лепетала я, допивая стакан эгнога — без молока, яиц и сахара. Он только тихо повторял: «Спасибо, Лена, спасибо».

В Корнеле я познакомлюсь с Сашей Соколовым, автором «Школы для дураков», «Между собакой и волком», «Палисандрии». О нем будут говорить в эмиграции как о гении, которого отметил сам высокомерный Набоков. Меня он поразит своей «неписательской» внешностью — слишком красив и атлетичен. С Сашей и его женой Карен мне предстоит дружить и общаться в Вермонте.

Однажды университет посетит великий старец с лицом ребенка — Хорхе Луис Борхес. О его слепоте я догадаюсь, когда он станет отвечать на вопрос: «Как писалось „до“ и как „после“ — есть ли разница?» А через несколько месяцев после выступления Борхеса в университете мы с Кевином отправимся на Западный берег, в Калифорнию, и встретим его в воздухе, в самолете. Я подойду к нему и попрошу автограф, протянув клочок бумаги. Его спутница, молодая изящная женщина, только совершенно седая (как я позже узнала, его жена), пришла в легкое замешательство, но перевела ему мою просьбу и то немногое, что я о себе сказала. Он мгновенно залился краской смущения и, склонившись, поставил свое имя на бумажке. Когда я взглянула на нее, сердце сжалось от боли и стыда: на бумаге стояла детская каракуля — это все, что он мог вывести рукой… «после».

А еще? А еще я видела кудрявого и лохматого автора «Колыбели для кошки» — Курта Воннегута! Помню, мой сосед по Речному Вовка Барсуков зачитывался им, стряхивая сигаретный пепел в баночку из-под конфет со звонким именем «Бон-бон». По его выбору всегда можно было угадать, кто из литераторов моден среди студентов. Тогда это был Курт… Впрочем, это всегда был Курт. Эх, Елена Алексеевна, повезло же вам стать женой американского слависта!

В свой первый год пребывания в Америке мне пришлось познакомиться с местными праздниками, странными обычаями — привыкнуть к ним и приспособиться. Времена года там начинаются не с первого числа месяца, а с четырнадцатого. Например, осень — четырнадцатого сентября, зима — четырнадцатого декабря, весна — четырнадцатого марта, и лето — четырнадцатого июня. Мне это нравится потому, что более точно соответствует смене температуры в природе. Итак, праздники. Тридцать первое октября — Хэллоуин. Это день, когда пробуждаются, а заодно и высмеиваются злые духи: вампиры, черти, оборотни… Ночью по улицам города движется костюмированная шеренга из ведьм, скелетов и прочей нечисти, а в окнах домов, чтоб отвадить нечистую силу, выставляется тыквенная голова — с разрезами для глаз, носа, рта, подсвечиваемая изнутри огнем зажженной свечи. Театральный экзорсизм. Детям в этот день все позволено — они стучатся в двери, и если им не дать конфетку, печенье или любой съедобный гостинец, то они вправе тебя разыграть — облить краской или разбить что-нибудь.

Мне пришлось убедиться, что силы зла и впрямь пробуждаются в Хэллоуин. (В этом смысле поразительно, насколько близка кинематографическая и литературная мифология к жизненной, особенно в Америке.) В тот год, 1982-й, газеты писали о том, что детям в одном из штатов «дарили» яблоки с воткнутыми в них иглами. А еще все были перепуганы на многие месяцы лекарством «Тайленол» — им отравилось несколько десятков человек, так как в капсулах, находился яд. Если учесть, что это самое распространенное болеутоляющее средство у американцев, то легко представить, какая была паника. Все страсти-мордасти должны улечься к Дню Благодарения, который празднуется в последний четверг ноября. Потом — Рождество, которое отмечается с большей помпой, чем Новый год. В феврале, четырнадцатого числа — День Святого Валентина, день влюбленных. Вслед за праздником влюбленных идет День Святого Патрика — праздник ирландцев и их святого. А поскольку каждый второй белый американец — ирландец, то фактически этот день празднует вся страна. Повсюду слышны песни подвыпивших представителей этой нации, и все одеты непременно в зеленое — национальный цвет. (Принято считать, что ирландцы похожи на русских эмоциональностью, открытым и фанатичным характером, пьянством и добротой.) Пасха тоже празднуется, обычно ее дни немного не совпадают с православным календарем. Тогда дарят шоколадных зайцев или кроликов и шоколадные яйца, завернутые в цветные золотистые бумажки. Вместо Женского дня американцы празднуют День Матери, а для равновесия существует и День Отца. Все покупают открытки: «Любимой маме» или «Единственному отцу на свете». Внутри содержится острота типа: «Мам, ночью я хочу обнимать не тебя, а Мадонну, но твои пироги я люблю больше всего на свете!» Или что-нибудь лирическое: «Любимой матери желаю вечного света в ее спальне, кухне и в душе, всегда твой сын…» Открытки с заготовленным текстом продаются на все случаи и вкусы. Еще есть День труда — Первого сентября, который русские прозвали Днем Святого Лабердея (Labor Day). Ну и конечно, четвертое июля, День независимости от «Старого света».

Американцы любят свои праздники, но что удивительно — они так же любят свои рабочие будни. Возможно, это происходит оттого, что они много играют в жизни, меняя каждый раз маску, костюм, поведение и песни. Работа для них — одна из игр. Мне дали однажды очень дельный совет: «Элейна (так теперь звучало мое имя), никогда не относись слишком серьезно к тому, что ты делаешь: легче, веселее — и тебя забросают предложениями!»

А Кевин снабдил меня еще одной подсказкой: «Первого числа каждого месяца говори, как только проснешься: кролик, кролик, кролик! — и будет счастье!» Вот она, американская прагматика и рационализм — тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!