Глава 12. Назад, в преисподнюю

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12. Назад, в преисподнюю

После разрыва с коллегами-мусульманами Лев не мог более принимать участия в заседаниях общества «Исламия», но, по-видимому, появлялся в более либеральном «Союзе Востока», где, скорее всего, и познакомился с бароном Умаром-Рольфом фон Эренфельсом, который стал его близким другом. Теперь он в основном уделял внимание Советскому Союзу и судьбе всех бывших подданных Российской империи, а не только ее мусульманскому меньшинству. Это вскоре привело его в общество куда более скандальное, нежели могли бы себе представить его собратья-ориенталисты.

Летом 1931 года Лев начал посещать собрания кое-каких антикоммунистических групп правого толка, в том числе и «Германороссийской лиги борьбы с большевизмом». Главой этого объединения антибольшевистски настроенных эмигрантов из России был германский аристократ Александр фон Мельгуноф, а состояли в нем в основном нацисты или будущие нацисты. Правда, когда расистски настроенная пресса вывела Льва «на чистую воду», контакты с «Лигой» стали для невозможными. Каким бы одиозным ни казалось сейчас его намерение присоединиться к группе подобного рода, в контексте того времени оно было объяснимым, особенно если принять во внимание его антиреволюционные убеждения.

Ключ к развивающимся политическим воззрениям Льва я обнаружил в конце его книги «ОГПУ: заговор против всего мира» — он писал ее на протяжении 1931 года и опубликовал в 1932 году. Детально описав зверства ЧК (преобразованной затем в ОГПУ предшественницы КГБ), Лев делает следующее заявление: «Россия — это Америка прошлого, однако, в известном смысле, этой Америка будущего!» Доводы его основаны на сравнении двух стран с точки зрения их размеров и революционного наследия, а также в смысле их отношения к собственным «коренным жителям»: в одном случае это американские индейцы, в другом — мусульмане и татары. Свой главный политический вывод Лев иллюстрирует историческим анекдотом, который едва ли приходил на ум кому-то еще при анализе ситуации в сталинской России. Эдмунд Бёрк выступал в британском парламенте против Уоррена Гастингса, первого генерал-губернатора Индии[132], которому было предъявлено обвинение в притеснениях местного населения Индии. Гастингс возражал, что его действия нельзя считать противозаконными, поскольку в Индии ему были даны дискреционные полномочия[133]. На что Бёрк, британский консерватор, ненавидевший любую несправедливость и беззаконие, возразил следующее: «Милорды, Ост-Индская компания не обладает дискреционными полномочиями, которые она могла бы ему передать; равно и наш король не имеет дискреционных полномочий, чтобы передать их ему; и у вас, милорды, нет таких полномочий, как нет их и у членов палаты общин и у всей законодательной власти в целом. Мы не располагаем дискреционными полномочиями, которые мы могли бы передать кому бы то ни было, поскольку это — нечто такое, что никому не дано и никто не имеет права их передавать. А вот те, кто дает подобные полномочия, — точно такие же преступники, как и принимающие их».

К сожалению, в 1932 году в Берлине не было политических клубов или ассоциаций для последователей Эдмунда Бёрка.

Куда более распространенными среди консерваторов в последние годы существования Веймарской республики были идеи, которые поддерживала редколлегия журнала «Дер наэ остен», сыгравшая столь активную роль в разоблачении этого «еврея-выкреста по имени Лео (Лейб) Нусимбаум».

Издатели этого журнала, выходившего раз в два месяца, принадлежали к своеобразному, хотя и весьма влиятельному кругу интеллектуалов, которые называли себя «мёллерианцами». Как они сами возвестили об этом в 1928 году, в первом номере журнала «Дер наэ остен», их конкретной целью было «продолжить деятельность, не довершенную Артуром Мёллером ван ден Бруком. Особенно в том, что касается Востока».

Мёллер ван ден Брук, прусский философ и переводчик Достоевского, покончивший с собой в 1925 году, смертельно боялся грядущей победы «Востока» (любого — от большевистского до исламского), его триумфа над вырождающимися культурами Запада. В Германии Запад называют Abendland, то есть «вечерняя страна», и Мёллер, так же, как его приятель Освальд Шпенглер, автор «Заката Европы» (пли «Заката западного мира»), считал, что над Европой и в самом деле заходит солнце. Восходит же оно на Востоке, как бы ни определять его. Мёллер считал, что противоядием от анемии и эгоизма западного общества является правильная разновидность коллективизма, который «естественно» выражен среди русских.

Мёллерианцы верили, что «германо-российской части мира» предопределено вести битву космических масштабов против сил западного буржуазного либерализма и что в этой битве их союзниками будут различные силы Востока. Для мёллерианцев государства делились на «молодые» и «старые». Германия была примером «молодого» государства, поскольку находилась в фазе экспансии и обуреваемая «идеей лидера» (F?hrergedanke) опиралась больше на чувства, чем на разум. Россия проходила аналогичную фазу, и большевистская революция лишь подтверждала это. И Россия, и Германия, по мысли мёллерианцев — это страны, которые проводили эксперимент, находились в поиске, их одержимость имела глубинные корни; и поэтому, на их взгляд, было неверно считать Советский Союз врагом. Истинные враги Германии — на Западе: это страны, победившие в Первой мировой войне и продиктовавшие условия Версальского мирного договора. Правда, США, считали мёллерианцы, с их жизнеспособной «варварской сущностью», духом — юности, развитой крестьянской, фермерской культурой могли бы стать членом будущего «восточного» союза. Идеи Мёллера, трудные для восприятия, туманные по смыслу, после его смерти были бы, скорее всего, заслонены трудами его друга Освальда Шпенглера[134]. Однако, к счастью для мёллерианцев, их герой, прежде чем свести счеты с жизнью, успел дать своему последнему произведению название, резонансное, как никакое другое. Мёллер вначале собирался назвать свою небольшую работу «Третья сила», однако в конце концов озаглавил ее «Третий рейх».

С точки зрения мёллерианцев, Льву недоставало «внутреннего варвара-гунна». Он притворялся воином-мусульманином, то есть восточным варваром, человеком «почвы», а на деле оказался очередным выкрестом-интеллектуалом из среды завсегдатаев литературных кафе. Мёллерианцы не придерживались идей расовой чистоты, однако у евреев, согласно их понятиям, было два больших «но»: они относились к «старым» народам и были «торгашами». А мёллерианцы разделяли любые государства в мире на два основных типа — это страны торговцев и страны героев. Соответственно, представитель страны торговцев (к примеру, еврей или англичанин) вообще не был способен стать героем. Лев же притворялся героем и выглядел гротескно.

Если учесть, что мёллерианцы были для своего времени достаточно умеренными по сравнению с другими германскими консерваторами, станет ясно: обстановка в Берлине последних лет Веймарской республики стала не слишком благоприятной для по-бёрковски консервативного индивидуума, которого, вдобавок ко всему, публично разоблачили как человека еврейского происхождения. А Лев не только исповедовал консервативные взгляды, он оказался еще и монархистом, о чем возвестил в своей статье «Современные итоги», опубликованной в «Ди литерарише вельт» в 1931 году: «Так почему же я и по сей день остаюсь монархистом, несмотря на то, что прожил уже несколько лет в условиях республики, и отчего я с каждым днем делаюсь все большим монархистом?» Отвечал он на поставленный им самим вопрос просто и даже довольно здраво: «Мир сегодня столкнулся с двумя великими опасностями: большевизмом и национализмом, и они распространяются повсюду. Мне известно лишь одно-единственное средство для предотвращения обеих этих опасностей: монархия». Далее он пишет, что это должна быть «настоящая монархия, а не ее ограниченный конституцией и пределами конкретной страны вильгельмовский вариант». Последнее высказывание могло прозвучать прямо из уст Мёллера, который как раз придерживался мнения, что одна из концепций, которые Восток способен предложить Западу, — идея абсолютизма, простого, ничем не замутненного и подвижнического.

Эклектичные политические взгляды Льва приводили его во все более странные объединения, находившиеся на периферии веймарского общества. Одним таким объединением была «Социальная монархическая партия», которая ухитрилась просуществовать какое-то время к всеобщему удивлению: ведь она была не только дружественно настроена по отношению к евреям, но также собиралась создавать некое «государство рабочих», выступая при этом за реставрацию монархии. Идея заключалась в том, чтобы пролетариат призвал кайзера вернуться на трон и покончить с фарсом, который разыгрывали в Германии — в связи с воцарением парламентской демократии — соперничающие экстремистские партии, беспрестанно обвинявшие друг друга во всех смертных грехах. Социал-монархисты развенчивали все идеалы, которые исповедовали нацисты, так что у них, разумеется, не нашлось союзников, и они с самого начала были обречены на провал. Не помогло делу и то, что среди их лидеров имелись и аристократы-либералы, у кого за душой не было ни гроша, и «творчески мыслящие пролетарии».

Участие Льва в подобных группировках свидетельствует лишь о том, насколько искажены были в то время политические и нравственные ориентиры. В 1920-х годах многие вновь обращались мыслью к монархии, так и не осознав, что ее время уже прошло. Но ведь монархия, казалось им, это не только древность — Карл Великий, Саладин или царь Давид. Этот мир существовал буквально только что. А что, собственно, пришло на смену? Повсюду злодеи, кровожадные чудовища, не сдерживаемые более традициями отцов и дедов ни в политике, ни в общественной жизни, ни в нравственных принципах. Все группы, к которым Лев пытался прибиться в эти годы, объединяла идея, что избежать большевизма или фашизма позволит лишь возрождение монархического режима благодаря «народной поддержке», как бы они это ни определяли. Их политическая программа напоминала истории о Робин Гуде и короле Артуре: мир якобы будет спасен, если на трон вернуть «хорошего» короля. Правда, Лев отчасти разделял и современное ему учение о свободе воли и к тому же подозрительно относился к центральной власти. Как он сам сказал: «Чем меньше правительство стремится сделать меня счастливым, тем лучше я себя чувствую».

Монархические убеждения Льва корреспондировали с их повышенной популярностью в среде русской эмиграции в 1920-1930-х годах. На момент Февральской революции многие русские аристократы придерживались демократических убеждений и приняли сторону Александра Керенского, а не премьер-министра Временного правительства князя Львова, поскольку верили в возможность республиканского типа правления в России. Однако после переворота, совершенного большевиками в октябре, и последовавшими за этим ужасами большевистского правления среди эмигрантов всех мастей стала расти тоска по царской власти. Притом в русской эмиграции образовалось такое великое множество всевозможных партий, пытавшихся справиться с «новыми обстоятельствами», что трудно даже просто перечислить их. Оставив без внимания как ультралиберальные, так и ультрареакционные группы, Лев на некоторое время присоединился к одному из наиболее любопытных политических образований — движению младороссов. Оно возникло в среде эмигрантов под руководством жившего в Париже обаятельного и волевого Александра Казем-Бека, чья политическая программа позволяла якобы, помимо прочего, примирить большевизм с царизмом. Движение выступало в союзе с евразийцами, утверждавшими, что лишь они одни понимают уникальные законы русской исторической природы — ее монгольское наследие. Оно отвергало разделение на «левых» и «правых» как европейскую концепцию, которая неприменима к русским, и считало материализм во всех его формах — будь то капиталистических или марксистских — чужеродным, западным вмешательством. На их взгляд, победа коммунистов в России была вовсе не победой «азиатского большевизма», как это представлялось пронацистски настроенным русским эмигрантам из Прибалтики, а наоборот — окончательной «европеизацией» России. Вышедшая в 1928 году книга П. Малевского-Малевича «Новая партия в России», едва ли не единственная книга о евразийском движении, написанная по-английски, указывала, что монгольское иго, связавшее Русь с Востоком и исламом, «научило нас искусству правления, создав нацию из большого количества мелких и враждующих княжеств; оно научило нас терпимости и уважению к другим культурам и религиям». Притягательность этого движения больше всего ощутило молодое поколение русской эмиграции, те, кто был разочарован политическими воззрениями своих родителей, все еще смотревших назад, в прошлое.

Правда, не все молодые интеллигенты обратились в новую веру. В своей статье в парижской газете «Лё там» («Le temps»)Владимир Набоков-младший — он все еще подписывался псевдонимом Сирин — утверждал, что евразийство представляет собой славянофильство XX века в зеркальном отражении, как бы «славянофильство наоборот». Евразийцы и их последователи желали оторвать Россию от Европы, как в свое время славянофилы. Евразийство как движение выдохлось уже в начале 1930-х годов, оставив после себя множество манифестов и монографий, однако его новая, «ориентированная на Восток» перспектива по-прежнему находила отклик у эмигрантской молодежи, например у Льва Нусимбаума.

Другие основы младорусского движения оказались более долговременными. Младороссы возвещали: «Необходимость появления нового человека, порожденного механизацией жизни, человека нового стиля, новой морали и нового сознания, нового романтика. Такой новый человек во всем максималист». Александр Казем-Бек называл себя «Главой», и в конце 1930-х годов младороссы устраивали слеты в Париже и Праге, во время которых они, одетые в одинаковые рубашки синего цвета, выслушивали, как завороженные, трехчасовые речи своего Главы, время от времени вскидывая над собой правую руку с криком приветствия: «Глава! Глава!» Казем-Бек любил говорить, что либерализм представляет собой «юридический понос», который лишь ослабляет силы политического образования и оставляет его открытым для проникновения экстремистов: так, введение конституционной демократии в России способствовало появлению левацких фанатиков, и то же самое происходило теперь с правыми фанатиками в Германии. Казем-Бек стремился найти совершенно новую, среднюю позицию, примирив, казалось бы, заклятых врагов: он собирался возвести на трон наследника Романовых, великого князя Кирилла, однако при этом оставить без изменений очень многие советские нововведения. Великий князь Кирилл в течение некоторого времени поддерживал младороссов. Парадоксально: главный наследник российского престола поддерживал идею создания более мягкого варианта царизма, предоставления всех прав крестьянам, а также использования советского государственного аппарата. Подобные идеи легко было выдвигать откуда-нибудь из-под Канн или из Биаррица.

В 1929 году Лев получил от великого князя Кирилла орден, которым весьма дорожил; об этом событии он вспоминал до последнего дня своей жизни. В Вене этот орден, вместе с кавказским одеянием, стал частью его обычного наряда для выхода «на люди», то есть в кафе. Для Льва монарх был «кем-то вне классов, почти сверхчеловеческой вершиной пирамиды человечества», однако он не разделял фашистских идей многих младороссов. Его также не интересовали Глава, фюрер или дуче, и он высказывался на этот счет так: «У диктатуры имеются все недостатки монархии и ни одного из ее преимуществ».

Лев на самом деле так и не примкнул к младороссом, хотя посещал их собрания. Наибольшую проблему для него представляла собой первая часть в их названии — «младо». В детстве у него было мало друзей, и он, развившийся не по летам рано, с большой подозрительностью относился к другим детям. И в самом деле, его пассаж, восхвалявший абсолютизм, начинался так: «Я обожаю стариков и терпеть не могу молодых». Старики, по его мнению, спокойнее, умнее и скромнее молодежи, а когда молодежь отворачивается от стариков, как это неизбежно происходит, она в конечном счете приходит к варварству. Но самый серьезный водораздел пролег между Львом и младороссами в связи с наиболее радикальной политической новацией Казем-Бека, который высказал мысль, что у большевизма есть кое-какие (пусть немногие) положительные стороны и что это, пожалуй, относится и к Сталину. Самая мысль о том, что в Советской России могло быть хоть что-то хорошее, претила Льву.

Задолго до того, как печально известный пакт между Гитлером и Сталиным окончательно решил судьбу Польши и позволил начать Вторую мировую войну, брак по расчету между нацистами и коммунистами решил судьбу Германии. Дьявольский союз ультралевых с ультраправыми на самом деле начался раньше, еще в период создания нацистской партии и ее национал-большевистского крыла, и это многих приводило в замешательство в последние годы веймарского Берлина. Друг Льва Алекс Браилов, вспоминая, насколько сбивала их с толку эта связь между нацистами и коммунистами, писал об одном из приятелей-интеллектуалов: «Несмотря на весь свой ум, [он] не смог четко распознать обман, а потому рассчитывал, что коммунисты будут способны оказать сопротивление Гитлеру, причем если понадобится, то силой. Когда я обратил его внимание на то, что коммунисты фактически способствовали приходу Гитлера к власти, это не возымело никакого действия. Он все равно верил, что это была уловка коммунистов: заманить нацистов в западню, подтолкнуть их к насильственному захвату власти, которому коммунисты могли бы противостоять, чтобы затем разом сокрушить всех своих противников».

С упадком берлинских кабаре на театральных подмостках в 1930-х годах осталась практически лишь политическая сатира: выступления агитационно-пропагандистских групп коммунистов. Такие труппы, как «Ревю красного восхода», «Красные ракеты» и «Красный мегафон», показывали искусные танцевальные номера, составлявшие часть сугубо коммунистической кампании. Один журналист, присутствовавший на представлении танцевальной труппы под названием «Красные пионеры» в марте 1931 года, так описывал показанное «шоу»: «“Красные пионеры” набросились на вооруженных полицейских, сбили их с ног, принялись пинать их, издевательски хохоча, — и зрители восторженно аплодировали им». А КПГ (Коммунистическая партия Германии), которая устраивала подобные представления, по-прежнему утверждала: «Борьба между нацистами и социал-демократами носит притворный характер», поскольку на самом деле и те и те были членами одной и той же партии — партии буржуазного капитализма. Коммунисты утверждали, что социал-демократы были куда менее искренними, чем нацисты: ведь те, по крайней мере, выступали открыто, полностью раскрывая свои карты. Некоторые коммунистические труппы агитпропа даже изображали, как Гитлер вводит капиталистов-евреев в круг своих приближенных, укоризненно выговаривая своим штурмовикам: «Боже ты мой, ну отчего вы воспринимаете все так буквально!»

В последние годы Веймарской республики коммунисты были не единственными, кто не относился к нацистам всерьез. Многие тогда воспринимали нацизм как дурную шутку. В самом деле, ведь Гитлер, из-за его австрийского гражданства, даже не имел права баллотироваться в рейхстаг; он и появлялся там исключительно редко, пока не пришел к власти в январе 1933 года (а затем, в марте того же года, здание рейхстага сгорело). Большая часть американских газет смотрела на Гитлера как на безумное порождение «века джаза». Он был в их представлении мессией абсурда, германским Распутиным, «рехнувшимся апостолом». Его обвиняли в том, что он одновременно был и большевиком, и монархистом — тогда как он не был ни тем ни тем. Мало кто взял на себя труд прочитать его «Манн кампф». Мало кто считал, что у него есть хотя бы малая толика потенциала Муссолини. Однако были и такие, кто не сомневался в этом, в частности Джордж Сильвестр Вирэк, ведущий американский обозреватель того времени. Он взял интервью у Гитлера еще в 1923 году, опередив практически всех прочих зарубежных корреспондентов, и представил на удивление провидческую картину развития нарождавшегося нацистского движения. Вирэк процитировал слова Гитлера: «Я отберу социализм у социалистов»; он поспорил тогда с будущим фюрером о вкладе евреев в германскую культуру; он отметил, с какой горячностью Гитлер отказывался фотографироваться, причем предположил, что это вызвано либо предосторожностью, либо каким-то суеверным страхом, либо же чем-то еще — «например, стратегией, которую следует знать лишь его друзьям, чтобы в кризисный час он смог неузнанным появляться и тут, и там, и вообще повсюду». Гитлер был настолько неинтересен американской публике, что Вирэку не удалось опубликовать свое интервью с ним ни в одном из общенациональных журналов или газет. Его интервью 1923 года завершалось словами: «Если Гитлер сумеет выжить, он, несомненно, перевернет историю — к лучшему или к худшему».

Куда большее количество людей было в ту пору согласно с Дороти Томпсон, которая приехала в Берлин в 1932 году корреспонденткой журнала «Космополитен» — тогда этот журнал еще публиковал статьи таких писателей, как Эрнест Хемингуэй или Синклер Льюис, который был мужем Томпсон. Она добилась частной аудиенции у Гитлера, которую устроил для нее Эрнст Ханфштенгль, пресс-секретарь Гитлера, получивший образование в Гарварде[135]. Умозаключения Томпсон, которые, в отличие от статьи Вирэка, смогло прочитать более миллиона подписчиков, оказались совершенно неверными, поскольку она недооценила фюрера. «Он непоследователен, многоречив, с трудом сохраняет самообладание, неуверен в себе, — писала она. — Он — яркое олицетворение “человека с улицы”. Когда я, наконец, оказалась в гостиной Гитлера в его апартаментах в отеле “Кайзерхоф”, я была убеждена, что вот-вот встречу будущего диктатора Германии. Но менее чем через пятьдесят секунд я была уверена, что это вовсе не так».

Нацизм был молодежным движением, а к середине 1920-х годов молодежь в своей массе не читала романов вроде «Волшебной горы» или «Берлин, Александерплац», которые ассоциируются у нас сегодня с периодом Веймарской республики. Гораздо популярнее были бестселлеры вроде расистской книги Ганса Грима «Народ без пространства», которая приводила классические доводы в защиту нацистского наступления на Польшу — это была одна из любимых книг Гитлера. «Народ без пространства» стал частью списка книг для чтения, вошедших в школьную программу для старших классов в Берлине, начиная с 1927 года, еще задолго до того, как страна оказалась под властью нацистов. Национал-социализм одержал победу в системе образования задолго до своей победы на выборах: более того, политический переворот был бы, вероятно, невозможен, если бы нацизму не дали возможности завербовать такое количество приверженцев и последователей на уровне средней школы и университета. Многие студенты сначала нередко становились коммунистами, однако, как любил повторять Геббельс, эти две идеологии не так уж далеки друг от друга, как может показаться; его девизом было: дайте мне молодого германского коммуниста, и я покажу вам будущего нациста. В Берлине вскоре начались преследования студентов и преподавателей еврейского происхождения, и учащиеся буквально штурмовали лекции по «расовой гигиене» и генетике.

Нацисты впервые добились значительного успеха на выборах в рейхстаг в сентябре 1930 года. Принято считать, что это была реакция электората на начавшуюся всемирную экономическую депрессию. Однако разрушительные последствия биржевого краха в «черный четверг»[136] на самом деле сказались на положении в Германии лишь уже после сентябрьских выборов. Некоторые ученые одну из причин произошедшего видят в появлении в рядах избирателей тех, кто окончил школу в 1929 году. Сознание вчерашних школьников уже было готово к восприятию нацизма, даже если им не довелось увидеть ни одной черной или коричневой рубашки на улицах и они сами не участвовали в политическом митинге.

Одним из первых, кто выдвинул эту теорию, был сын Джорджа Сильвестра Вирэка Питер, к которому я и отправился в городок Саут-Хедли, штат Массачусетс, где он живет в просторном викторианском доме, набитом книгами о Германии, политике нацистов и поэзии; дом этот стоит на холме, над футбольным полем колледжа Маунт-Холиоук.

Вирэк объяснил мне свою теорию: за партию Гитлера голосовало «новое поколение немцев» — молодые люди, которых обучали учителя-нацисты. Об этом была написана его книга «Метаполитика: от выспренности романтизма до Гитлера», опубликованная еще в 1941 году и вызвавшая тогда немалый отклик. «В те годы никто не писал еще о Вагнере и Гитлере, во всяком случае, здесь, в США. Вечно приводили все эти модные марксистские доказательства, что Гитлер, мол, был порождением базовых экономических сил, и прочая такая ерунда. Разумеется, экономические факторы играли свою роль, кто спорит, однако это не объясняет национализма. Его не вызывают рыночные отношения. Сейчас-то это поняли, и потому никто уже больше не ссылается на ту мою книгу, а вот когда она впервые вышла в свет, тут на меня обрушилось немало критики».

Правда, большая часть критических замечаний относилась к личности Питера Вирэка, а не к его аргументации. Ведь он был сыном Джорджа Сильвестра Вирэка, которого в ту пору подозревали в том, что он являлся основным «агентом влияния» гитлеровской Германии в США. Я же приехал повидаться с ним потому, что его отец, которого все звали просто Сильвестром или же «Джи Эс», был когда-то близким другом Льва Нусимбаума. Впервые я понял это, когда увидел упоминание имени Вирэка-старшего в некрологе на смерть Эсад-бея, занявшем целых двадцать страниц в итальянском фашистском журнале «Ориенте модерно». Позже я обошел немало букинистических магазинов, покупая всеми забытые книги Вирэка-старшего. Я обнаружил, что он когда-то входил в число самых популярных американских поэтов-лириков, а также был одним из ведущих американских писателей, затрагивавших тему еврейской культуры, и автором таких бестселлеров, как, например, «Мои первые два тысячелетия: автобиография Вечного Жида» (он написал его в соавторстве с Полом Элриджем). Одновременно он отличался фанатичным германофильством. Когда Гитлер появился на политической сцене, Вирэк не смог противиться притягательной силе нацизма. Даже когда его друзья-евреи (в том числе и Элридж) осудили его поведение, Вирэку удалось сохранить поддержку со стороны таких всемирно известных либералов, как Джордж Бернард Шоу, и найти могущественных союзников в конгрессе США. Это продолжалось до 1942 года, когда его официально обвинили в том, что он является нацистским агентом, осудили и заключили в федеральную тюрьму. Лев встретился с ним, по-видимому, во время одной из многочисленных поездок Вирэка в Берлин.

В конце книги Вирэка под названием «Суд над кайзером», вышедшей в 1937 году, я прочел: «Благодарю Эсад-бея».

«Конечно же, мой отец знал Эсад-бея, — сказал Питер Вирэк своим глубоким басом с бесподобным, утраченным сегодня произношением начала XX века. — Он восхищался им как писателем. Я знаю, что они были хорошими друзьями. Но только ведь я вам мало что смогу рассказать, — добавил он. — Дело в том, что у меня с отцом к тому времени отношения уже были испорчены. Я в тот период старался встречаться с ним как можно реже».

Однако он позвонил мне вскоре после моего первого визита к нему и с энтузиазмом объявил: «Наверное, это вам не покажется таким уж важным, но память у меня из-за возраста стала странная и вечно выкидывает какие-то штуки. Я вот только что понял, что прочел книгу Эсад-бея еще до того, как отец впервые упомянул его имя. Это ведь он написал “Тайны Кавказа”? Так вот, она — одна из первых, на которые я написал рецензию. Это было для школьной газеты, которая издавалась в школе Горация Мэнна, в 1931 году, — и книга эта мне понравилась, насколько я помню». Пауза. Потом он сказал: «Ну вот, на сегодня все». Голос у него был скрипучий. Я навел справки, что и когда писал Питер Вирэк, и оказалось, что рецензирование книг было важной частью его литературной работы. Питер Вирэк всю жизнь стремился порвать с антисемитизмом, царившим в доме его отца. После войны тот вышел из тюрьмы, и Питеру пришлось взять его к себе. «Собственно говоря, мы с ним не примирились. Мать ушла от него, когда разразился весь этот скандал, а мой брат погиб в Анцио, сражаясь с нацистами. Отец был совершенно одинок, относились к нему тогда плохо, вот я его и пожалел. Он однажды сказал мне, что у меня на самом деле правильные взгляды, но только я не верю тому, что он действительно изменил свои воззрения, — не верю, будто он действительно сожалел о том, что был нацистом. Он ведь говорил об этом как о своем “недомыслии”. Но, понимая, что это такое, невозможно называть нацизм недомыслием. Значит, отец так и не понял, что есть нацизм. Правда, он на деле не был антисемитом, среди его друзей было немало евреев… Да что там, у него большинство друзей были евреи — Эйнштейн, например, Фрейд и, разумеется, Эсад-бей!»

Через несколько недель после того, как я навестил его, Вирэк сообщил мне по телефону, что вспомнил еще кое-что. В конце 1950-х он какое-то время дружил с Дмитрием фон Мореншильдтом, профессором из белоэмигрантов, который издавал литературное обозрение. Тот был из прибалтийских немцев. У Мореншильдта была очень красивая жена по имени Эрика, кажется, третья по счету. Вирэк время от времени обедал у них, и Эрика иногда рассказывала про своего первого мужа. «Я только после вашего визита вдруг сообразил кое-что, — сказал Вирэк. — Видите, я уже до того дошел, что забываю самое главное. А ведь первым мужем миссис фон Мореншильдт был Эсад-бей! Она, похоже, очень гордилась этим — всегда называла его “мой арабский шейх”, рассказывала, что у него были целые гаремы и все такое прочее. Она была из тех дам — вы же знаете этот типаж, да? — которые ловят кайф, как говорится, рассказывая всем, что у их мужа был гарем. В общем, вот и все, что я о ней помню. По-моему, она еще стихи писала. Ну, ведь была женой Эсад-бея… Память все-таки такая странная штука, правда?»

Осенью 1931 года, когда Льву было двадцать шесть лет, стройная, привлекательная девушка с короткой стрижкой пришла поработать стажером в редакцию «Ди литерарише вельт». В своих воспоминаниях Лев называет ее Моника Бранд; он помнил, что при первом знакомстве заметил лишь ее «темные, улыбчивые глаза» и красивые руки с удивительно грязными ногтями. Она оказалась хорошей секретаршей, однако было в ней и нечто такое, что вскоре привлекло особое внимание Льва.

Иногда она появлялась в мужских костюмах и была в них обольстительна. Но чаще всего она носила узкие, обтягивающие юбки, жилеты без застежек и небольшие, лихо заломленные шляпки. Лев понял, что не в силах не замечать ее присутствия. Она сидела за своей пишущей машинкой, что-то печатала, лизала марки, наклеивала их на конверты. «Ее стан был тонким, ноги под столом она клала одну на другую. Они были прямые, стройные, в тончайших шелковых чулках». Она сказала, что ее зовут Эрика Лёвендаль и что она пишет стихи. Ее отец был каким-то промышленником, миллионером, поэтому ее каждый день привозил на работу шофер в ливрее.

Она отличалась от всех других девушек, с которыми Лев был знаком по литературным кафе. Они были, несомненно, привлекательны, однако им, по-видимому, хотелось лишь весело проводить время. «Я с трудом различал их. Они все как-то сливались в одно-единственное, счастливо улыбающееся узкое, тонкое лицо с огромными серыми глазами», — писал он о тех девушках, которых приглашал в кино, кафе или на дегустацию вин в винодельческие хозяйства. Первые сексуальные опыты вызывали у него отвращение: «Я чувствовал себя запачканным, заплеванным, хотя в то же самое время счастливым, как будто освободившимся от какого-то груза. Но торопился потом домой и часами мылся…» А девушки, приглашавшие его к себе домой попить кофе после полуночи, лишь иллюстрировали пропасть между Западом и Востоком. «Так вот что такое любовь, чувство, которое так сильно влияло на жизнь европейцев», — писал он с сарказмом после очередной случайной связи.

Спектакли, которые Лев, вероятно, разыгрывал перед сероглазыми девушками, представляются нелепыми, если принять во внимание его маску «восточного человека», того, кто фотографировался с газырями и мечами, в чалме и с кинжалом. Его неумелость, робость — а может, несостоятельность? — несомненно, входили в противоречие с образом шейха, ведь с выходом одноименного романа Эдит Халл, который уже в 1921 году был экранизирован с Рудольфом Валентино в заглавной роли, образ восточного мужчины, увозящего на своем скакуне уроженку Европы, стал символом чувственности. В Америке в 1920-х годах слово «шейх» приобрело значение «соблазнитель», что полностью противоречило его истинному смыслу: ведь шейх — это представитель высшего мусульманского духовенства, богослов и правовед или же вождь племени, глава рода, старейшина общины. А после выхода фильма «Шейх» так назвали даже марку презервативов.

Однако у секретарши со стройными ногами были темные глаза, она была сдержанной, не стремилась к сближению, и этим напоминала Льву девушек его родного города. Она была серьезна и получила почти такое же странное и эклектичное образование, как и сам Лев. Она рассказала ему, что бросила школу в четырнадцать лет и училась на дому, ее учителями были специалисты в разных областях знания, и она читала понемногу обо всем — так решил ее отец. В общем, она вполне могла быть изнеженной дочерью бакинского нефтяного магната. Но зачем она клеила марки в редакции «Ди литерарише вельт»?

Она пошла работать, чтобы получить жизненный опыт, объяснила Эрика. Она хотела встречаться с писателями, знаменитыми писателями. Она, как ей казалось, могла стать хорошей женой писателя. Гораздо позже Лев узнал, что она задумала выйти замуж за писателя еще в тринадцать лет.

Они начали ходить повсюду вместе, и теперь она покидала редакцию со Львом, а не с шофером.

На каждой из шести сохранившихся записных книжек Льва наспех нацарапано: «Тот, кто ничего не понимал про любовь». И хотя он пишет там обо всей своей жизни — от детства в Баку до необычных обстоятельств его переезда в Италию в 1942 году, — красной нитью всего повествования проходит его любовь к Эрике. Эта любовь довела его до сумасшествия в буквальном смысле слова (хотя его пребывание в психиатрической лечебнице было коротким) и не принесла ничего хорошего ни ему, ни ей.

Довольно скоро Эрике удалось сделать так, что Лев отбросил свою нерешительность. Его воспоминания об их флирте, о взаимной нежности исполнены эротики, которой нет нигде больше в его текстах. Он явно преувеличивает, изображая собственную неловкость и комичность, однако в остальном весьма точно описывает потерю самообладания и ощущение головокружения, которое охватывало его при виде истинно соблазнительной женщины. И как животное, оказавшееся в лапах у более сильного хищника, он сдался, перестал сопротивляться. На Фазаненштрассе, в доме, где он теперь снимал скромную, однако весьма удобную квартиру вместе с отцом, в распоряжении Льва был только небольшой кабинет с широким, удобным диваном. «Когда я уставал сидеть и писать, я ложился на свой диван и читал словари, учебники грамматики, разные научные журналы». И вот однажды, придя домой, Лев лег на диван и рассказал отцу про эту секретаршу-стажерку из журнала: как они договорились, она будет приходить к нему домой — печатать на машинке и выполнять разные поручения Льва. «Она будет являться каждый день и печатать под мою диктовку. Отец взглянул на меня, потом на диван и, покачав головой, заметил, с присущей его возрасту мудростью: “Что же, диван у тебя широкий, как раз на двоих. Но будь осторожен. Хорошая женщина — самая большая драгоценность для мужчины. А плохая — это ад”». Его отец опять оказался прав.

Хотя Лев позже утверждал, что был женат на американской протестантке, Эрика на самом деле происходила из еврейской семьи, и родилась она в Лейпциге, в 1911 году. Ее отец, Вальтер Лёвендаль, был оптовым торговцем обувью, который сумел превратить берлинскую коммерческую концессию чешского обувного магната Бати в многомиллионный бизнес. Лёвендаль перевез семью в Берлин еще в 1912 году. Эрика получила прекрасное образование, однако учиться ей было скучно. И тут она открыла для себя литературу. А точнее — людей, ее создающих. Писателей. Еще до появления в журнале она пыталась поступить в секретарши к Штефану Лоранту, популярному берлинскому писателю, а когда это не получилось, то завела «хорошие отношения» с Петером Фламмом, еще одним известным автором. Эрика любила писателей, но больше всего ей нравились знаменитые писатели. По-видимому, вовсе не случайно, что она увлеклась одним из авторов «Ди литерарише вельт». Эрику очаровал ореол загадочности, окружавший Льва. Как она жаловалась в интервью одной из желтых газет во время их развода: «Он ведь сказал мне, что происходит из знатного арабского рода. И только после нашей свадьбы я узнала, что он — всего-навсего Лев Нусимбаум!»

«Что мог я сам знать о том действии, которое оказывало на других мое имя? — писал Лев позже про эти годы. — Что было мне известно про странную жажду славы, которую многие женщины путают с любовью?.. Она любила мое лицо, потому что это лицо часто фотографировали».

Лео Нусимбаум и Эрика Лёвендаль — Эсад-бей и Эрика Ренон (так впоследствии стала называть себя эта «поэтесса», по названию горного хребта в Италии, где она влюбилась в другого писателя, из-за которого бросила Льва) — поженились 7 марта 1932 года. После этого она некоторое время называлась Эрика Лео Эсад-бей Нусимбаум, а в Берлине в 1932 году это было престижно. Молодожены переехали в квартиру, которую друг Льва, Вернер Шендель, помог получить в некоммерческой домовладельческой ассоциации «Городок работников искусств». Так Лев впервые оказался не в пансионе, не в съемной квартире, а в собственном доме. Этот многоквартирный дом был вообще-то известен как «Красный квартал», поскольку существовал на средства профсоюзов и его поддерживали различные социалистические партии, — в этом, разумеется, была известная ирония судьбы, учитывая политические взгляды Льва и состояние Эрики. Папаша Лёвендаль, как называли его друзья, лишь поморщился при известии о том, куда занесло его дочку, и предложил устроить их куда лучше, однако Эрика была в восторге от жизни в творческой атмосфере, где рядом с ними жили многие левые художники и писатели. Кроме того, Лев был человеком гордым. Поэтому вместо того, чтобы жить за счет своего недавно разбогатевшего тестя, Лев настоял на том, чтобы его недавно обедневший отец жил вместе с ними. И они начали обживать свой новый дом, где на заднем плане всегда присутствовал Абрам Нусимбаум, который лишь молча наблюдал за всей этой кутерьмой.

Папаша Лёвендаль, которого также называли «консулом», поскольку он занимал какой-то дипломатический пост, предоставленный ему чешским правительством, не слишком доверял этому самому Эсад-бею. Поскольку он был богат, то, само собой разумеется, подозревал всякого, у кого не было ничего за душой, в попытках завладеть его средствами. А странный наряд этого писателя, его поведение и вообще вся его репутация едва ли могли развеять возникшие подозрения. Ему импонировал тот факт, что его дочь вышла замуж за знаменитость. Но конкретно этой знаменитости он не слишком-то доверял. И даже нанял частного детектива, чтобы следить за собственным зятем.

Впрочем, неприязнь была взаимной. «У консула были всего три темы для разговоров: обувь, деньги и развлечения, — писал Лев с презрением. — Помимо этого, у него была единственная страсть: потратить как можно больше денег, чтобы потом похвастать этим во всеуслышание. У его жены тоже были всего три темы для разговоров: обувь, деньги и наряды. Помимо этого, у нее также была одна-единственная страсть: сэкономить как можно больше денег и тоже похвастать этим во всеуслышание. Несмотря на такое противоречие, эта пара жила, казалось, очень счастливо… У них был двенадцатилетний сын, однако даже он говорил лишь о деньгах и развлечениях. Третью тему для разговоров ему, очевидно, предстояло найти со временем».

Год, когда семья Нусимбаума-Эсад-бея обустраивалась в своем новом гнездышке в Берлине, был годом самых важных выборов в истории Германской республики. В 1932 году в Германии выборы на общенациональном уровне происходили четыре раза: два раунда президентских и еще два — по выборам депутатов в рейхстаг, причем первые два приходились на конец апреля, и все они были решающими. Фельдмаршал Гинденбург, суровый восьмидесятитрехлетний «герой войны», был президентом Германии с 1925 года (напомним, это был член диктаторского дуэта, на пару с Людендорфом приведший в 1918 году германскую армию к катастрофе). В Германии президента избирали на семь лет, и срок президентства Гинденбурга заканчивался. Он собирался вновь выиграть выборы, однако поговаривали, что какой-то выскочка, да к тому же еще и австриец, и капрал, изо всех сил старается заполучить место, занятое этим самым фельдмаршалом.

Этот младший офицеришка, этот иностранец, который уклонился от призыва у себя в стране, возглавлял третью по величине партию в рейхстаге. Еще месяц назад он даже не имел права баллотироваться на пост депутата рейхстага и уж тем более на пост президента Германского рейха. Но 26 февраля 1932 года тот, кто менее чем через год станет диктатором, сумел-таки получить незначительный пост в администрации германской провинции Брауншвейг[137]. Теперь этот австрийский капрал получил законное право баллотироваться на выборах в президенты Германии. Однако у Гинденбурга, а точнее, у тех, кто разрабатывал стратегию его кампании, родился план, как противодействовать Гитлеру.

Этот самый Гитлер, как говорили, влияет на массы с помощью голоса, который гипнотически действует на людей, он его разрабатывал, холил и лелеял, как итальянский тенор[138]. И Гинденбург (а точнее, Брюнинг, его тогдашний канцлер) принял решение — запретить ему выступать по радио. Логика правительства была проста: Гитлер ведь боролся на этих выборах за президентское место против кандидатов правительства — Гинденбурга и его канцлера. Это означало, что он борется с правительством, выступает против него, против государства! А радиоэфир был государственной собственностью. Итак, Гитлер был отлучен от эфира. Хотя задним числом можно утверждать, что хороши были бы любые меры, направленные против его прихода к власти, однако в то время подобное решение воспринималось как лишнее доказательство того, в какой дурацкий фарс превратилась германская демократия.

Пресс-секретарь Гитлера и его окружение решили тогда организовать самое стремительное политическое турне в истории: передвигаться по всей стране на поездах, аэропланах, автомобилях, чтобы Гитлер смог выступить перед максимальным числом слушателей, как если бы он выступал по радио. Главным средством передвижения были трехмоторный самолет Люфтганза-D-2001 и три длинных черных «мерседеса». Это был политический блицкриг Гитлера.

Настоящее шоу начиналось, как только кандидат в президенты спускался с небес на немецкие города в своем сверкающем самолете. Симпатизировавшие Гитлеру газеты стали называть его перелеты «рейсами свободы» (Freiheitsfl?ge), и они сильно способствовали распространению мифа о том, что Гитлер — это энергичный, стремительный спаситель Германии, ангел небесный, нисходящий на все грады и веси фатерланда. Впоследствии Лени Рифеншталь создала прогремевший на весь мир фильм «Триумф воли» — в нем, правда, не показаны предвыборные политические склоки. Единственным зарубежным репортером, освещавшим предвыборную поездку Гитлера, был англичанин Сефтон Делмер (который во время Второй мировой войны возглавит британскую службу «черной пропаганды», однако на тот момент считалось, что он симпатизирует Гитлеру). Вспоминая об этой политической кампании, он называл ее «Авиашоу Гитлера». Иностранный корреспондент участвовал в избирательном турне Гитлера с подачи Ханфштенгля. Именно он убедил Гитлера, что во время избирательной кампании надо, по примеру Рузвельта, всегда возить с собой какого-нибудь зарубежного корреспондента, чтобы представать в глазах всего мира открытым и искушенным в политике. Гитлер использовал Ханфштенгля с его обходительными манерами и прекрасной родословной, для того, чтобы завести множество важных контактов среди богачей и в Германии, и в Америке. Мать его была из Седжвиков, одной из первых семей поселенцев в Новой Англии. Прозвище «Путци», что на баварском диалекте означает «малыш», дала Ханфштенглю его кормилица. Его отец был весьма известным человеком в Мюнхене, так что на их роскошной вилле бывали такие знаменитости, как писатель Марк Твен, композитор Рихард Штраус и исследователь Арктики Фритьоф Нансен. Каким же образом этот мальчик из приличного общества связался с оравой политиков из пивных, антисемитов и представителей низших слоев общества?