Глава 13. Крепкий орешек

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13. Крепкий орешек

Эсад-бей ненавидит революции. Один за другим политические перевороты лишили этого человека его родины, заставили бежать из всех тех стран, где он пытался устроить свою жизнь, завести домашний очаг. Пережив террор русской революции, он ненавидит большевиков, поскольку они обобществили нефтяные прииски его отца и отобрали у него фамильную виллу в Баку, чтобы устроить там штаб-квартиру Сталина. Став жертвой террора в Германии, он ненавидит нацистов, поскольку они разорили его берлинского издателя и — нанеся ему еще большую травму — сожгли его книги о России, не сообразив, что он писал их против большевиков, а не выступая в их поддержку.

Однако Мохаммед Эсад-бей, как ни странно, преуспевает именно благодаря преследованиям, которым подвергается.

Так начиналась статья о Льве Нусимбауме, напечатанная в газете «Нью-Йорк геральд трибьюн» в воскресном номере 16 декабря 1934 года. В центре страницы была помещена крупная фотография Льва в облачении кавказского горца. На ней он несколько полнее, чем на берлинских фотографиях, видимо, сыграла свою роль жизнь в высшем обществе, в лоне состоятельной семьи Лёвендаль. Корреспондента газеты явно поразил «восточный облик» Эсад-бея. Дальше в статье безо всякого перехода повествовалось о некоторых приключениях Льва, о его различных паспортах, о часто возникавших проблемах с полицией и неожиданно и счастливо разрешавшихся инцидентах — все это явно было рассказано самим писателем за коктейлями или за кофе. «Когда он выходит из своего буддистско-мечтательного состояния, которое его супруга называет просто ленью, — продолжал репортер, — он, облизнув губы, откидывается в кресле и начинает рассказывать очередную историю, короче говоря, проявляет себя настоящим последователем того племени, откуда была родом и Шехерезада». Здесь, пожалуй, можно усмотреть первый намек на сложности в их семейной жизни.

Репортер изобразил Льва мусульманином, хотя и не соблюдающим каноны ислама: «У него нет молитвенного коврика; он не обращает свое лицо к Мекке, когда молится, ест свинину и пьет вино; однако когда он женился в Берлине, то не стал переходить в другую веру». Кстати, германский чиновник, совершавший церемонию бракосочетания, сказал Эрике: «Я обязан предупредить вас, что этот человек может в любой момент отправиться в мусульманскую страну и там жениться еще на трех женщинах». На что Эрика отвечала, что готова рискнуть. Однако в целом в газете была дана картина счастливого супружества и, кроме того, статья заверяла читателей, что «Эсад-бей — самый моногамный мусульманин за пределами Новой Турции Кемаля-паши. И он, как всякий человек Запада, гордится своей женой, у которой великолепная, стройная фигура».

Весной 1933 года Лев и Эрика поехали в Италию, в Рапалло, где писатель выступал с чтением своих произведений, причем среди присутствующих был не только Стефан Цвейг, но и, как оказалось значительно позже, Пима Андреэ. По прошествии многих лет Пима писала ему, что у нее остались в памяти и этот вечер, и они с женой. Ей запомнилось, что в их отношении друг к другу чувствовалась Zweieinsamkeit, — это удивительное немецкое слово можно перевести так: «благодатное одиночество вдвоем».

«Вечный медовый месяц — вот как Эсад определяет свой идеал жизни писателя», — бодро настрочил репортер из «Нью-Йорк геральд трибьюн», а дальше описал, как за последние два года (по-видимому, это 1933 и 1934 годы) Лев и Эрика во время своего длительного свадебного путешествия побывали в Италии, Швейцарии, Испании, Австрии и в Нью-Йорке.

Супруги Эсад, покинув Испанию, вернулись в Вену. Здесь они живут в доме, где их соседями является американская супружеская пара — Бинкс и Джей Дрэтлер. Любое утро, проведенное у них в квартире, куда интереснее, чем поход в зоопарк. Никто из них не одевается, пока не выполнены различные домашние дела. Эрика печатает на пишущей машинке, Эсад диктует ей, Бинкс пишет маслом, а Джей редактирует роман. Он и Эсад работают наперегонки друг с другом, причем каждый хвастает тем, сколько он успел написать после завтрака.

Присутствие Эрики очень важно для ее мужа — работает ли он или отправляется с нею на прогулку. Когда она с ним рядом, он способен работать, не отвлекаясь ни на что, даже если полдюжины гостей одновременно разговаривают с нею в той же самой комнате.

В конце своей большой статьи репортер упомянул одно обстоятельство, которое для меня оказалось самым интересным во всей этой корреспонденции: что Эсад-бей, «которому уже за тридцать, собирается остепениться, посвятив себя рутинной литературной работе, причем он планирует подать заявление на получение американского гражданства. Он, правда, окажется крепким орешком для нашего “плавильного котла”, поскольку в своих предрассудках и предпочтениях он настолько же стар, как и Азия вообще. Однажды он даже крикнул мне, и голос у него был звенящий, резкий, а его густые, выразительные черные брови взлетели пушистыми волнами: “Я — мусульманин, монархист и человек Востока!”»

В самом ли деле Лев планировал получать американское гражданство?

Это не соответствовало тому, что мне было о нем известно, хотя он вполне мог заставить репортера поверить, будто он собирался это сделать.

В начале октября 1933 года Лев, Эрика, ее родители и тринадцатилетний брат Вальтер взошли на борт трансатлантического лайнера «Вулкания», направлявшегося рейсом в Нью-Йорк. Сам Лёвендаль не раз ездил в США в конце 1920-х годов, да и Эрика с Вальтером однажды побывали там с ним и со своей гувернанткой, это было весной 1929 года, в беззаботное, золотое время, за полгода до обвала котировок ценных бумаг на Нью-Йоркской бирже. А вот Лев направлялся в США впервые.

В коробке, которую внук Пимы Андреэ нашел на старой вилле их семьи в Рапалло, среди сотен писем и рукописей, написанных микроскопическим почерком Льва, было и меню торжественного обеда, который команда лайнера устроила 17 октября 1933 года во время путешествия по морю — «в честь господина Мохаммеда Эсад-бея», Эрики и ее родителей. Помимо этого меню там нашлась и примечательная фотография, на которой запечатлены многие из присутствовавших, одетые в «восточные наряды», — это австрийцы, немцы, венгры, итальянцы: на всех чалмы, вуали и фески, а в руках бутафорские кинжалы. Среди этих «ориентализировавшихся» европейцев стоит Лев в несколько неуклюжей позе, на нем белый галстук и фрак. На заднем плане, обрамляя собравшихся, висят два больших, во всю стену, американских флага, производящие отчего-то странное и ненужное впечатление.

Все иностранцы, прибывавшие в США морем, в те годы были обязаны заполнить стандартный формуляр, и каждый такой документ (его называли «манифест») хранится теперь в небольшой, залитой светом неоновых ламп библиотеке в южной части Манхэттена — здесь находится штаб-квартира Национального управления архивов и учетной документации США. Эта организация располагает, пожалуй, самой непоследовательной, многоступенчатой и трудной для понимания системой каталогизации, с какой мне только приходилось сталкиваться. Когда я наконец обнаружил нужную карточку, то увидел на ней лишь фамилию и последовательность номеров: они направили меня в специальный отдел, где находились сами микрофильмы с изображениями каждого из формуляров с каждого из судов, которые когда-либо бросали якорь в порту Нью-Йорка. Неудивительно, что посетители архивов, исключая меня, занимались поисками собственных родственников для составления генеалогических таблиц[141].

Но есть и преимущество в том, что вся эта информация не представлена в форме компьютерного файла, ведь приходится разглядывать оригинальные документы, и это позволяет обращать внимание на различные детали: невозможно найти данные по какому-то пассажиру какого-то судна, не проглядев все страницы с именами, комментариями и пометками работников иммиграционной службы. Меня заинтересовала, например, инструкция для капитанов и корабельных офицеров о том, как следует заполнять такую важную колонку формуляра, как «Племя или Народ», помещавшуюся между колонкой 9 «Гражданство (гражданином или подданным какой страны является пассажир)» и колонкой и «Место рождения». Закон об иммиграции 1924 года (частично принятый еще в 1921 году) впервые в американской истории ввел строгую систему учета «национального происхождения»: тогда возникла система квот, согласно которой в отношении прибывающих в США требовалось отдавать предпочтение людям нордического или англо-саксонского происхождения и ограничивать въезд славян, жителей Средиземноморья, африканцев и азиатов. Закон был следствием страха перед импортом революции, а также перед «расовым вырождением», которые и привели к такому ужесточению правил иммиграции в США. Любого, кто казался подозрительным — от греков до китайцев, — в страну не пускали, и при этом закон был особенно строг к жителям Восточной Европы и Южной Италии.

Однако больше всего этот закон навредил евреям, закрыв возможность спасти еврейское население Европы от нацистов. И все время, пока въезд в США оставался для евреев Европы вопросом жизни или смерти, закон этот сохранял свою силу (после войны, во время правления Трумэна, его исполнение было сведено к минимуму). В конце XIX — начале XX века во время погромов в России были убиты несколько тысяч евреев, однако из-за этого в США из России эмигрировали несколько миллионов евреев. А вот в 1930-1940-х годах ситуация была обратная: миллионы евреев в Европе были уничтожены, тогда как всего лишь нескольким тысячам европейских евреев было разрешено въехать в США.

По-видимому, капитаны и офицеры на трансатлантических линиях постепенно понаторели в расовых вопросах: если, как я обнаружил, на корабельных формулярах 1920-х годов семью Лёвендаль записали «немцами», то в 1933 году всех их, включая и «Лео Эсад-бея Нуссинбаума» и «Эрику Нуссинбаум Эсад-бей», уже именовали «иудеями».

В колонке 24, на вопрос, желают ли пассажиры обратиться с просьбой о предоставлении постоянного места жительства в США, все члены семьи Лёвендаль-Нусинбаум ответили «да». Папаша Лёвендаль ни секунды не сомневался, что уезжает из Европы навсегда. Он был исключительно прозорливым в своей оценке ситуации в Европе, хотя, впрочем, не доверял и способности ненацистской Европы оставаться стабильной, но, помимо прочего, ему попросту нравилось жить в Соединенных Штатах, стране современного капитализма. Кроме того, он не вез с собой бедных родственников-беженцев. В колонке 23 («Собираетесь ли проживать у родственников или у друзей; укажите имя и полный адрес») все они указали один и тот же внушающий почтение адрес: «Отель “Уолдорф-Астория”, Парк-авеню, Манхэттен».

А всего через несколько недель Лёвендаль, по-видимому, приобрел большую квартиру в южном конце Пятой авеню. Проглядывая в архиве переписку Льва с его итальянским издателем во Флоренции, я обратил внимание, что его письма написаны на бланках с адресом этой квартиры.

В одном из посланий к Пиме Лев описал роскошную жизнь, которую он вел в принадлежавшем его тестю трехэтажном пентхаусе, особо упомянув, до чего она его тяготила:

Я был до омерзения богат, у меня и на счете в банке пятьдесят тысяч долларов, и зарабатывал я по тысяче долларов в месяц, однако я вечно ощущал себя посторонним посетителем в собственной квартире. В семь часов вечера появлялся слуга-негр во фраке, и я узнавал, что я, оказывается, пригласил на обед дюжину человек… Я не знал о них ничего, кроме разве что их имен. Что ж, все они считали меня ужасно бедным. Все настолько в это верили, даже Эри, что и я сам начал так считать, но если я только осмеливался подзабыть о моей исключительной бедности, Эри тут же напоминала мне о том, какую честь оказала мне, став моей женой. На самом деле именно я платил за все эти званые обеды, вечеринки и тому подобное.

Это довольно точно соответствует сценам из незавершенного романа Льва, который я обнаружил среди бумаг Пимы. Лев начал его, по-видимому, в 1940 году, и действие в нем происходит в среде состоятельных жителей Манхэттена. История написана от лица мужа, который все больше чувствует, как его жена — богатая наследница — ограничивает его возможности; муж этот, князь Али Алашидзе, грузин из древнего рода, служащий в армии, не может распоряжаться стомиллионным наследством своей избалованной жены. В этом романе, в предсмертных записках-воспоминаниях и в письмах к Пиме прослеживается одна и та же линия: беззаботная светская жизнь и возрастающий снобизм жены-модницы приводят к тому, что муж начинает пить. Лев сам поведал Пиме: «Я был пьян целых два года. Я не просыхал, я потерял всякое чувство меры, даже по американским стандартам».

Из всех его текстов явствует, что Льву не слишком нравилось жить в США: он чувствовал себя неприкаянным в стране, в которой и культура, и межчеловеческие отношения оказались в плену у денег. Его американские издатели относились к нему хорошо, как, впрочем, и пресса, но вот поездки с лекциями по стране оказались для него невыносимыми. «Хуже всего то, что начиналось после выступления, — писал он, — у них это называется “прием”, и вот там-то меня и окатывали с ног до головы всевозможной человеческой глупостью».

Правда, кое-что в Америке Льву все же нравилось: особенно огромные кинотеатры с кондиционерами, а также вежливость служащих в правительственных учреждениях. «У вас чиновники такие же вежливые, как европейские продавщицы, — сказал он одному журналисту, бравшему у него интервью, — они ведут себя так, словно их предупредили: “Если не будете вежливыми и приветливыми, клиент может перейти улицу — в магазин наших конкурентов”».

Также он довольно благожелательно описывал Манхэттен 1930-х годов: «Грандиозное, прямое, как стрела, ущелье между небоскребами, одинокие завершенья которых ведут свою собственную, частную жизнь… В них проживает пятьдесят тысяч жильцов, но их ежедневно навещают еще двести тысяч человек. Каково было бы мэру среднего городка в Европе, если бы у него в городе изо дня в день бродили туда-сюда четверть миллиона человек? Думаю, он сошел бы с ума». В его описаниях Нью-Йорк, пожалуй, весьма похож на то, что снято в «Метрополисе» Фрица Ланга — это пустынный, устремленный вверх город, вырезанный из «холодного американского гранита».

Если судить поверхностно, то в Нью-Йорке у них с Эрикой была, что называется, «блистательная светская жизнь», но именно это и делало Льва несчастным. Непреходящей темой его текстов стали бесконечные светские визиты его супруги, в то время как он был способен лишь сделать очередной неверный шаг — например, надеть ботинки, совершенно не подходящие к костюму. «Однажды я надел ботинки для обеда, — писал Лев, — хотя на мне уже был вечерний костюм. Боже ты мой, до чего же разволновался вдруг мой тесть!»

В Нью-Йорке, как и в Вене, Лев и Эрика, очевидно, продолжали жить в одном доме с ее родителями, а также с младшим братом Эрики — Вальтером. Узнав, что Вальтер и сегодня живет в северо-восточной части Манхэттена, в фешенебельном Верхнем Ист-Сайде, я решил посетить его, чтобы хорошенько порасспросить о бывшем зяте.

Вальтер Лёвендаль, которому было за восемьдесят, впустил меня в элегантную переднюю своей городской квартиры, на стенах которой было немало фотографий оперных певцов, а также, если я не ошибаюсь, его собственная фотография рядом с Паваротти. Он объяснил мне, что изначально страстной любительницей оперы была его жена, однако в результате и он увлекся ею, хотя раньше терпеть ее не мог. Я не разглядывал его гостиную, потому что все мое внимание было сфокусировано на нем — не только из-за интервью, но еще и потому, что у него именно в этот день резко упал сахар в крови, и я беспокоился, как бы он не потерял сознания во время моего визита. Но он настоял, чтобы я приехал, причем, начав вспоминать о событиях семидесятилетней давности, постепенно почувствовал себя лучше — когда рассказывал, например, как отправился в это путешествие из Вены в Нью-Йорк вместе с сестрой и ее странным новым мужем.

— Эсад-бей был моим заклятым врагом, — сказал Уолтер, посмеиваясь. — Что ж, я порядком отравлял ему жизнь. Такой был противный мальчишка!

Он рассказал, что они со Львом, которого он знал лишь как Эсад-бея, не поладили с первой минуты.

— Когда я был подростком, до чего же я его ненавидел! Я однажды стащил его рукопись и заперся в уборной — это было еще в Вене, когда все мы там жили. И он голову потерял от этого — теперь-то я понимаю, в чем дело, теперь я знаю, каково писателю лишиться рукописи.

Уолтер сказал, что притворился тогда, будто рвет рукопись Льва на кусочки:

— Ну, тут такое поднялось! Все начали стучать в дверь, кричать, визжать…

Разумеется, у него не было ни малейшего намерения на самом деле уничтожать эти страницы.

— Нет, просто мы не любили друг друга. Эсад плевать на меня хотел. А я — на него…

Вальтер, по-видимому, не вспоминал о своем прежнем недруге уже лет пятьдесят. Сам он работал в документальном кино, но карьеру сделал в телевизионной рекламе. Он рассказал, что его родители были против замужества сестры. Рассказал про своих родственников в Германии, с важным видом поведал, что их с Эрикой бабушка была ни много ни мало из семьи Ротшильдов, а вот по другой линии они были родственниками «какого-то датского короля, Фридриха Первого, Второго, Третьего или что-то в таком роде. У него был незаконнорожденный сын по фамилии Лёвендаль — он потом еще стал одним из крупных военных стратегов, участвовал во всех Наполеоновских войнах. Он командовал датской армией, состоявшей из одних наемников».

Вальтер так и не понял, был ли Лев мусульманином, евреем или кем-то еще:

— Все это, знаете ли, так запутано… Ну да, он носил феску, значит, видимо, был мусульманином.

Я спросил у него, произвело ли впечатление на его богатых родственников то обстоятельство, что отец Льва был миллионером, нефтяным магнатом из Баку.

— Миллионером? Да ну! Не может быть, — отвечал Лёвендаль, удивленно поднимая брови. — А я-то всегда думал, что он просто какой-то старый бедный еврей.

Помимо того что ему приходилось вращаться в высшем обществе и постоянно иметь дело со своими тестем и тещей, Лев большую часть своего пребывания в Нью-Йорке занимался тем, к чему у него больше всего лежала душа: писал и следил за политическими событиями. В связи с этим он часто встречался с Джорджем Сильвестром Вирэком, которого стал считать своим лучшим другом в Америке.

Вирэк высоко ценил антикоммунистические книги Льва, так что впоследствии они даже работали над одной книгой как соавторы. Однако еще до этого Вирэк заказал Льву статью для газеты «Джёрмэн аутлук» («Германская точка зрения»), которую он издавал в те годы. Статья эта, пожалуй, самый странный текст из написанного Львом, называлась «Красная опасность в США». Она призывает не судить о нацизме скоропалительно. Во врезке от издателя об Эсад-бее сказано так: «Это известный русский публицист, книги которого приковали к себе внимание всего цивилизованного мира. Как и многие его соотечественники, Эсад-бей считает большевизм врагом всего человечества, и его радует тот факт, что в Германии национал-социалисты вынесли обвинительный приговор Красной опасности».

Пусть Лев в этой статье и не восторгался национал-социализмом, однако он представил его вовсе не так, как можно было бы ожидать. Сообщив читателю, что на протяжении четырнадцати лет Германия была на пороге красной революции, он продолжает: «Если принять во внимание существующее сегодня политическое и экономическое положение, успешная коммунистическая революция в Германии неизбежно привела бы к распространению большевизма по всей Европе, к уничтожению традиционной европейской культуры, а также к распространению волны большевизма в США. <…> Правительство Гитлера приобретает исторически важную роль. <…> Лишь Германия оказалась в состоянии соорудить непреодолимую стену современного национализма, чтобы заблокировать заговор против всего мира, который устроили красные правители России, где только за пятнадцать лет из-за последствий революционных столкновений, голода, гражданской войны и террора погибли десять миллионов человек».

Лев, таким образом, подверг суровой критике преступления большевиков, а о Гитлере не сказал ничего критического, настойчиво утверждая, что «Невозможно сегодня вынести окончательное мнение о положении в Германии, не учитывая того, что национал-социалистическая революция спасла Европу от катастрофы».

Подобные высказывания Льва трудно было бы объяснить иначе как проявлением его двуличия и маниакального страха перед большевиками, однако на самом деле подобные идеи в то время были распространены куда больше, чем принято думать в наши дни. Как и в случае с Муссолини и Сталиным, тогдашние наблюдатели нередко видели лишь то, что хотели видеть. Лев написал эту заметку в конце 1933 года, то есть первого года правления Гитлера. А даже годом позже газета «Нью-Йорк таймс» получила Пулитцеровскую премию за статьи Фредерика Т. Бэрчола, который заслужил всеобщее уважение за «объективное изложение событий в Германии». Бэрчол был главой корреспондентского пункта «Нью-Йорк таймс» в Берлине и посылал репортажи для этой уважаемой газеты на протяжении всей нацистской революции. Весной 1933 года он, например, описал как «мальчишескую выходку» водруженную над синагогой свастику, а к сожжению книг, которое устроили нацисты по всей стране, отнесся совершенно несерьезно. Даже в 1936 году, когда Бэрчол вел репортажи во время берлинской Олимпиады, он не обнаружил «ни малейших проявлений религиозных, политических или расовых предрассудков». Он написал даже, что, став свидетелями показательных выступлений и всей праздничной атмосферы на Олимпиаде, «иностранцы наверняка приедут домой с прекрасным мнением касательно диктатуры и лишь пожелают, чтобы демократия была способна устраивать не менее зрелищные мероприятия»[142].

Факт остается фактом: многие газеты в США занимали точно такую же позицию, что и Лев в своей статье 1934 года, и фактически так было до самого момента, когда США вступили в войну в 1941 году — куда позже, чем им следовало бы сделать. Газеты изоляционистов, например «Чикаго трибьюн», активно поддерживали Гитлера вплоть до самого начала Второй мировой войны, считая его единственным защитником Европы от «коммунистической угрозы». И ни в какие рамки уже не лезет то, что газета «Крисчен-сайэнс монитор» помещала на протяжении всех 1930-х годов откровенно пронацистские статьи. В 1933 году статья из двух частей под названием «Путешественник приехал в Германию» описывала страну, исполненную довольства, где «движение по дорогам прекрасно регулируется, царит спокойствие, порядок и вежливость, и нет ни единого признака, что якобы происходит что-либо необычное». Репортер «Крисчен-сайэнс монитор» сравнивал коричневорубашечников с членами некоторых студенческих объединений, и писал далее, что истории о евреях, «которым будто бы не дают работать, применимы лишь к незначительному проценту членов этого… сообщества». При нацистах, заверяла газета своих читателей, евреев вообще «никто и никак не трогает». Даже Уолтер Липпман, которого можно было назвать наиболее влиятельным еврейским писателем в Америке того времени, предупреждал своих читателей в колонке, которую перепечатывали газеты по всей стране: судить о Германии по ее концентрационным лагерям — то же самое, что судить «о протестантизме по Ку-клукс-клану или о евреях по нескольким выскочкам».

Джордж Сильвестр Вирэк, который, видимо, и вдохновил Льва на написание этой пронацистской статьи, был, пожалуй, наиболее противоречивым из общественных деятелей США в своем отношении к расовым и национальным вопросам, к проблемам личностным и идеологическим. Его взгляды тем не менее отражают то состояние крайнего замешательства, которое испытывала Америка в своих отношениях с фашистской Европой в 1930-х годах.

15 июня 1940 года в рубрике журнала «Нью-Йоркер» «О чем говорят в городе» статья о нем начиналась так:

Джордж Сильвестр Вирэк — стойкий и непоколебимый защитник Германии во время этой войны, как, впрочем, и во время предыдущей, однако он вовсе не зарегистрирован как агент Германии[143]. Нашему журналу известно это из первых рук, поскольку наш редактор раздела «Пятая колонна» побывал у него в квартире, которая одновременно является и его офисом, и спросил его об этом напрямую. «Я поэт, я журналист, я даже немного участвовал в политике, однако я — не пропагандист», — сказал мистер Вирэк нашему корреспонденту.

Этот корреспондент «Нью-Йоркера» описал Вирэка как стройного блондина, выглядевшего лет на десять моложе своего возраста (а ему тогда было уже пятьдесят шесть); он был «одет с крайней, даже излишней тщательностью и аккуратностью; его костюм, рубашка, галстук, ботинки и носовой платок представляли собой идеальный ансамбль — все в коричневых тонах».

Репортер обратил особое внимание на удивительное сочетание фотографий на стенах кабинета Вирэка (дело происходило летом 1940 года, уже после нацистского вторжения во Францию): кайзер Вильгельм, прочие члены семейства Гогенцоллернов, Гитлер, доктор Геббельс, Зигмунд Фрейд и Альберт Эйнштейн.

«Это все люди, которых я знал лично, те, перед кем я преклоняюсь», — сообщил Вирэк корреспонденту.

Отец Джорджа Сильвестра Вирэка, Луп, был, по слухам, незаконнорожденным сыном его императорского величества Вильгельма I, деда кайзера Вильгельма II, иными словами, кайзер и Джордж Сильвестр были кузенами. Луи Фирэк (так произносилась его фамилия в Германии) стал социалистом и вел переписку с Марксом и Энгельсом, вследствие чего ему пришлось бежать из Берлина в Мюнхен. Там в 1881 году он женился на своей американской кузине Лоре Вирэк (причем свидетелем на их свадьбе был не кто иной, как сам Энгельс!), а 31 декабря того же года она родила ему сына — Джорджа Сильвестра Вирэка. В 1880-х годах Луи был депутатом германского парламента, однако какое-то время ему пришлось провести в тюрьме за политические «правонарушения», и в 1890-х годах Лора убедила его переехать в США. Сильвестр с раннего детства рос в Америке, однако в нем так и не угасла ностальгия по годам раннего детства, проведенного в Германии.

Вирэк начал писать стихи, когда ему было одиннадцать лет. Он преклонялся перед Христом, Наполеоном и Оскаром Уайльдом, носил бархатные воротнички с вечерним пиджаком и писал тогда: «Я сливаюсь со всем болезненным и злокозненным, я обожаю роскошь разложения, отвратительную красоту тлена». В августе 1914 года — надо же было случиться такому совпадению! — молодой писатель, которого критики называли «американским Оскаром Уайльдом», стал одним из основателей еженедельника «Фазерлэнд» («Отечество»), издания, «которое ратовало за честную позицию по отношению к Германии и Австро-Венгрии». Помимо еженедельной газеты Вирэк основал «Фонд Отечества», целью которого была названа «необходимость для германо-американцев ощутить гордость за свои корни». Вскоре пошли слухи, будто Вирэк принимает у себя в офисе германских агентов, а конкретно некую темную личность по имени доктор Альберт. Слухи эти некоторым образом прояснились, когда в июле 1915 года доктор Альберт случайно оставил свой портфель в вагоне надземной железной дороги на Шестой авеню — он как раз ехал вместе с Вирэком. Следивший за ними агент секретной службы забрал этот портфель, и в нем обнаружились документы, подтверждавшие «целый ряд невероятных и сумасбродных планов», из-за которых, однако, газетные заголовки по всей стране кричали: «Немцы заплатили 200 тысяч долларов Вирэку за пропагандистские услуги!» Лига авторов исключила его из своих рядов, его стихи были удалены из антологии поэзии, а его имя — из справочника «Кто есть кто в Америке». Однако в 1923 году Вирэк опубликовал научно-популярную книгу «Омоложение: как Штейнах делает людей молодыми» — об одном враче из Вены, который использовал гормоны для замедления процесса старения, и каким-то образом она попала в поле зрения Зигмунда Фрейда. Фрейд тут же отправил Вирэку письмо с предложением написать аналогичную книгу о психоанализе.

Вскоре Вирэк стал одним из ведущих популяризаторов фрейдизма в США. Фрейд же помог Вирэку стать главным интервьюером Америки. Вскоре после встречи с Фрейдом в Вене, где он взял у него интервью, Вирэк прилетел в Мюнхен и оказался первым американским журналистом, который проинтервьюировал Гитлера. Когда будущий фюрер отозвался о евреях как о «возмутителях спокойствия» и «чужеродном племени, живущем среди нас», Вирэк возразил ему, что Германия многим обязана евреям. Но они виноваты в том, что «сделали слабость достоинством», отвечал ему Гитлер. В Германии немало честных и трудолюбивых граждан еврейского происхождения, настаивал Вирэк, на что Гитлер прямо заявил ему: «Если кто-то и честен, это еще не означает, что мы не сможем его уничтожить». Если другие интервьюеры того времени без конца перемалывали одно и то же — отношение Гитлера к Версальскому договору или положение в Австрии, то Вирэку удалось сразу же проникнуть в самую сердцевину мировоззрения Гитлера. Однако напечатать свое интервью Вирэку не удалось ни в одном органе печати в США, ведь тогда никто в Америке понятия не имел, кто, собственно, такой этот самый Гитлер, так что в результате он опубликовал его на собственные средства.

В середине 1920-х годов Вирэк совершил целую серию турне по Европе, проинтервьюировав множество известных людей: Фоша и Клемансо, Бернарда Шоу и Освальда Шпенглера, Муссолини и бельгийскую королеву Елизавету, Генри Форда и Альберта Эйнштейна.

В конце 1920-х годов Вирэк начал писать огромный интеллектуальный роман, который, как он заявил, будет первым произведением, использующим теории Фрейда в приложении к истории человечества, начиная с Древнего Вавилона. Рассказ в книге под названием «Мои первые два тысячелетия: автобиография Вечного Жида» ведется от первого лица — того самого Вечного Жида, что упомянут в заголовке: находясь под гипнозом в процессе лечения у психоаналитика, он проживает последние два тысячелетия собственных мучений. Книга мгновенно стала бестселлером (она вышла тиражом в полмиллиона экземпляров в твердой обложке), ее двенадцать раз переиздавали в США и вскоре перевели на десяток языков. Она имела громкий успех и у критиков, и у собратьев по перу (например, у Т. Манна и Йейтса). Репутация Вирэка была восстановлена. В газете «Уорлд» 13 апреля 1930 года появилась статья, озаглавленная «Возвращение Джорджа С. Вирэка», в которой провозглашалось, что «своим желанием бороться за эстетическую свободу американская поэзия обязана Джорджу С. Вирэку куда больше, чем кому бы то ни было еще, за исключением, возможно, Эзры Паунда».

Сравнение оказалось вещим: хотя Вирэк и Паунд в то время еще не были знакомы, позднее их жизни не раз и не два пересекутся в самых разных обстоятельствах. Оба они будут на стороне «стран оси», хотя по иронии судьбы Паунд начнет поддерживать Муссолини с позиций ярого антисемитизма, тогда как Вирэк будет защищать Гитлера, как это ни удивительно, с позиций «проеврейских». И того и другого американское правительство назовет предателем родины и приговорит к тюремному заключению за симпатии к фашистам. Они оба на последнем этапе жизни Эсад-бея будут пытаться помочь ему выжить в фашистской Европе. Однако, в отличие от Паунда, который был антисемитом до мозга костей, «от рождения», так сказать, Вирэк гордился тем, что его ошибочно приняли за еврея! «Ловкость еврея, быстрота его ума, — писал Вирэк в 1931 году, — его мгновенная реакция на нервные и мозговые стимулы, завуалированные восточной томностью, приводят меня в восторг. Вот почему я стал летописцем Вечного Жида».

Весной 1934 года Вирэк выступал в «Мэдисон-сквер гарден» перед более чем двадцатью тысячами «друзей Новой Германии», зал был увешан транспарантами с американскими флагами, свастиками, портретами Джорджа Вашингтона и Гитлера. Вирэк, стоя перед этими поклонниками нацистов, со всей страстностью вещал в микрофон: «Я не антисемит и никогда им не буду! Я преклоняюсь перед Франклином Рузвельтом!» А дальше он сравнивал Гитлера и Рузвельта, подчеркивая, что они оба «пытаются сделать все, что только в их силах, дабы построить новый мир на обломках старого». И завершил он свою речь невероятным по тем временам советом: присутствующие, сказал он, должны постараться найти возможность выступать «на стороне национал-социализма, не скатываясь к антисемитизму».

Еврейские друзья Вирэка (в том числе его литературный агент Айзек Голдберг) опубликовали тогда в разных газетах серию открытых писем, осуждающих его поведение, его называли там «Джордж Свастика Вирэк». В июне Вирэк встретился в Филадельфии с Путци Ханфштенглем, который прибыл на встречу выпускников Гарварда по случаю тридцатилетия их выпуска. Им обоим потребовалась защита полиции от нападавших на них разъяренных евреев, активно выражавших свой протест. Вирэк же по-прежнему утверждал, что он не нацист. Он отчаянно надеялся, что «канцлер Гитлер», осознав всю мудрость системы фашистской монархии, которую создал Муссолини, вернет кайзера из ссылки и будет править при нем как своего рода регент. Вирэк защищал кайзера на протяжении всей Первой мировой войны, и после отъезда его величества в ссылку в Голландию Вирэк был единственным журналистом, который не раз посещал его там.

Примерно летом 1934 года Вирэк предложил Льву написать совместно с ним биографию бывшего кайзера. В письме к Пиме, которая была также и другом Вирэка, Лев вспоминал:

Если бы мы опубликовали эту книгу под моим именем, эта была бы книга как книга, но вот с именем Вирэка на обложке она должна была стать сенсацией: ведь по совершенно непонятным причинам Вирэка в Америке считают незаконнорожденным двоюродным братом кайзера. Поскольку я никак не мог претендовать на положение кузена кайзера, на обложке книги мы поставили только его фамилию. Это было гораздо лучше, чем добавить туда мою. Мы оба были удовлетворены достигнутыми условиями, и в этом смысле получился нормальный литературный бизнес.

Лев создал первую редакцию книги во время плавания на корабле. «Вовсе не трудно писать книгу, когда путешествуешь на судне, — писал он Пиме. — Ведь мы пересекли Атлантику за тридцать дней. А весь материал уже был у меня в голове. Ежедневно после обеда я диктовал Эри по десять страниц. Закончил я книгу в Венеции». На самом деле он писал эту книгу дольше обычного: он работал над ней около полугода из-за огромного количества материалов, которые понадобилось предварительно прочесть. Лев, по крайней мере, однажды посетил кайзера в его голландской ссылке и впоследствии посылал ему экземпляр каждой из своих книг, едва они выходили из печати.

«Суд над кайзером» — это странная историческая стилизация, написанная в форме свидетельских показаний, даваемых в ходе судебного процесса. Это, по-видимому, судебный процесс над самим кайзером: его судят за военные преступления, а судебный трибунал состоит из различных исторических фигур, как здравствовавших тогда, так и уже умерших. Это также размышления о первых годах XX века и о событиях, которые привели к гибели древних империй Европы, на фоне грандиозной панорамы массовых убийств и феноменальных разрушений. Однако присутствовал в ней и болезненный, с националистическим налетом, мистицизм, и мысли о возрождении древнего водораздела между Востоком и Западом.

В конце 1930-х годов Вирэк стал фактически парией американского общества и все больше и больше зависел от нацистского правительства, которое оплачивало его деятельность. В конце концов в марте 1942 года его поместили в тюрьму за то, что он не раскрыл «отдельные аспекты своей деятельности», финансируемые германским Министерством иностранных дел; его выпустили годом позже, однако по такому же обвинению он опять оказался в тюрьме в марте 1943 года. Его старший сын, Джордж Сильвестр Вирэк-младший, погиб, сражаясь с фашистами в январе 1944 года, его жена ушла от него и, насколько нам известно, пожертвовала все имевшиеся у них средства еврейским организациям, которые помогали тем, кто бежал от нацистов, а также католическим благотворительным обществам. Эптон Синклер писал в личном письме на имя Вирэка: «Если и существует сегодня новоявленный Бенедикт Арнольд, так это вы и есть»[144].

Лев, наверное, был его последним другом-евреем. А может быть, и вообще последним другом — после того, как Фрейд, Эйнштейн и все прочие, включая членов его собственной семьи, отвернулись от него. Незадолго до своей смерти Лев с сарказмом писал Пиме: «Ясное дело, всякий демократический журналист скажет, что он шпион, вешатель, бандит, что не кто иной, как Вирэк, потопил “Лузитанию” во время Первой мировой войны. На самом же деле это был весьма приятный человек, и в Америке он оказался единственным, кто скрашивал мне существование».