Глава 8. Берлинская стена

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8. Берлинская стена

К 1921 году, когда бедность стала обыденным явлением для большинства берлинцев, инфляция и чувство безнадежности, охватившее жителей Германии, привели к тому, что любой иностранец, даже из среды русских эмигрантов, по сравнению с местными жителями казался человеком зажиточным. Если до войны доллар стоил четыре марки, то в 1921 году их обменивали уже по курсу семьдесят пять марок за один доллар США (а всего через два года за один доллар будут давать ни много ни мало четыреста сорок миллионов марок). При таком обменном курсе те русские, у кого еще оставались бриллианты или же имелся счет в швейцарском банке, чувствовали себя вполне уверенно. А вот бывшие промышленники, собственность которых осталась в России, оказались в тяжелом положении. В числе многих других разорились и Нусимбаумы.

Жить в Париже за счет родственников матери Льва было унизительно, а возвращение в Баку вообще не рассматривалось. Однако, как это ни удивительно, Лев ощущал себя в Берлине дома, — будто они с отцом после всех своих странствий и бегства из развалившейся Российской империи вновь оказались в самом ее центре: ведь к осени 1921 года немцы уже стали называть Берлин второй столицей России.

Подобно многим другим эмигрантам, Лев и Абрам переехали на квартиру в Шарлоттенбурге, в прошлом фешенебельном районе на западе Берлина, который немцы теперь называли Шарлоттенградом (а русские Петербургом). Начиная с 1918 года беженцев из России в столице Германии собралось столько, что трамвайные вагоновожатые на подъезде к Бюловштрассе выкрикивали: «Россия!» Берлин был ближайшей к границам бывшей Российской империи столицей, получить въездные визы в Германию удавалось относительно несложно, а жизнь была дешевой. Эмигранты здесь были в основном из Санкт-Петербурга и из Москвы, и добирались они сюда через Польшу. «На каждом шагу можно было услышать русскую речь, — вспоминал писатель Илья Эренбург, приехавший в Берлин той же осенью из Москвы. — Открылись десятки русских ресторанов — с балалайками, с зурной, с цыганами, с блинами, с шашлыками и, разумеется, с обязательным надрывом»[84]. Найти работу было трудно, однако собственные сбережения или же вспомоществование международных благотворительных организаций позволяли вполне сносно существовать в городе, где местные уже приносили зарплату домой в ведрах. «Владельцы магазинов каждый день меняли этикетки с ценами: марка падала, — писал Эренбург в своих воспоминаниях о 1921 годе. — По Курфюрстендамм бродили табуны иностранцев: они скупали за гроши остатки былой роскоши»[85]. По словам поэта Андрея Белого, русских было такое количество, что порой немецкая речь даже вызывала удивление.

Как крупный центр деловой и культурной жизни, Берлин развивался приблизительно в тот же период, что Чикаго, с которым его часто сравнивали. В XVIII веке он был заурядным сонным гарнизонным городком, хотя и являлся административным центром королевства Пруссия. Однако король Фридрих Великий, завзятый франкофил, решил сделать свою столицу культурной и взялся за это с присущей ему энергией: он пригласил в Берлин преследуемых на родине французских гугенотов, знаменитых мыслителей, в том числе Вольтера; он даже покровительствовал «лучшим» местным евреям, вроде Мозеса Мендельсона, который был частично освобожден от выполнения действовавших тогда антиеврейских законов[86]. Когда «разрешенные» евреи и иностранцы открыли литературные салоны, где полагалось разговаривать исключительно по-французски, Берлин стали называть «Афинами на Шпрее», хотя скептики связывали это с большим количеством неоклассицистических зданий. Все знали, что на самом деле Берлин был «Спартой на Шпрее» — столицей сурового милитаристского государства.

В чем бы ни состоял секрет развития города, к началу XX века Берлин был столицей второго по значению, после США, индустриального государства. Численность населения в городе выросла с одного миллиона человек в 1877 году до двух миллионов в 1905 году и до четырех миллионов в 1920 году — это не считая полумиллиона русских эмигрантов. Правительство страны разрешило проблему острой нехватки жилого фонда в типично прусском военном духе, понастроив огромные «бараки внаем» — наскоро сооруженные жилые дома армейского типа, в которых, однако, к 1910 году проживало девяносто процентов берлинцев! Тем не менее этот суровый город обладал некоей не всегда понятной привлекательностью. Секрет ее таился, быть может, в стремительном, не виданном нигде больше в Старом Свете темпе жизни, в возможности на удивление свободно выражать свои мысли и чувства. Знаменитые берлинские кабаре с сатирическими программами возникли по соседству с регулярно проходившими кавалерийскими парадами, на которых гарцевали военные в остроконечных шлемах, и с помпезными имперскими мероприятиями. Все в городе кипело, оптимизм был разлит повсюду. Таков был Берлин довоенный. К моменту же, когда в нем оказались Нусимбаумы, он уже снова начинал преображаться, приходя в себя после войны, инфляции, тотального дефицита.

Спекулянты наживали целые состояния, скупая в кредит жилые дома и предприятия, а затем, ожидая следующего месяца или даже недели, чтобы выплачивать занятые суммы — ведь деньги катастрофически быстро дешевели. В этой обстановке любой, у кого были хотя бы какие-то деньги, становился миллионером, а затем и миллиардером. Атмосфера невоздержанности способствовала увлечению азартными играми, наркотиками и спиртным, которые стали в Берлине после революции 1919 года повсеместным явлением[87]. Водоворот событий в распадавшихся вокруг Веймарской республики империях Европы затягивал в вихри берлинской жизни наиболее талантливых художников, писателей, философов, музыкантов и ученых. И в самой сердцевине этих вихрей оказались русские эмигранты.

Вся существовавшая теперь вокруг Льва русская культура лишь показала ему, наконец, в какой изоляции он жил до тех пор. Снять комнаты в Шарлоттенбурге было нетрудно, поскольку все квартиранты-немцы переехали в районы, где квартиры стоили еще дешевле, однако жилье, которое смогли найти для себя Лев с отцом, оказалось ужасным. К тому же хозяин дома, который, по-видимому, выступал в качестве сутенера не только для собственных дочерей, но и для доброй половины девушек, живших в его доме, приходил в невероятную ярость, если не получал в срок плату за квартиру. Однако здесь у них была хотя бы крыша над головой. Найти школу для Льва оказалось куда сложнее. Первые несколько недель они с отцом метались по всему городу в поисках подходящего учебного заведения, причем отказы невероятно удручали Льва: ведь теперь они были не путешествующими нефтяными магнатами, а лицами без гражданства. Директора школ выражали недовольство образованием, которое Лев получил прежде: одних предметов он практически не знал, тогда как другие знал слишком хорошо. А раз он учился не в Германии, значит, его образование было варварским, примитивным. И месяцы, проведенные в санатории на острове, едва ли исправили ситуацию. И вот, когда они совсем было отчаялись, им удалось найти школу, куда его взяли с распростертыми объятиями.

Русская гимназия в Шарлоттенбурге была одной из двух русских школ в тогдашнем Берлине, куда принимали главным образом детей русских эмигрантов. Она находилась в здании частной школы для немецких девочек, и потому русским разрешалось использовать ее помещения для занятий только начиная с трех часов пополудни. Программа в гимназии была разработана тщательно и притом согласно педагогическим принципам монархической России, дабы внедрять в сознание учащихся традиционную русскую культуру. Эмигранты, как в Берлине, так и в Париже, жертвовали на эту школу все, что было в их силах: больше всего старшее поколение боялось, что их дети будут ассимилированы местной культурой и забудут свою родину. Почти все предметы в гимназии преподавались на русском языке, потому что большинство учащихся не смогли бы обучаться (а большинство преподавателей — обучать) по-немецки, но это также была своего рода принципиальная установка. Итак, Лев начал учиться в русской гимназии на Кавказе, окраине Российской империи, сегодня уже ставшей «ближним зарубежьем», а завершать школьное образование ему пришлось в «зарубежной России» — в эмиграции.

Достаточно скоро Лев ощутил отчужденность — давнее, с детства знакомое чувство, что ты «другой», не такой, как окружающие дети.

Чувство это не было порождено какой-то конкретной причиной, этнической или религиозной принадлежностью, оно коренилось в его душе. На острове в Северном море Лев вошел в молодежное общество потому, что был там явным чужаком, иностранцем, чей отец владел нефтяными вышками. А в Берлине он вдруг ощутил дистанцию, которая отделяла его от других, хотя он учился в одном классе с детьми эмигрантов (и многие из них тоже были евреями) — детьми, чьим родителям удалось выбраться из России, зашив что-то ценное в подкладку одежды, точно так же, как это сделал его отец.

«Наверное, дело было в деньгах, оттого и возникла эта стена, отделявшая меня от них», — вспоминал Лев. Хозяин их квартиры взял обыкновение в пьяном виде врываться к ним в квартиру, требуя немедленно, сей же час, без проволочек заплатить за проживание, и его выходки так угнетали Льва, что он порой отправлялся ночевать во двор, лишь бы не быть свидетелем очередного скандала. И хотя точно такие же сложности испытывали в Германии буквально все, страдать от унизительной бедности было особенно тяжело тому, кто до недавних пор знал иную жизнь. Скорее всего, психологическая «стена», отделявшая Льва от его одноклассников — да и вообще от большинства всех прочих людей, — была просто-напросто неврозом, платой за трудности привыкания к жизни в более стесненных обстоятельствах, чем прежде. Пусть Нусимбаумы действительно сильно нуждались, они не были существенно беднее большинства прочих эмигрантов, их знакомых, не говоря уже о населении Берлина вообще. Одноклассники Льва оказались людьми, как минимум, небезынтересными, поэтому неудивительно, что в конце жизни он понял: «Те немногие друзья, которые у меня еще есть в этом мире, в основном появились тогда, в берлинской школе». Одному из них, Александру Браиловскому, по-видимому, первому удалось прорвать выставленную Львом оборону. Этот русский еврей, выехавший из России через белогвардейский анклав в Крыму и сохранивший немало приятных воспоминаний о гостеприимстве, которое оказывали его семье и крымские татары, и турки в Константинополе, первым принялся объяснять остальным одноклассникам, что стоит за претенциозным, «туркофильским» поведением Льва. Другой хороший его друг, Анатолий Задерман, получивший в дальнейшем известность как Анатоль Садерман, тоже еврей из России, занимался живописью, любил читать стихи; он впоследствии переехал в Парагвай, потом в Аргентину и в конце концов стал известным фоторепортером и переводчиком русской литературы. И Садерман, и Браиловский дожили почти до конца XX века и успели немало рассказать об эксцентричных поступках Льва и его сумасбродствах своим детям и даже внукам.

Правда, кое у кого из мальчиков в классе жизнь сложилась, пожалуй, еще более странно, чем у Льва. Борис Алекин, например, вырос в Японии, а до приезда в Берлин жил в Париже; погиб он на Второй мировой войне, сражаясь с коммунистами в нацистской униформе. Мирон Изахарович тоже встал на сторону националистически настроенных немцев, чтобы бороться с коммунизмом, однако он прошел собственный путь. Взбунтовавшись против отца-талмудиста, Мирон убежал из дома, чтобы стать членом одного из добровольческих отрядов (фрайкора), сражавшихся в Литве бок о бок с белыми. Чтобы сыну талмудиста пришло в голову стать в ряды новоявленных честолюбивых тевтонских рыцарей — да еще чтобы они приняли его! — прежде такое невозможно было даже представить, однако русская революция пробила брешь в сознании людей Запада. Из девушек в классе Льва учились, например, Жозефина и Лидия Пастернак, сестры поэта Бориса Пастернака. Их отец, известный художник Леонид Пастернак, и мать, в прошлом пианистка, играли для всего класса роль приемных родителей. Лев провел много счастливых часов в семье Пастернаков, развлекая всех своими «восточными рассказами» и, разумеется, флиртуя с молодыми женщинами. Их одноклассницей была девушка с черными, как вороново крыло, волосами по имени Валентина (Вава) Бродская, ставшая впоследствии мадам Марк Шагал[88]. Лучшей подругой Вавы была, наверное, самая красивая из девочек в классе — Елена Набокова, любимая младшая сестра будущего писателя. По прошествии шестидесяти лет Александр Браиловский так описывал ее мне: «Глаза синие, щеки розовые (в русских сказках такой цвет лица называется “кровь с молоком”), носик прямой, губы пухлые, длинные, тяжелые белокурые косы, потрясающая фигура».

В этом кругу семья Елены была самой известной, благодаря — нет, еще не брату, — а отцу, Владимиру Набокову-старшему. Один из лучших представителей либералов дореволюционной России, в эмигрантской среде он считался образцом для подражания. Криминалист, публицист, один из основателей партии кадетов (конституционных демократов) — до 1917 года самой крупной политической партии в России, Владимир Дмитриевич Набоков был избран в Думу. В 1917 году он стал управляющим делами в недолго просуществовавшем конституционном правительстве Керенского. После того как Ленин объявил кадетов «партией врагов народа» и ЧК получила право арестовывать и расстреливать ее членов, Набоковым удалось через Крым и Константинополь добраться до Англии.

Набоков-отец перевез свою большую семью из Лондона в Берлин осенью 1920 года, чтобы быть в самом центре русского зарубежья. (Его старший сын, Владимир Набоков-младший, жил в Англии, завершая высшее образование в Кембридже.) Владимир Дмитриевич стал главным редактором новой ежедневной эмигрантской газеты «Руль», и ее первый номер вышел, по удивительному совпадению, именно в тот день, когда Берлина достигла весть о поражении армии Врангеля. «Руль» не придерживался ни крайне правого, ни крайне левого направлений, предлагая эмигрантам объективную точку зрения на события. Он превратился в своего рода «Нью-Йорк таймс» русской эмиграции. Значение этой газеты в сплочении и в информировании эмигрантского общества в Берлине проиллюстрировала одна из опубликованных в ней карикатур: на рисунке был изображен печальный скрипач, стоящий на сцене перед совершенно пустым залом; подпись под рисунком гласила: «Этот концерт не был объявлен в нашей газете». Лев и Абрам, по-видимому, регулярно читали «Руль», где ежедневно печатались биржевые таблицы и освещалось положение дел с бывшими имперскими активами, к которым относились и «мертвые души», принадлежавшие Абраму. Газета отстаивала точку зрения, что русские демократы ни в коем случае не должны входить в какие-либо сделки с экстремистами обоих флангов, дабы сохранить надежду на совершение настоящей русской революции — в лучших традициях западных стран.

28 марта 1922 года Владимир Набоков присутствовал на лекции другого либерального лидера Павла Милюкова в Берлинской филармонии. Милюков, как известно, выступал за то, что лучше всего пойти на мировую с новым советским режимом. И два радикала-монархиста, ворвавшись в зал, выстрелили в него, но промахнулись, и одна из пуль попала Набокову в сердце, убив его наповал.

Убийцы Набокова были пешками, исполнителями (один из них к тому же находился, по-видимому, в полубезумном состоянии: его невесту убили большевики), однако на них повлияли идеи самой опасной группы людей среди русских эмигрантов в Германии. Эти люди были последователями Федора Винберга, прибалтийского немца, который во всем винил евреев и доказывал, что свержение царя в России было исключительно делом их рук. Винберг, главным занятием которого было, по-видимому, издание антисемитских материалов, печатал, например, списки евреев, работавших в советских органах власти, — весьма похоже на антисемитские словари, популярные в Германии и Австрии с конца XIX века. В одном из них, в начале 1930-х годов, окажется и Лев Нусимбаум, названный там «лживым еврейским писакой». Наряду с некоторыми другими немцами из Прибалтики Винберг возлагал на евреев ответственность за эпидемию революционных потрясении, распространившихся по всему миру. При этом они опирались на «Протоколы сионских мудрецов», в которых все революции — с 1789 по 1917 год — представлены как результат всемирного еврейского заговора. «Протоколы», которые в той или иной форме уже существовали около тридцати лет, скорее всего, были сфабрикованы в конце 1890-х годов в парижском отделении царского Охранного отделения. В них сообщалось, будто во время тайных встреч «сионских старцев» на одном из кладбищ присутствовал один из агентов охранки и что ему якобы удалось записать все, о чем там говорилось. Из этих записей явствовало, как именно евреи раздували распри между христианами — посредством разжигания войн, морального разложения людей, внедрения революционных мыслей и рыночного капитализма. Все это делалось для того, чтобы в конце концов добиться своей цели: разрушить христианскую цивилизацию и создать еврейское всемирное государство, исполняющее полицейские функции. Чтобы обеспечить покорность неевреев, «сионские мудрецы» планировали предоставлять им различные социальные льготы, такие, как гарантированная работа, пропитание и медицинское обслуживание. Другими словами, любые формы социализма суть составная часть этого заговора. И коммунизм, и капитализм, согласно «Протоколам», — лишь маски еврейской власти. Евреи вертят всем и вся, используя любые средства. Купившийся на эту теорию все происходящее вокруг начинал рассматривать как результат всеобъемлющего заговора, притом настолько бесчеловечного и жестокого, что можно подумать, будто евреи — это пришельцы с другой планеты, которые явились на Землю с целью завладеть ею. «Протоколы» были впервые опубликованы в 1903 году в Санкт-Петербурге, в виде серии газетных статей, однако их истинный «дебют» состоялся в 1905 году, уже во время революционных беспорядков в России. Русский православный мистик Сергей Нилус, соперник Распутина, также желавший привлечь к себе внимание царя, добавил «Протоколы сионских мудрецов» в качестве приложения к своей книге «Великое в малом». Нилус принадлежал к числу русских религиозных деятелей, исповедовавших крайние взгляды и искавших для мировых событий апокалиптические объяснения. Насилие и смертоубийства в 1905 году, по-видимому, выглядели как подтверждения многих из предсказаний «Протоколов», а Первая мировая война, ставшая катастрофой всемирного масштаба, и тем более последовавшая за ней революция 1917 года сделали писания Нилуса особенно актуальными. Нилус без конца переиздавал свое произведение с «Протоколами сионских мудрецов» в качестве приложения, «первоисточника». В издании 1917 года Нилус впервые указал, что в центре еврейского заговора находился основатель сионистского движения Теодор Герцль и что поэтому он также несет ответственность за революционные потрясения в России.

После расстрела царской семьи в Екатеринбурге в 1918 году среди личных вещей царицы были найдены три принадлежавшие ей книги: Библия, «Война и мир» и сочинение Нилуса, приложением к которому были напечатаны «Протоколы сионских мудрецов». Согласно дневнику Александры Федоровны, пока они находились под арестом, ожидая решения своей судьбы, царь Николай Александрович зачитывал вслух всей семье отдельные пассажи из «Протоколов», желая разъяснить им, что же происходит с ними и с Россией в целом. По-видимому, находясь под глубоким впечатлением от услышанного, царица изобразила на подоконнике своего окна свастику — уже бывшую тогда популярным антисемитским символом[89]. Когда в 1920 году «Протоколы сионских мудрецов» были опубликованы в английском переводе, лондонская газета «Таймс» всерьез задавала такие вопросы: «Что это за “Протоколы”? Подлинные ли они? Если это так, какое же злонамеренное сообщество замыслило подобные планы, а затем злорадствовало, когда они были обнародованы? Или это фальшивка? Если это так, то откуда эта жуткая нота прорицания, притом отчасти уже сбывшегося? Неужели мы смогли избежать установления германского мира, Pax Germanica, лишь для того, чтобы оказаться в Pax Judaica — мире иудейском?»[90]

Именно в Германии «Протоколы сионских мудрецов» получили широчайший общественный резонанс. В сотрудничестве с высокопоставленным офицером германской армии Людвигом Мюллером фон Хаузеном (он же Готфрид цур Беек) Винберг выпустил первое немецкое издание книги в январе 1920 года. Оно разошлось мгновенно, книга стала бестселлером. К 1933 году, когда Гитлер пришел к власти, на немецком языке было выпущено более тридцати изданий «Протоколов», причем тиражи достигали сотен тысяч экземпляров. «Протоколы» и многие другие издания на близкую тему, публиковавшиеся Винбергом и его коллегами, вызвали большой отклик у читающей публики. Некоторые пользовались ими, чтобы доказывать, что большевизм — не что иное, как грандиозный азиатский заговор под эгидой евреев, масонов, мусульман и целого ряда других «восточных» чудовищ. Винберг клялся, что у него есть «документальные доказательства» того, как русскую революцию финансировали нью-йоркские банкиры. Подобные безумные утверждения подхватили многие уважаемые газеты по всему миру. Один из названных Винбергом банкиров, Джейкоб Шифф, даже подал на них в суд, однако это лишь привлекло еще больше внимания к самой идее. Большая ложь выросла из полуправды: в 1905 году вместе с другими богатыми евреями-филантропами Шифф действительно лоббировал в американском правительстве идею вмешательства в происходившее в России, однако вовсе не для того, чтобы распространить там революцию, а чтобы остановить насилие и погромы — следствие революционных выступлений. В 1917 году он еще раз вмешался в российские события, на этот раз пытаясь помочь Набокову и Милюкову, когда их кадетская партия всеми силами пыталась сохранить парламентское правительство. И американское правительство, и Шифф, и прочие деятели «еврейской Уолл-стрит» ввязались в происходившие в России события не ради того, чтобы помочь большевикам, а чтобы остановить их[91].

Наконец, не без помощи еще одного прибалтийского немца, Макса Эрвина фон Шойбнер-Рихтера, который обеспечивал финансовую поддержку и налаживал различные связи, Альфред Розенберг, последователь Винберга, студент, изучавший архитектуру в Мюнхене, познакомил с «Протоколами сионских мудрецов» самого важного «читателя». Им был не кто иной, как Адольф Гитлер, и он, вероятно, ни разу в своей жизни не прислушивался к кому-нибудь с таким вниманием, как к небольшой группе немцев и русских, эмигрантов из России, которые появились в Мюнхене в 1919 и 1920 годах. Неудачная попытка застрелить Милюкова, жертвой которой стал Набоков, была задумана Винбергом, и помогали ему в этом, скорее всего, Шойбнер-Рихтер и Розенберг, оба выходцы из Прибалтики. Эти прибалтийские немцы страшились влияния Востока даже больше, чем большинство германских немцев. Это они внедрили в германский антисемитизм представление о возможном «окончательном решении еврейского вопроса», о повторной колонизации территорий, которые некогда были завоеваны тевтонскими рыцарями, о возможности перенести границы Германии до самых ворот Москвы. Группировка прибалтийских немцев в партии Гитлера надеялась, что нацисты помогут им вновь завоевать Россию, чтобы вернуть ее под власть изгнанного оттуда правящего класса. Однако в результате они лишь помогли сформулировать нацистское представление о России как о фантасмагорической стране, в которой требовалось вести особо жестокую войну, чтобы дать решающее сражение «азиатскому жидобольшевизму» в рамках апокалиптической расовой войны. Тут, правда, случился неожиданный для этих прибалтийских немцев поворот: Гитлер принялся настаивать на том, что пример надо брать с Ленина и Сталина, поскольку только методы большевизма помогут нацизму одолеть его, — точно так же, как всемирный еврейский заговор он собирался победить с помощью всемирного арийского заговора. Тем не менее на том этапе русская эмиграция была для Гитлера самым серьезным источником финансирования, и в ее среде было немало его доброжелателей.

Той весной личную трагедию Елены Набоковой переживали все ее одноклассники по русской гимназии. Помимо всего прочего она стала сигналом о том, насколько хрупко их существование в «стабильной» Германии. Почти все одноклассники Льва считали себя русскими, и почти все они были также либо евреями по национальности, либо либералами по политическим убеждениям, либо и теми и другими. Убийство Владимира Набокова подчеркнуло, сколь уязвимым было конституционное правление в Германии и насколько либерально-монархическое движение — а большинство русских эмигрантов представляли именно его — беззащитно перед лицом правых радикалов.

Убийство Набокова стало лишь прелюдией другого террористического акта, который имел весьма далеко идущие последствия и нанес смертельный удар иллюзиям Нусимбаумов насчет того, что им удалось ускользнуть от революционного насилия. Э. Ю. Гумбель[92] подсчитал, что между 1918 и 1922 годами в Германии было совершено триста семьдесят шесть политических убийств, причем подавляющее большинство их осуществили представители крайне правых сил. Эти убийства произвели на публику примерно такое же впечатление, что и покушения, совершавшиеся в России левыми в последней трети XIX века: возникло ощущение, что общество не защищено ни от каких катаклизмов. Политические убийства весной 1922 года продемонстрировали силу и нового, радикального антисемитизма, привнесенного в Германию из России, и зарождающегося в Мюнхене нацизма. Правда, в политическом смысле нацизм не добился бы ничего особенного, если бы не рост численности фрайкора, не своеобразный культ молодости, не убийства в защиту чести, повсеместно практиковавшиеся его членами. Во многих смыслах нигилистское насилие членов фрайкоровских отрядов оказалось столь же необходимым условием для последующего торжества нацизма, как террористические акты социалистов-революционеров 1870-х годов в России для будущего возвышения Ленина. Добровольческие отряды оказались последним, решающим ингредиентом, которого не хватало для создания нацистского движения; без фрайкора гитлеровская партия так и осталась бы сборищем заговорщиков. Как и в случае с большевиками, нацистам, для того, чтобы самим прийти к власти, в конечном счете пришлось подавить это радикальное течение — ориентированное на молодежь, непредсказуемое, парадоксальное. Однако, прежде чем оттеснить лидеров фрайкора, нацисты извлекли из них немалую пользу для себя.

Политика не интересовала фрайкоровцев, Германия существовала для них лишь как продолжение их опыта военных лет, ведь на фронте, как выразился Эрнст Юнгер, на них в любой момент могла обрушиться с неба стальная гроза. Четкий мотив совершенных ими убийств прослеживается, если внимательно посмотреть, кто был их жертвами: в большинстве своем убитые в Германии между 1918 и 1922 годами были евреями, и притом совсем не обязательно представителями левых сил. От выстрелов или бомб погибали как члены правящих либеральных коалиций, так и политики из консервативных и националистических партий. Мишенью для убийцы мог оказаться кто угодно, независимо от партийной принадлежности, если только у него была еврейская фамилия или еврейские корни. Такой мишенью в солнечный июньский день 1922 года стал человек, которого очень многие в Германии считали тогда, пожалуй, самым выдающимся представителем своего поколения, и он действительно был крупнейшей фигурой среди немецких евреев, когда-либо служивших Германии на высоких постах. Выстрелы из револьверов и взрыв, которые в то утро прервали жизнь Вальтера Ратенау, ехавшего на работу, возвестили о начале новой, ужасающей революции.

Вальтер Ратенау был наследником империи АЭГ («Всеобщей электрической компании»), европейского аналога американской «Дженерал электрик». Отец Вальтера, Эмиль Ратенау, приобрел европейский патент на электрическую лампу Эдисона во время одной из промышленных ярмарок после того, как тот представил ее на Парижской выставке 1881 года. Юный Вальтер Ратенау изучал химию, физику и электротехнику, он даже успел стать известным эссеистом, прежде чем занял пост главы отдела в фирме своей семьи, которая вела строительство электростанций по всему миру (в том числе и в Баку). Семья Ратенау стремилась сделать свою компанию самым крупным поставщиком электричества в мире. Вальтер входил в советы директоров примерно ста различных компаний и при этом продолжал публиковать свои знаменитые эссе о еврейской ассимиляции, сторонником которой он был, и статьи о превращении Берлина в «Чикаго на Шпрее». К началу Первой мировой войны Ратенау был одним из самых крупных промышленников Германии и одновременно интеллектуалом, мыслителем. Как это ни парадоксально, он критиковал стихийный капитализм, выступая в поддержку более рационального, гуманного и эгалитарного экономического порядка. Он часто выступал в роли советника кайзеровского правительства и был знаком с самим кайзером, он позволял себе даже критиковать политику кайзера, когда, по его мнению, она представляла опасность для процветания страны и для торжества благоразумия. И пусть практически всю Германию охватила радость, когда началась Первая мировая война, Ратенау, по свидетельствам его друзей, разрыдался. Ратенау не перешел в христианство, но от веры предков отступил, что было для того времени типично, он стал германским патриотом вагнерианского розлива. Среди людей его поколения имя Зигфрид носили, как правило, люди с еврейскими корнями. «Моя религия состоит в том, что я верю в Германию, а это превыше всякой религии», — писал Ратенау. Собственно говоря, интересы Германии в те годы защищали в основном ее именитые граждане еврейского происхождения[93]. Ратенау выступал против войны, но когда военные действия уже начались, встретился с генералами и самим кайзером, чтобы донести до них очень важное соображение: Германии хватит собственных ресурсов — продовольствия, топлива, вооружений — всего на год, максимум на два. Генералы подняли его на смех. По их расчетам война должна закончиться через месяц-другой, так зачем заниматься каким-то еще планированием?

Эти евреи вечно пытаются что-то скопить на черный день. Тем не менее Ратенау удалось добиться создания при военном министерстве отдела под названием «Имперский военный департамент сырьевых ресурсов», и специалисты по истории Первой мировой войны сегодня единодушны в том, что именно благодаря этому Германия смогла вести военные действия на два года дольше. По завершении войны Ратенау стал одновременно самым уважаемым и самым ненавидимым гражданином новой Германской республики. Консервативные германские правительства посткайзеровского периода стремились сделать Ратенау одним из лидеров германского государства, в надежде, что столь уважаемый промышленник сумеет вывести страну из тяжелого положения, в котором она оказалась по результатам Версальского мирного договора. Ратенау долго колебался, стоит ли это делать. Это не было связано с врожденной скромностью, недостатком патриотизма или нежеланием служить стране на высоком посту. Для него было ясно: в Германии еврею опасно становиться публичным политиком. Наконец в марте 1922 года, за несколько недель до убийства Владимира Набокова, Ратенау согласился стать министром иностранных дел — никто из евреев никогда не занимал подобного поста в германском правительстве. Узнав об этом, его мать сказала лишь: «Как ты мог так поступить?» На что Ратенау ответил: «Мама, ничего не поделаешь: больше никого не нашли».

На всемирной экономической конференции в Италии[94] Ратенау очаровывал всех, ведя круглосуточные переговоры и пытаясь любыми средствами нажимать на союзников, чтобы добиться от них хотя бы каких-то уступок в вопросе о репарациях. Он хотел, чтобы Германия самостоятельно вела переговоры с Западом, однако Франция резко выступила против этого. Раз демократические государства Запада не пожелали помочь Германии в ее послевоенном восстановлении, решил тогда Ратенау, следует разыграть русскую карту. Позвонив ночью членам русской делегации, Ратенау договорился о секретной встрече в расположенном неподалеку курортном городке Рапалло. Там он провел переговоры не с кем-нибудь, а с Леонидом Красиным, тем самым элегантно одетым изготовителем бомб из Баку, которого некогда приглашали на обед к Нусимбаумам. Красин более не принимал участия в террористических акциях, он теперь помогал большевикам своим непревзойденным умением вести переговоры, а также прекрасным знанием нефтяного бизнеса.

Новые особые отношения между Германией и Советской Россией были основаны на общей ненависти к Западу и к «версальскому диктату» стран-победительниц, и это имело непредвиденные и страшные последствия. Тайные дополнения к договору между двумя странами позволили германской армии на протяжении 1920-х и 1930-х годов, вопреки условиям Версальского договора, проводить перевооружение и обучать своих военных на территории России. Десятки тысяч германских «рабочих подразделений» уже в 1923 году прибыли в Россию, где они начали экспериментально отрабатывать новую, тогда еще теоретическую методику ведения «молниеносной войны»: она заключалась в том, что небольшие, прекрасно обученные, мобильные отряды при поддержке с воздуха завоевывают страну, прежде чем она успевает отреагировать на нападение. Согласно договору, немцы построили аэродром в Подмосковье, смогли начать производство ядовитых газов на одном предприятии в провинции. Красная Армия и германские военные вели совместное обучение своих офицеров танковых и авиационных частей в новых учебных заведениях, открытых в различных городах страны. Армии, которые в 1940-х годах будут сражаться в самых крупных битвах, известных мировой истории, в 1920-х годах еще проходили совместное обучение.

Когда граф Гарри Кесслер отправился навестить Ратенау на новом месте работы, в Министерстве иностранных дел в Берлине, он нашел, что его старый друг страдает от «мстительной враждебности его соотечественников». Ратенау рассказал Кесслеру: он ежедневно получает угрожающие письма, и полиция настаивает на том, чтобы приставить к нему охрану, но он отказывается. «Говоря об этом, — вспоминал Кесслер, — Ратенау вынул из кармана браунинг». В апреле 1922 года нунций Папы Римского кардинал Пачелли (который впоследствии стал папой Пием XII) сообщил немецкому правительству, что существует заговор с целью убить Ратенау: правда, никакими дополнительными сведениями он не располагал. Британские коллеги Ратенау вспоминали, как он порой вслух рассуждал о грозящей ему опасности.

За тремя молодыми людьми, которые осуществили убийство, стояла целая призрачная сеть заговорщиков и ультранационалистов, однако, точь-в-точь как русские террористы в 1870-х годах, они, по сути, действовали в одиночку. «Какую причину назвать мне, если нас поймают?» — спросил один из террористов, Эрнст фон Заломон, будущий идеолог фрайкора. «Да какая разница? Ну, скажи, что он — один из сионских мудрецов или… да что хочешь, то и говори, — отвечал другой террорист. — Они все равно никогда не поймут наших мотивов»[95].

Утром 24 июня трое исполнителей покушения следовали в своем автомобиле за министром, ехавшим в машине с открытым верхом. В десять сорок пять, поравнявшись с нею, они разрядили обойму пистолета в Ратенау, а потом для верности бросили в салон его автомобиля ручную гранату. Хотя двое из них погибли при попытке к бегству (одного застрелила полиция, а второй покончил с собой), властям все же удалось провести суд над всей террористической ячейкой. Водитель террористов, пытавшийся уйти от погони в день покушения, на суде с сознанием выполненного долга заявил, что, насколько ему известно, Ратенау, ведущий промышленник Германии, на самом деле был руководителем подпольного большевистского движения, которое являлось лишь частью всемирного заговора сионских мудрецов. Его показания были настолько убедительны для присяжных Веймарской республики, что он получил всего четыре года тюремного заключения и, выйдя из тюрьмы, поступил на юридический факультет университета, а со временем даже стал успешным адвокатом[96].

Выйдя на свободу после пятилетнего тюремного заключения, фон Заломон написал невероятно успешный роман о жизни террориста «Вне закона» («Die Ge?chteten», 1929). Фон Заломон стал образцом для подражания, героем «консервативных революционеров» Германии, с ним дружили Эрнст Юнгер и Мартин Хайдеггер, но также и некоторые левые деятели искусства. Марта Додд, дочь американского посла в Германии Уильяма Додда (она исповедовала весьма либеральные взгляды, а впоследствии стала членом Компартии США), в своих мемуарах восторженно писала: «На моей прощальной вечеринке я представила, к изумлению всех собравшихся (а пришли в основном люди правых убеждений, из среды дипломатов), Эрнста фон Заломона, организатора убийства Ратенау и автора романа “Вне закона”. Разумеется, в этом в высшей степени приличном обществе кое-кто лишь сдавленно ахнул, другие начали перешептываться. В общем, желанный результат был достигнут». Надо, правда, отметить, что фон Заломон дистанцировался от нацистов — они не дотягивали до его ницшеанских идеалов, однако его романы о приключениях бойцов добровольческих отрядов и террористах были распространенным средством рекрутирования в ваффен-СС и излюбленным чтением эсэсовцев[97].

Гибель Ратенау привела к тому, что многим (в том числе Томасу Манну) пришлось переоценить идею о превосходстве германской культуры, возникшую в конце XVIII века, когда эта культура мыслилась духовной, глубинной — в отличие от поверхностного материализма французского или англо-американского общества. Однако истинные масштабы происходящего лучше всего понимали посторонние. Такие, например, как Д. Г. Лоуренс, который увидел восхождение устрашающей новой силы. Объездивший Германию через два года после убийства Набокова и Ратенау, он так описал свои опасения в письме на родину: «Можно подумать, будто вся жизнь отступила на Восток. Будто жизнь германцев медленно уплывает от Европы. В Германии возникает ощущение опустошенности и какой-то угрозы. Так, наверное, римские легионеры глядели на громады чернеющих перед ними гор: с известным страхом, понимая, что они дошли до предела собственных возможностей. Германия сильно отличается сейчас от той, какой была всего два с половиной года назад, когда я приезжал сюда. В то время она еще была открыта Европе. Тогда она еще стремилась в сторону Западной Европы — чтобы вновь стать ее частью, найти примирение с ней. Теперь от этого не осталось и следа. Теперь уже опустился шлагбаум. Сегодня устремления германского духа направлены в очередной раз в сторону Востока — Московии, Тартарии. Чуждая иным пучина Тартарии для германского духа вновь стала позитивным центром, тогда как позитивность Западной Европы разрушена… Здесь опять начался возврат к колдовским чарам разрушительного Востока, который породил Аттилу. Эти убогие шайки юных социалистов [так писатель называл национал-социалистов. — Т. Р.], эти молодчики и их девицы, которые не занимаются ничем конкретным, материальным, но лишь отстаивают свои полумистические суждения — они кажутся существами непонятными, чуждыми. В чем-то примитивными, подобно неорганизованным, бесцельно бродящим туда-сюда ватагам потерявших себя, разбитых в сражении племен… Словно все и вся с отвращением чураются былого согласия, так же, как варварское племя, скрывающееся в лесу, стремится не быть замеченным… Что-то произошло, однако еще не оформилось окончательно. Древние чары мира нарушены, и господствует древний, свирепый дух варварства… И происходящее имеет куда более глубокий, глубинный смысл, чем любое реальное событие. Это — источник следующего этапа событий».