Глава 9. Сто оттенков голода и жажды
Глава 9. Сто оттенков голода и жажды
Поскольку Советский Союз наводнили теперь германские инженеры, обучавшие советских генералов использованию ядовитых газов и тонкостям танковых сражений, стало ясно: в обозримом будущем прежняя власть там не будет восстановлена. Лев предавался мечтаниям, как бы отомстить лично Леониду Красину, который, как он считал, в свое время вошел в сговор с его матерью, а теперь делал все, чтобы ликвидировать законные права отца на принадлежавшие тому активы.
Благодаря российско-германскому альянсу, которого добился Ратенау, Берлин стал единственным из приютивших русских эмигрантов городов, где белые и красные встречались и общались более или менее дружелюбно. Здесь постоянно жили Леонид Пастернак, Алексей Толстой и Илья Эренбург. Появлялись в Берлине и Владимир Маяковский и Максим Горький — да и кто в 1922 году отказался бы побывать в Берлине, этой столице новой России? Берлинские любители кино устроили восторженную встречу Сергею Эйзенштейну, а Константин Станиславский привез в Берлин свой Московский художественный театр на длительные гастроли.
Возникший альянс между Германией и Россией на некоторое время улучшил в умах средних немцев представление о русских вообще. Пожалуй, хотя бы в этом смысле эмигранты косвенно выиграли от подписания Рапалльского договора. Один из одноклассников Льва вспоминал: «Мы с друзьями как-то ехали в метро. Мы, наверное, говорили громче обычного, чтобы перекричать шум. Другие пассажиры в вагоне принялись ворчать на нас, а один сказал: “Вы тут себя ведете, будто у себя дома, забывая, как страдает сейчас Германия”. Я отвечал: “Россия сейчас страдает не меньше”, и некоторые из пассажиров отреагировали на это совершенно неожиданно:
“Если они по-русски говорят, то ладно”, - сказали они». Правда, договор усложнил отношения эмигрантов с немецкими властями. Поскольку связи между Москвой и Берлином оживились, они ведь теперь были соратниками, противостоявшими «версальскому диктату», правительство Германии больше не афишировало свою поддержку эмигрантов из России. По иронии судьбы германо-советская дружба меньше всего сказалась на ультрамонархистах из Мюнхена, из числа которых вышли убийцы Набокова; однако эти люди и знать не хотели, что там думает демократическое правительство в Берлине: у них уже установился контакт с растущим нацистским движением. В Советской же России были изданы декреты, согласно которым все, кто выехал за пределы страны после 7 ноября 1917 года без советской визы, и все, кто проживал за рубежом более пяти лет, утратили свое право на получение российского гражданства. И теперь германское правительство начало следить за соблюдением этих законов. Любые документы, которые эмигранты получили в годы Гражданской войны от какого-либо из временных органов власти, значили отныне не больше клочка бумаги.
У отца и сына Нусимбаумов были именно такие, просроченные, документы — те, что им выдали в Батуме меньшевистские власти Грузин. Германия всегда стремилась поддерживать хорошие отношения с любым грузинским правительством, поскольку она считала это небольшое христианское государство ключевым для всего Кавказа, а германские промышленники желали иметь доступ к полезным ископаемым Грузин. В 1916 году грузинские монархисты смогли, например, получить разрешение создать в Берлине своего рода правительство в изгнании, Германско-грузинское общество под руководством престарелого князя Мачабели. Далее Германия, на том этапе выступая против большевиков, некоторое время поддерживала независимую меньшевистскую Грузинскую республику[98]. Однако в 1921 году Красная Армия вошла в Грузию, руководство страны было смещено, и, соответственно, документы Нусимбаумов, выданные грузинскими властями, стали недействительными.
Полиция известила Льва и его отца, что им надлежит выправить надлежаще оформленные документы или же незамедлительно покинуть страну. Если бы у них были деньги, они бы, разумеется, разрешили проблему: в тот период с помощью денег удавалось добиваться практически всего, что угодно. Как рассказал один из одноклассников Льва, эмигранты в таких случаях просто отправлялись в пригороды, где, по его словам, «мелкие чиновники нередко брали взятки». Однако судьба приготовила для Нусимбаумов более приемлемое решение.
Как это нередко случалось со Львом, случайная встреча с кем-нибудь из его прошлого хотя бы временно разрешала ситуацию или же просто поднимала настроение — так, что он даже думал, будто проблемы отступили. Так вышло и на этот раз. Во время Первой мировой войны на одном из островов в Каспийском море власти устроили лагерь для военнопленных. Его начальник, сам из прибалтийских немцев, по слухам, был особенно жесток в обращении с германскими пленными — возможно, для того, чтобы никто не мог обвинить его, будто он потакает людям одной с ним крови. Все в Баку слышали про ужасающие условия на том острове. Льву и Алисе, ощущавшей свою солидарность с пленными, сострадание к ним, удалось убедить Абрама вмешаться в ситуацию и выступить в их защиту. Губернатор, пошутив, что дом Нусимбаумов скоро станет «шпионским гнездом», разрешил устроить у них на первом этаже нечто вроде временной казармы для пленных. Лев помнил, что у них там жили примерно двадцать пять человек — австрийцы, немцы и турки, в том числе одна женщина, «жена немецкого офицера, которая путешествовала по Кавказу, желая навестить каких-то своих родственников, однако была захвачена врасплох начавшейся войной». За доброту постояльцы Нусимбаумов старались отплатить им еще тогда: они давали Льву уроки игры на фортепиано, на скрипке, занимались с ним фехтованием, верховой ездой, однако, как оказалось, долг этот был оплачен по-настоящему только через пять лет. «Я в тот день шел по Тиргартену, — писал Лев Пиме, — и вдруг наткнулся на ту самую женщину, жену немецкого офицера. Я рассказал ей, в каком положении оказался, и она тут же вызвалась пойти со мной в главное полицейское управление. Ей удалось разыскать еще кого-то из тех, кто жил у нас в Баку, и они всё подтвердили, так что в результате я получил и паспорт, и вид на жительство и даже смог поступить в университет».
На самом деле непонятно, что именно удалось тогда получить Льву, потому что всю жизнь он говорил о собственных документах неправду. Чего стоит одна история о том, как он ухитрился выдать за американский паспорт свой билет на пароход в Америку, а потом еще объявил покровительствовавшим ему фашистам, что будто бы «добровольно отказался от имевшегося у него американского гражданства». Но факт остается фактом: той весной он в самом деле получил какой-то документ, заменивший ему выданные в Грузии бумаги. Кроме того, им с отцом выдали в полиции так называемый паспорт Нансена[99], на который имели право все эмигранты. Лев получил его, вероятно, в марте 1922 года и, по меньшей мере, до 1930 года делал ежегодные отметки в нем, приходя в представительство Лиги Наций в Германии, в приемную Верховного комиссара по делам беженцев, — это выяснил один из берлинских журналистов еще в 1930 году. Сам нансеновский паспорт Льва мне так и не удалось разыскать, однако он был, вероятно, точно таким же, как у его одноклассника Александра Браиловского (ставшего впоследствии Алексом Браиловым), а его паспорт мне показала Норма, вдова Александра, вытащив из старой папки. Паспорт этот лежал там рядом с фотографиями 1920-х годов, на которых можно было увидеть и молодого Льва и других русских гимназистов в Берлине: Лев выглядел не менее жизнерадостным, чем остальные старшеклассники, разве что был чрезмерно худым.
«У голода сто различных оттенков, и существует сто разных способов скрывать его, — писал Лев, вспоминая первые годы жизни в Берлине. — А мне приходилось утаивать свой голод, свою жажду, свои нестерпимые желания. Причем сегодня я даже не смог бы объяснить, зачем я это делал. Это чаще всего не был чисто физический голод, хотя он меня тоже порядком донимал». Он давал определения различным видам или оттенкам своих желаний, которые старался скрыть от своих одноклассников. Например, его мучила «жажда одежды»: ведь невозможность хорошо одеваться страшно ударяла по его самолюбию заправского денди. Лев ни разу не видел, чтобы его отец, носивший подчеркнуто неброские, однако весьма элегантные вещи, хотя бы однажды «вышел на люди» в невыглаженном костюме и в не начищенных до зеркального блеска черных ботинках. Теперь же и костюм, и ботинки Абрама выглядели поношенными, но заменить их было нечем. До сих пор одежда в известном смысле спасала их: в самые, казалось бы, рискованные моменты их странствий у старшего Нусимбаума обязательно находился очередной зашитый в поясе золотой рубль или же нефтяная облигация. И вот теперь было потрачено все, а жили Нусимбаумы в таких местах, где к бедным пришельцам с Востока относились не слишком доброжелательно. Когда обстоятельства делались совершенно невыносимыми, Лев, по его воспоминаниям, ложился на кровать и засыпал.
Еще одной разновидностью голода или жажды он называл желание жить в своей собственной квартире, ведь любой домовладелец за задержку арендной платы мог изгнать подозрительного иностранца, а этим самым подозрительным иностранцам, вроде Нусимбаумов, даже нечего было возразить[100]. Кроме всего прочего, Лев был еще очень молод и у него возникали желания, типичные для человека его возраста. Так, серьезным испытанием стала для него «жажда кино». Большую роль тут играло уязвленное самолюбие, когда он, скажем, не имел возможности пойти в кино с одноклассниками. Или перед самым сеансом билет в очередной раз дорожал, и оказывалось, что у него недостаточно денег. А его соученики ходили в кино очень часто. Берлин был тогда охвачен прямо-таки страстью к кинематографу.
В годы германской революции Берлин превратился одновременно в Голливуд и в Бродвей Европы. Берлинцы толпами ломились в «храмы грез», принадлежавшие киностудии УФА, — эти кинотеатры располагались на фешенебельной Курфюрстендамм, улице дорогих и элегантных магазинов. УФА — ведущая кинокомпания страны — была основана в 1917 году, для выпуска пропагандистских фильмов. В начале 1930-х годов УФА стала ведущей кинокомпанией Европы, выпускавшей уже не столько пропагандистскую, сколько развлекательную продукцию и имевшей тесные связи с американскими «Метро-Голдвин-Майер» и «Парамаунт», чьи фильмы она прокатывала в собственных кинотеатрах. Это давало зрителям возможность на время уйти от действительности, от всего того хаоса, который принесла война. Огромные натурные съемочные площадки в Бабельсберге, пригороде Берлина, могли достойно конкурировать с голливудскими, на них создавались грандиозные кинематографические зрелища. Эрнст Любич, сын польского портного-еврея, стал первым из целой когорты немецких и австрийских кинорежиссеров, которые совершенствовали свои таланты в Берлине веймарского периода, прежде чем отправились работать в Голливуд. Именно здесь они создали многоплановые, сложные кинополотна, отразившие тревожную эпоху, например, «Кабинет доктора Калигари» Роберта Вине и «Метрополис» Фрица Ланга. Впрочем, современники Льва с большей охотой смотрели исторические полотна Эрнста Любича: «Мадам Дюбарри», «Анна Болейн» и «Жена фараона»[101].
«Я уже давно оставил привычку видеть в каждой берлинской мечети мусульманский молитвенный дом, — писал австрийский писатель Йозеф Рот в своих заметках о кинодворцах студии УФА и о последних новостях из берлинского мира кино. — Мне известно, что мечети здесь — это на самом деле кинотеатры[102], а Восток — это кино».
Однако отнюдь не все берлинские мечети были кинотеатрами. В какой-то момент Лев прекратил страдать по поводу того, что его образ жизни не соответствует образу жизни друзей, и пустился на поиски чего-то настоящего. Он не забыл тот Восток, что явился ему в Константинополе. Он пересек пустыни и познакомился там с необыкновенными племенами. И это отличало его от любого другого мечтательного юноши, который шел в кинотеатр, чтобы увидеть приключения Синдбада или Рудольфо Валентино. Недаром бывает, что путь к исполнению желаний начинается прямо за углом. Лев вдруг обнаружил, что в Семинарии восточных языков Университета имени Фридриха Вильгельма преподают именно то, что его интересует больше всего. «Меня теперь было невозможно остановить, — вспоминал Лев: — Я отправился к ректору, я побывал у декана, я сходил к директору учебного заведения, я умолял их всех позволить мне учиться у них и добился успеха. Я набросился на учебу, словно изголодавшийся пес, которому вдруг посчастливилось наткнуться на кусок мяса».
17 октября 1922 года Лев записался в группы по изучению турецкого и арабского языков в Семинарии восточных языков. На своем заявлении о приеме он подписался «Эсад-бей Нусимбаум из Грузин», первый раз употребив в официальном документе свое новое имя, которое представляет собой просто переведенное на турецкий «господин Лев Нусимбаум». Лев умолчал о том, что еще не окончил среднюю школу, и это стало его большой тайной на последующие полтора года. Поначалу его несколько смущали университетские лекции, поскольку, по его мнению, «преподаватели говорили о своем предмете так, словно это было что-то совершенно обыденное». Однако постепенно он понял: для них Восток был профессиональным занятием, работой, тогда как он испытывал «таинственный, необъяснимый энтузиазм». Его пристрастие к Востоку, к древним осыпающимся стенам и извивающимся улочкам базаров было на самом деле его путеводной звездой, освещавшей для него любой ландшафт, даже унылый или пугающий.
График его жизни стал совершенно безумным. Лев решил посещать университет так, чтобы и в гимназии об этом не узнали, и в университете ни один человек не догадался бы, что он еще гимназист. Теперь каждый день в шесть утра он выходил из своей квартиры в Шарлоттенбурге и шел пешком на другой конец города, в университет. Там он проводил на занятиях всю первую половину дня. В три часа, когда начинались уроки в русской гимназии, он как ни в чем не бывало появлялся там, словно все утро слонялся без дела, точь-в-точь как его одноклассники. «А пока учитель объяснял нам геометрические теоремы, у меня на коленях лежала грамматика арабского языка», — писал он впоследствии. После школы, в восемь вечера, когда его одноклассники отправлялись в кафе или в кино, Лев снова шествовал через весь Берлин, чтобы попасть на вечерние лекции в университете. «Я почти всегда ходил пешком, потому что страдал еще от одной разновидности голода — нежелания платить за проезд», — вспоминал он. Вернувшись домой, он допоздна выполнял домашние задания для школы и читал книги по программе университетского курса, пока не засыпал над ними, а уже через несколько часов поднимался, и все начиналось сначала. В таком режиме он жил целых два года.
Способность Льва напряженно работать и максимально фокусировать свое внимание будет отличать его от сверстников на протяжении всей его недолгой жизни. Вообще-то писатели-эмигранты славились тем, что очень много пили и работали, однако вскоре Лев станет поражать даже их. Его тайные занятия в университете порой вызывали у него ощущение, будто он состоит в некоем «эксклюзивном клубе» или живет в каком-то ином мире. И занятия в университете, и весь этот сумасшедший график оказались способом выстоять, не сломаться эмоционально. «Я, скорее всего, не выжил бы, страдая от внезапного перехода в состояние полной бедности, но моя любовь к Древнему Востоку заставляла меня существовать дальше», — вспоминал Лев. Он вдруг обнаружил, что такая двойная, тайная жизнь ему нравится. Он уже понимал, насколько отличается от окружающих — и тем, как жил прежде, и тем, что делал теперь. К тому времени он действительно стал ориенталистом.
В коробке с бумагами Алекса Браилова среди гимназических фотографий нашлись фотографии Льва — по меньшей мере, дюжина. На них он на удивление красив, выделяется среди одноклассников высоким ростом и элегантной одеждой. Он выглядит как киноактер, еще не вышедший из роли, тогда как его сверстники производят впечатление обычных людей, которые решили сфотографироваться. К тому времени его робость и неумение держаться в обществе уже исчезли, и почти на всех этих снимках он кажется вполне уверенным в себе. На одной фотографии Лев снят летним днем на лугу со своими друзьями и подругами — с Адей Вороновой, ее сестрой Женей, Тосей Пешковским и белокурым, на вид примерно годовалым младенцем. Младенец этот, по свидетельству Алекса Браилова, Михаил Игоревич Пешковский — будущий режиссер Майк Николc[103]. Последний действительно родился в 1931 году в Берлине, и его родителям удалось уехать из Германии в 1938-м; позже его ждала карьера комика-импровизатора и голливудского кинорежиссера![104]. Меня, правда, больше заинтересовали другие снимки: вот Лев сфотографирован один, на вид он уже постарше, несколько пополнел (быть может, это уже после окончания университета) и одет, как полагается мусульманину. Есть фотография, где у него на голове белая чалма с драгоценными камнями и пером в центре, в ушах большие серьги из нескольких колец, а на коротких и толстых пальцах — перстни. Он, по-видимому, также подвел глаза, накрасил губы помадой и даже навел родинку над губой. Еще одну фотографию я видел ранее — ее использовали как портрет автора для книги «Двенадцать тайн Кавказа»: Лев снят на ней в профиль, он в одежде кавказского воина-горца, в черной каракулевой шапке и с кинжалом за поясом.
Большинство учащихся русской гимназии и даже ее преподаватели привыкли называть Льва «Эсад», коль скоро он на этом настаивал. Браилов отмечал в своих воспоминаниях, что с годами его кавказский акцент делался все сильнее и заметнее: «Он слишком растягивал звук “а” и произносил согласные “к” и “х” очень резко». Некоторые одноклассники поддразнивали Льва — из-за выговора, из-за всего принятого им на себя «мусульманского» образа, из-за того, что он порой называл себя «теократом исламской традиции» или приверженцем либерально-конституционного царизма. По словам Браилова, погружение Льва в ислам дошло до такой степени, что он почти перестал замечать происходившее вокруг, и это вызывало у его соучеников не только недоверие, но даже враждебность. Алекс вспоминал и о том, что «Лев зачастую старался подыгрывать дразнившим его, при этом ему удавалось рассмешить их и тем самым разрядить обстановку. Порой ироничность его была такова, что невозможно было понять, шутит он или же говорит всерьез. А бывали случаи, когда он, придя в бешенство, лез на нас с кулаками, и тогда его приходилось усмирять, успокаивать».
Одному из однокашников Льва особенно нравилось провоцировать его, чтобы он «не забывал о своем происхождении». Норма Браилов показала мне фотографию этого юноши — его имя было Жорж Литауэр, и все русские звали его Жоржиком. Это был на редкость красивый молодой человек, который брал уроки танца у бывшей балерины Императорского театра и после занятий в школе зарабатывал на жизнь в танцевальных салонах — в качестве платного партнера. Его особенно смешила серьезность, с которой Лев воспринимал собственное превращение в Эсад-бея (следуя правилам азербайджанского языка, он тогда еще писал свое новое имя «Асад-бей»). Жоржик не упускал ни единой возможности напомнить своему однокласснику, что тот всего лишь один из российских евреев, как и сам Жоржик. Не зная о тайных занятиях Льва в университете, он и не догадывался, насколько болезненны для Льва были его шутки. Бесконечные насмешки над его новым именем довели Льва до того, что в один прекрасный день он замахнулся ножом на своего мучителя и пригрозил, что перережет ему глотку. «Вспышки неистового бешенства у Эсада объяснялись отчасти его несомненной нервностью, но в большой степени еще и тем, что он считал это частью образа “восточного человека”, для которого месть являлась священным долгом», — вспоминал Браилов. В тот раз Браилову пришлось вмешаться, чтобы из-за «кавказского темперамента» его приятеля дело не дошло до настоящего смертоубийства. (К сожалению, Жоржик не задержался на этом свете: он умер всего пять лет спустя, отравившись угарным газом в Париже — по-видимому, покончил с собой.)
Соперничество между Жоржиком и Львом усугублялось тем, что оба влюбились в зеленоглазую, медно-рыжую красавицу по имени Женя Флатт. Как вспоминал Браилов, Женя «едва ли вообще что-нибудь читала, была весьма ленива, ее интересовала лишь собственная внешность», а на жизнь она зарабатывала манекенщицей, демонстрируя модное и дорогое белье. Позже мне довелось увидеть репродукцию пастельного наброска работы Леонида Пастернака. На нем Женя в самом деле выглядит необычайно привлекательной. Жоржик и Лев всеми силами стремились добиться ее расположения, однако успех не сопутствовал ни тому, ни другому. Вскоре она обратила внимание на человека, не входившего в их гимназический круг. Она называла его Яшенькой, он был старше их всех, «полный, учтивый, очень образованный и остроумный»; впоследствии они переехали в Нью-Йорк, где вопреки идеалам русской эмиграции оба стали ярыми сталинистами. Браилов был уверен, что именно Яша — прототип Нахараряна, того самого «мерзкого армянина» из романа «Али и Нино», который домогался Нино. В романе, правда, толстый соперник героя не увозит девушку в Америку и не делает ее сталинисткой. Силой затащив ее в свой автомобиль, он пытается увезти ее «на Запад», дабы отнять у Али и у любимого Кавказа. Однако Али (то есть сам Лев) умудряется догнать автомобиль на своем белом скакуне и пронзить соперника кинжалом. В пересказе эта сцена кажется и неправдоподобной, и смешной, но написана она захватывающе и довольно убедительно.
В своих письмах Пиме Лев называл девушку, в которую безответно влюбился в Берлине, Су Су Хаман и говорил о ней как о мусульманке родом из Баку. Разумеется, в тот период он не мог признаться Пиме, что был влюблен в еврейку из России. Тем не менее в Берлине Лев не был знаком ни с кем из азербайджанцев своего возраста, и почти все его друзья были евреями — либо из Санкт-Петербурга, либо из черты оседлости.
Когда в гимназии начались заключительные экзамены, Льва охватило отчаяние и безнадежность. Весь год он слишком много времени проводил на вечерних лекциях, изучая арабский и турецкий или узбекскую географию. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы сдать экзамен по основным предметам — латыни и математике. Он чувствовал себя полным идиотом, он уже представил себе свое (и отцовское) беспросветное будущее после того, как он провалится на выпускном экзамене. Он просто не сможет после этого предстать перед отцом, которому и без того так много довелось пережить. Короче, ситуация была ужасной.
Председатель экзаменационной комиссии, морщинистый старик, принадлежавший к великокняжеской семье Романовых, с глубоко вставленным в глазницу моноклем, вроде бы не обращал на Льва никакого внимания. Лев углядел, как он «своим неторопливым аристократическим почерком» написал в блокноте рядом с фамилией «Нусимбаум»: «весьма слабый соискатель». Когда дошло дело до истории, старик, казалось, совершенно уснувший, вдруг поднял голову и, наставив на Льва свой монокль, проговорил: «А расскажите-ка нам, голубчик, о владычестве татар и монголов на Руси». Этот вопрос был бы для Льва подарком свыше, даже если бы он не учился уже третий семестр в Университете имени Фридриха Вильгельма. «Тут я мысленно увидел перед собой бескрайние монгольские степи, скачущих по ним всадников… и дальше меня невозможно было остановить, — вспоминал он. — По-моему, я даже забыл, что сдаю экзамен. Я все говорил и говорил, цитируя арабских, турецких и персидских авторов в оригинале. Более того, я мог кое-что сказать на монгольском языке. Члены комиссии были попросту ошарашены, а у князя даже выпал монокль. Но вот он принялся задавать мне всевозможные вопросы, и — подумать только! — он задавал их на персидском, на монгольском, он цитировал классиков восточной литературы… Лишь много позже я узнал, что князь этот был одним из ведущих востоковедов России. Остальные члены комиссии пыхтели, потели — все, что происходило в их присутствии, было за пределами их воображения. Все преподаватели неожиданно стали похожи на школяров. То, что началось как экзамен, вдруг превратилось в обсуждение всевозможных проблем Востока, притом на различных восточных языках… По-моему, на все это ушло не менее двух часов и вполне могло бы продолжаться до самого вечера, если бы сидевший рядом с князем член комиссии, в прошлом тайный советник государя, не тронул его, наконец, за локоть».
Лев был спасен. Каких бы ошибок он ни понаделал, отвечая на вопросы других экзаменаторов, старик князь очень высоко оценил его способности и не позволил поставить ему плохую оценку. Как председатель комиссии, он специально проследил за тем, чтобы все экзаменовавшие «весьма слабого соискателя» выставили ему средний балл. А это означало, что ему удалось получить аттестат зрелости.
После окончания гимназии бывшие одноклассники продолжали собираться друг у друга на квартирах, зачастую устраивая литературные вечера. По воспоминаниям Браилова, Лев стал на некоторое время центром этого кружка благодаря своему таланту рассказчика. Алекс, по-видимому, тогда же записал по-русски некоторые его рассказы, а по прошествии многих десятилетий отпечатал свои записи на машинке, переведя их на английский. И в этих текстах еще совсем незрелого автора ощущаются особая, несколько ироничная интонация, присущая «Али и Нино» и всем книгам о Кавказе, которые написал Лев.
Чего не понимали одноклассники, так это того, что он больше не ощущал себя Львом Нусимбаумом: в августе 1922 года он стал мусульманином, и произошло это в присутствии имама в османском посольстве в Берлине. Теперь он действительно был Эсад-беем. Когда его бывшие соученики, особенно евреи, узнали об этом, они были поражены до глубины души, о чем упоминал не только Алекс Браилов, но и Анатолий Задерман[105]. Почему он так поступил? Браилов считал, что выросший в космополитичной среде Лев желал найти нечто подлинное, глубинное и что нашел он это «в мире местных жителей, тех, кто у них в бакинском доме были слугами, чьи корни находились в мусульманских селениях или аулах». Возможно, это действительно так. Во всяком случае, я не верю, что решение принять ислам было продиктовано желанием избежать преследований, связанных с его еврейским происхождением. Причины были, по-видимому, куда более сложными. Когда Лев явился в посольство Турции, оно все еще было посольством Османской империи, поскольку подчинялось номинально законному правителю, а именно халифу, тому самому любителю Монтеня и современному человеку, последнему представителю древней османской династии. Быть может, правильнее всего предположить, что он стал мусульманином, желая реализовать мечту молодого еврея из многонационального Баку о полиэтничности.
Его новая личность впоследствии превратится в своего рода расовое и религиозное алиби, и он будет пользоваться им, чтобы попросту не погибнуть. Однако в тот момент, когда он пришел в посольство, им двигало лишь желание обрести приют, найти духовное пристанище в пространстве мировой культуры. На одном из первых фотопортретов уже в облике Эсад-бея Лев сидит в картинной позе в потертом кожаном кресле с подлокотниками, которое вынесено, судя по всему, куда-то в палисадник или же во двор. Загадочным взором он смотрит прямо в объектив, на нем хорошо сшитый костюм, короткие гетры и турецкая феска, — не пройдет и года, как халиф уже будет читать свои любимые книги в Париже, а сама феска, как и слово «бей», в Турции будут официально запрещены.
Контакты с миром ислама Лев налаживал и за пределами академических кругов. В 1923 году имя Эсад-бей встречается в списке основателей берлинского Исламского общества, а в 1924 году он помогает созданию его молодежного филиала — студенческой организации под названием «Исламия». Его рассказы об этом времени отражают главным образом царившие там мелочные дрязги и политические склоки.
В автобиографической заметке 1931 года он так описывал происходящее: «В полутемной, прокуренной пивной на севере Берлина собираются несколько панисламистов. Ряды наши постепенно растут, и вот в продымленном, чадном помещении уже звучат все языки Востока, но время от времени говорят и по-немецки. Половина присутствующих, наверное, английские или русские шпионы. Руководитель — индийский евнух, который позже, по-видимому, станет работать на англичан. Все мы занимаемся политикой, поскольку война, так или иначе, сбила всех нас с пути истинного. Здесь готовятся заговоры, планируются, но затем так и не исполняются покушения, здесь сочиняются прокламации. Я читаю лекции о халифате и пишу стихи… Практическая политика начинает вызывать у меня отвращение. Панисламизм на практике свелся к сплетням, злословию друг у друга за спиной, и еще — к взаимному недоверию». Прокуренное помещение находилось, по-видимому, на Ганноверштрассе, где и базировалось сообщество, руководимое Абделем Джаббаром Хейри — очевидно, тем самым «индийским евнухом». Вскоре Лев стал принимать активное участие в работе общества, его избрали в представительский совет, и он начал во всеуслышание говорить о тяжелой доле мусульман в колониальном мире.
Здесь впервые после отъезда из Азербайджана он встретился с настоящими мусульманами — обычными людьми Востока, а не сотрудниками учебных заведений, русскими или немцами, изучавшими ислам. Благодаря им он получил реальное, уже не «детское» представление о суровом мире ислама — современного, а не древнего. Многие из них приехали в Германию еще до Первой мировой войны, это были преподаватели, врачи, торговцы; и среди них было немало политических эмигрантов. В 1920-х годах антиколониальное движение было очень серьезным фактором в Берлине, и немцы в целом поддерживали идею независимости мусульман — в тот период сирийцы бунтовали против французского колониального ига, а марокканцы — против испанского.
К разочарованию Льва, исламское сообщество в Берлине было куда более националистическим, чем во многих других городах. В этих прокуренных комнатах, среди «настоящих» уроженцев стран Востока, ему трудно было играть привычную роль «человека с Востока». По приезде в Берлин Лев пережил известный шок, попав в общество русских эмигрантов, а теперь он снова ощущал себя чужим, общаясь с такими же, как он сам, эмигрантами из мусульманских стран: ведь многие из них попали сюда с территорий, которые прежде принадлежали России, а ныне оказались в составе Советского Союза. Национализм с мусульманским оттенком быстро превращался в способ противостояния советской идеологии. Например, «национальная гордость азербайджанцев» гораздо сильнее проявлялась в Берлине у эмигрантов из Азербайджана, чем у жителей космополитичного Баку в юные годы жизни Льва. А «космополитический османизм», если позволительно так охарактеризовать предпочтения Льва, отнюдь не вызывал сочувствия у эмигрантов-мусульман. Лев вскоре убедится, что подобное мировоззрение ближе либералам-европейцам и евреям-ориенталистам, однако на тот момент среди его знакомых таких не было. Люди подобных взглядов оказались на вторых ролях в пространстве, где тон задавали арабы, турки, иранцы, афганцы и индийцы, не говоря уже об эмигрантах из Советской России. Отношения Льва с этими «соотечественниками» были отнюдь не гладкими. А начавшаяся литературная карьера отнюдь не способствовала их улучшению.