Глава 36. Диссидентское лето 79-го года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 36. Диссидентское лето 79-го года

Уйдя из репертуарного театра, что в психологическом плане приравнивается к разводу и полигамии (театр один, а фильмов много), я вступила в жизнь одиночки — совершенно отличную от той, которая проистекает в «семье» под названием коллектив. Мои новые знакомства только подтверждали скрытый вызов и своеволие независимого положения в социуме.

Я давно заметила, что в преддверии судьбоносной встречи мы часто отказываемся идти на «тот самый» день рождения, в «ту самую» компанию, упираемся до последнего, ссылаясь на несварение желудка, интересную передачу по телевизору или что-нибудь еще. Но в конце концов все-таки тащимся «туда», проклиная себя за слабость характера. Тут-то и выясняется, что нам просто необходимо было оказаться именно здесь и сейчас. «Кто-то» или «что-то» выбрал этот неприметный на первый взгляд час, чтобы ворваться в нашу жизнь и внести в нее долгожданные перемены.

Так, одним мартовским вечером после долгих отговорок я согласилась идти с Володей Ежовым на вечеринку в честь его друга Алеши Менглета, с которым никогда прежде не была знакома. Все подтверждало неординарность предстоящего знакомства — по дороге я оступилась на ровном месте, разбила подарочную бутылку вина, порвала новый чулок, и на колене образовалась огромная шишка. «Вот тебе за то, что не умеешь настоять на своем!» — бормотала я про себя и неуклонно ковыляла дальше. Однако, придя наконец в гости, я повеселела. Компания состояла человек из двенадцати — пятнадцати, все они знали друг друга с детства и потому разговаривали на каком-то своем, выработанном годами сленге. Никто не обращал на меня внимания, и мне представилась редкая возможность наблюдать за другими, а не служить предметом обозрения для незнакомцев.

Виновник торжества Алеша Менглет беседовал на кухне с худощавой блондинкой — та заливалась мужским басом, пересказывая похождения минувших лет. Какое-то время назад она расписалась с французским подданным, желая навсегда покинуть социалистическую Родину. Отправив новоиспеченного супруга в Париж — делать последние приготовления к ее приезду, она коротала летние вечера в Москве, ожидая выездную визу. В один из этих дней она оказалась в ресторане с подругой, которая попросила развлечь болтовней прибывших в СССР румынских физиков. Задача была несложная — остроумием и хорошими манерами блондинка обладала с избытком. Настроившись на легкий непринужденный ужин, она и предположить не могла, что в промежутке между вторым блюдом и десертом вдруг начнет влюбляться в прекрасного черноволосого румына. А спустя сутки уже отдастся роковой страсти целиком, плюнув на респектабельного парижанина и французскую визу.

Дело кончилось тем, что она вышла замуж за красавца физика, уехала с ним в Румынию, там родила и лишь тогда спохватилась: новое место жительства — тюрьма похуже той, из которой она мечтала вырваться. Страсть к свободе взяла верх над другими страстями, и она в очередной раз стала замышлять побег. Путем долгих тайных манипуляций ей удалось купить тур в Италию — себе и сыну. Туда она отправилась, никого не посвятив в свои планы, в том числе и мужа (этого требовала конспирация: кто знает, как бы он воспринял новую идею жены). Пока супруг объявлял ее в розыск, она обосновалась в Америке, о чем известила его телефонным звонком. Теперь она считалась американкой, курила «Мальборо» одну за одной, по воскресеньям ездила верхом, а вечерами стреляла из пистолета в мишень, что висела на стене ее квартиры: тренировала руку. Каждый выстрел сопровождался мощным хлопком, но у нее на голове красовались звуконепроницаемые наушники. Другое дело — соседи… Нажимая на курок, она приговаривала: «Посмотрим, долго ли вы продержитесь, гады!» Новые соседи, только что приехавшие русские иммигранты, ей досаждали — они круглые сутки варили щи! Украв для начала трехколесный велосипед писклявого малыша, затем методично туша сигареты о вывешенные в саду «вражеские» простыни, она добилась-таки поставленной цели: соседи съехали, враг отступил. Победитель хохотал на московской кухне прокуренным женским басом.

Когда Алеша наконец вошел в гостиную, я смогла разглядеть его поподробнее. Он оказался чуть рыжеватым блондином со смешливыми глазами и веснушчатым лицом, то и дело щурил озорной глаз и пощипывал отрастающую бородку. Он происходил из актерской династии. Его дед — знаменитый Георгий Александрович Менглет, актер театра Сатиры, мать — актриса театра Станиславского Майя Менглет. Да и сам он к тому времени уже закончил актерский факультет ГИТИСа. Друзья его были все как один — художники. Атмосфера за столом царила шутливо-непринужденная, и я позабыла все свои болячки, превратившись в зрителя своеобразного шоу. Алеша и его ближайший друг Саша Дрючин исполнили импровизацию на пустых банках — наивные звуки будили в обоих неописуемую детскую радость. Затем была продемонстрирована пантомима или скульптурные позы в духе соцарта (как на полотнах Комара и Меламида, которых они тоже знали), потом пародия на общих знакомых и наконец воспоминания о любимой всеми даче в Судаке. Многие из тех, кто собрался в тот вечер за круглым столом разгонять весельем темноту одинокой ночи, были связаны между собой романом или браком (прежде или теперь), и тем не менее они продолжали держаться вместе, возведя дружбу в наивысшую ценность. «Боже мой, — размышляла я, глядя на них, — до чего актеры в жизни напряженнее, скованнее этих художников… а ведь и те и другие — творцы. Возможно, это оттого, что актерский труд более зависим от идеологии, так как связан со словом, с коллективом. Отсюда и результат — редко встретишь среди нас бунтарей, разве что алкоголиков да заслуженных…»

Домой мы возвращались втроем — Вова Ежов, я и Менглет. Идти пришлось пешком, потому что метро уже закрылось. Алеше оказалось по пути, и он принялся веселить меня персонально. Ежов, привыкший к его шуткам и тонкому флирту с женщинами, только иронично ухмылялся. Неожиданно для себя самой я окончательно просветлела и отметила, что «рыжий конопатый» метит своими стрелами прямо мне в душу, а я и не думаю сопротивляться. Перед тем как расстаться, Алеша пригласил меня прийти к нему домой на ужин, о котором должен будет сообщить преданный Вова Ежов. Как выяснилось, Менглет недавно расписался с немкой из Гамбурга и вскоре уезжал туда на постоянное место жительства.

На прощальный ужин я уже летела, боялась опоздать, все подталкивала Ежова — побыстрей да побыстрей! А Вова шел подчеркнуто медленно, словно прогуливаясь. Но вот мы оказались на месте, в квартире Алешиной мамы. За столом в гостиной сидели все те, кого я уже видела в прошлый раз, и еще с десяток новых лиц, таких же смешливых, дурашливых, веселых людей. Я оказалась самой последней, вернее, самой новой Алешиной знакомой. (Гостинчик напоследок, чтоб было по кому тосковать и думать — не все еще прожито «там».) На этот раз он окончательно покорил мое сердце, как и все, кто его окружал. Видеть вокруг столько людей, влюбленных друг в друга, в общее для них детство, отрочество и юность — большое счастье само по себе. Я уже не говорю о счастье принадлежать им, этим людям и их воспоминаниям. Можно ведь любить не только отдельного человека, но совокупность людей — их стиль, образ жизни. Впоследствии мне станут хорошо знакомы чувства такого рода: увлеченность друзьями, а значит, и их привычками, словечками, сентиментальными безделушками — всем тем, что лишено утилитарного смысла, но наполнено твоей памятью.

В конце вечера Алеша попросил меня прийти еще раз, теперь уже на платформу Белорусского вокзала в день его отъезда в Гамбург. И на этот раз я спешила, как спешили все, кто стоял на перроне — успеть поцеловать, шепнуть на ухо заветное словечко, — таких оказалось без малого человек сорок. Девушки всхлипывали, ребята отшучивались, а сам «виновник», вырядившийся в телогрейку, повторял свое кредо: «Война х-ня, главное маневры!» Но вот поезд тронулся, все побежали вслед. Алешка сделал прощальный жест и обратился к любимым подругам: «Дорогие женщины, простите, что покидаю вас, не грустите, я еще вернусь!» Его солнечная физиономия начала медленно удаляться. За составом шли его друзья — дети диссидентов, друзья Сахарова, английский разведчик, вышедший на пенсию в Советском Союзе, дочь разведчика, закончившая московскую среднюю школу, неунывающие потомки поэта Бальмонта, а также многочисленные художники, родители которых, члены МОСХа, всю жизнь писали портреты Ленина и рисовали карикатуры на страну «пауперизма», Америку. Все они были так называемой «золотой молодежью» конца 70-х, и в течение последующих нескольких лет почти каждый из них поменял место жительства и переехал жить на Запад. Я еще не догадывалась, как много перемен принесет мне это внезапное знакомство.

Перед отъездом Алеша строго наказал своей подруге Ксене «не бросать Леночку», и теперь она звонила мне и звала в гости, в свою однокомнатную квартиру на Масловку. Она, конечно, тоже была художницей, успешно лила воск на ткани, создавая замысловатые батики, а также страстной поклонницей очень женских песен Аллы Пугачевой. Под утро у Ксени разыгрывался аппетит, она начинала жарить колбасу, одновременно дирижируя себе ножом, который только что был в употреблении. Подвывая какой-нибудь душещипательный куплет и утирая слезу, она вспоминала своего француза по имени Реми, которого любовно окрестила «рюмочкой». У Ксени в доме периодически собиралась вся честная компания, что была на перроне, а также всевозможные иностранцы, каким-то чудом оказавшиеся в Москве и завязывавшие знакомство с художниками. В те годы принимать у себя зарубежных гостей было по меньшей мере дерзко, а по большей — вызывало подозрения в сотрудничестве с органами. Однако Ксеня была редким исключением из правил, и ей все сходило с рук просто потому, что это была именно Ксеня — имя скорее нарицательное, нежели собственное. Она чем-то напоминала звезду американского рока Дженис Джоплин, например своей «цветочной широтой» и бескорыстием. Каждого она ласково называла «птицей», «солнцем», «мальчиком», «девочкой», как если бы была всеобщей матерью или жрицей. К сожалению, с Дженис Джоплин ее роднила не только клоунская улыбка, круглые очки, кудряшки, хипповые размахайки, бусы и кольца, но также пагубное пристрастие — в ее случае к алкоголю. Но если Дженис трагически погибла от наркотиков, то Ксеня, на радость всем друзьям, выстояла в самой невероятной качке. Спустя пару лет она тоже уедет, поселится в Нью-Йорке. На новом континенте продолжит заниматься своей профессиональной карьерой и даже умудрится зарабатывать приличные деньги, одним словом, устроит жизнь на Манхеттене не хуже, чем на Масловке, оставаясь таким же неунывающим, отзывчивым существом, в окружении друзей и трех черных кошек — Дуси, Константина и Морковки.

Спустя три месяца после отъезда, летом 1979-го, вновь появился Алеша. Теперь он приехал в Москву в качестве гостя. Ксеня отчиталась перед ним о «проделанной работе», хотя он и сам видел, что мы были теперь неразлучны, вроде Кормилицы с Джульеттой. Как-то днем он позвонил и, жалуясь на голодный желудок, стал проситься на обед. Его звонок застиг меня врасплох — в холодильнике пусто, да и готовлю я плохо. Услышав на моем конце телефона напряженную паузу, Алеша тут же предложил навестить одного знакомого француза, у которого, по его словам, всегда найдется дома что-нибудь вкусненькое. Правда, он предупредил, что идти мне туда небезопасно: Пьер (так звали француза) был скандальной фигурой, да к тому же журналистом. Он жил в доме на Садовой-Самотечной, где на верхних этажах располагалось агентство Франс Пресс, а чуть пониже — квартиры работников посольства и журналистов. «Гетто», как сами жильцы окрестили свой дом, круглосуточно охранялось нашей милицией. Решив, что бояться мне нечего, так как кроме желания «заморить червячка» у меня нет никакой другой сверхзадачи, я отправилась с Алешкой в гости. Пьер с виду был человеком лет пятидесяти, небольшого роста, с кучерявой седеющей шевелюрой, очень разговорчивый и заводной. По квартире у него бегала маленькая болонка, а на диване сидела миниатюрная блондинка по имени Елена — его будущая жена. (Я обратила внимание, что имя Елена в те годы как бы пришло на смену имени Наташа — все русские женщины в иностранном окружении почему-то оказывались Еленами в восьми случаях из десяти. У меня даже родилась тогда шутка: Елена не имя, а профессиональная кличка…)

Итак, я впервые в тот день попала в московский дом к иностранному гражданину, если не считать моего визита в детстве к подружке-итальянке. Для советского человека этот момент был исполнен особого трепета, так как общаться с иностранцами, иноверцами, представителями других человеческих рас и культур у нас практически не было возможности, а если она и представлялась, то контакты сводились к минимуму во избежание провокаций и неприятностей. Вследствие подобного воздержания возникала другая крайность — зрелище иностранца в натуральную величину, да еще в быту, вызывало с непривычки острые психические и даже физиологические реакции. (Внутреннему взору являлся образ бородатого Миклухо-Маклая в окружении папуасов-иностранцев, и вся его жизнь представала в виде бесконечного усилия над собой, чуть ли не подвига.) Привкус некоего киношного героизма был в том, что я присутствую на чужой территории, ем сыр из «Березки», отказываюсь от иностранных сигарет и поддерживаю беседу о Сталине и Троцком. Рассказывая о репрессированных родственниках, я волнуюсь и понижаю голос, убежденная, что нас обязательно подслушивают — все это щекотало нервы и придавало всей атмосфере детективно-шпионский налет. Впрочем, это касалось только меня: Пьеру подобные мысли и ощущения (если бы он о них догадывался) показались бы параноидальным бредом и свидетельством умственной отсталости его гостьи.

Что до Алеши, то он давно освоил территорию иностранных домов в Москве, а теперь и вовсе был на правах визитера. (Павка Корчагин, не меньше, трансформировавшийся в Штирлица!) В какой-то момент к Пьеру заглянула еще одна заморская особь, говорящая на французском языке. Это был его сосед — он шел прогуливаться с собачкой. (Четвероногого друга звали необычно — Волик: уменьшительное от русского «воля» и французского voler — летать.) Соседа Пьер представил нам как врача посольства и пригласил его заглянуть на бокал вина после прогулки. Через полчаса тот вернулся вместе с молодой женщиной — его сестрой, приехавшей навестить брата из Парижа. Новый гость выглядел намного моложе Пьера, был выше его на полторы головы и совершенно обворожительно белокур. Он резко шутил, нервно курил сигарету за сигаретой, держа ее в левой руке, и что-то постоянно комментировал сестре по-французски, бросая то и дело в мою сторону хитрые взгляды. (Парочка выглядела весьма колоритно: брат и сестра были как две капли воды похожи друг на друга — синевой глаз, гордой посадкой головы, римскими профилями и русыми шевелюрами. Может, тогда у меня и зародилась любовь к сиамским котам — дикие, гордые и синеглазые… Одного я назвала-таки Парисом.) Не в силах понять что-либо из их картавой речи — изучение этого языка в училище ограничилось для меня декламацией стихотворения Артюра Рембо на экзамене — я хранила гордое молчание, преисполненная собственного скифского достоинства (вся энергия в скулах, рот интригующе сомкнут, долгие взгляды в одном направлении — гипноз, одним словом). В том, что по моему поводу блондин отпустил не одну скабрезную шутку, не было ни малейшего сомнения. Из всего визита к Пьеру больше всего мне запомнился его сосед, а также мои напряженные проходы с прямой спиной из гостиной в туалет — я прилагала максимум усилий, чтобы не скомпрометировать свою державу неуклюжестью. Провожая меня домой в тот вечер, Алеша выразил надежду, что посещение французского «гетто» пройдет для меня безболезненно, и даже посоветовал не забывать Пьера, позванивать ему, особенно если в холодильнике пусто. Но вскоре Алешка снова уехал в Гамбург, и сердце мое начало тосковать по нему как по брату — уж больно радостное и доверительное чувство он вызывал. Правда, вместо себя он оставлял мне своих друзей, их гостеприимные дома, полные его шуток и фотографий, — и это был целый мир. Я же продолжила трудиться на актерском поприще, отрабатывая что-то за себя и за Алешку (диплом он взял и был таков), а также за тех, кто хотел, но не смог оказаться на моем месте.

Тем летом режиссер Марк Захаров проводил пробы к фильму «Тот самый Мюнхгаузен». Моя кандидатура появилась в списке претенденток в последний момент, а в результате меня-то и утвердили. В один из дней, когда я в костюме и гриме делала фотопробы на студии, пришло известие о гибели Ларисы Шепитько. Вместе с ней в автокатастрофе погибло несколько ее коллег, которые отправились тем ранним утром на выбор натуры. В день похорон лил проливной дождь, во дворе студии стояло шесть гробов… Я вспоминала нашу с ней встречу в Берлине, и каждая деталь была теперь исполнена особого смысла. Фотограф щелкал вспышкой, а на лице моем, под париком, нахлобученным на голову, застыл вопрос: зачем? На фотографии так и осталось. Ночью мне приснился сон, в котором она просила меня дать ей апельсин и жаловалась на боль в голове. Позднее я узнаю подробности ее смерти, и меня не покинет ощущение, что это было видение, а не сон — общение двух душ, вне тел, «по душам»… Царствие ей Небесное…

Возможно, мое лицо на фотографии, сделанной в день трагической гибели Ларисы, имело нужное для образа выражение, а может, сработало что-то более прозаическое, но меня утвердили на роль Марты. Марк Анатольевич, правда, очень хотел, чтобы героиню сыграла новая звезда «Ленкома» Таня Догилева. Но у начальства студии возникли какие-то свои соображения на этот счет, и они заупрямились. (Так по крайней мере пересказали эту историю мне.) Да и вообще Марку Анатольевичу не хотелось связываться с «чужой» актрисой, созданной другим режиссером. В моем случае — Кончаловским. Но время подпирало, заставляя идти на компромисс. Оператор картины Владимир Нахабцев, знавший меня с детства по родительскому дому, в который он захаживал, пообещал Марку Анатольевичу, что сделает из меня на экране красавицу, и тот успокоился. Не последнюю роль в моем утверждении сыграл и автор сценария — «тот самый Гриша Горин», который в Коктебеле говорил, что из меня можно лепить все. Я вспомнила, как года за два до съемок, разговаривая с Гришей по телефону, я узнала, что он пишет сценарий по своей пьесе. На мой вопрос о сюжете он ответил: «О Мюнхгаузене и о женщине, чем-то похожей на тебя!» Позднее, уже на съемках фильма и на многочисленных просмотрах меня будет преследовать мысль, что автор подразумевал под Бароном Мюнхгаузеном Кончаловского, а под Баронессой — его жену Вивиан. В сентябре всей киногруппе «Мюнхгаузена» предстояла экспедиция в Германию, но до этого в Москве меня поджидала еще одна встреча, каким-то образом повлиявшая не только на создание образа Марты, но и моего собственного, человеческого…