Глава 18. Ангел или полюбовница

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18. Ангел или полюбовница

Когда осенью я вернулась в училище, все отметили произошедшие во мне перемены. Я была намного худее той, прежней, держалась отстраненно — на всем облике лежала печать озабоченности сложными проблемами. Слухи о том, что я снимаюсь в широко разрекламированном фильме известного режиссера и что у меня с ним роман, уже поползли по Москве и не обошли «Щуку». На меня смотрели с долей зависти, но и не без сожаления, предполагая, что я попала в запутанную историю с женатым человеком. Окружение в подобных случаях превращается в зрителя, который хочет просто досмотреть «пьесу» до конца — независимо от того, чем она закончится. Мой педагог по иностранной литературе, Ирина Александровна Лилеева, как-то задержала меня после лекций и по-матерински предупредила: «Я знаю женщин, которые были в твоей ситуации» — она намекала на Ирину Купченко, с которой ее связывала давняя дружба. По слухам, известным многим, у Ирины во время съемок фильма «Дворянское гнездо» тоже случился роман с Кончаловским. «Фильм заканчивается, и все проходит, а в душе остается травма. Учти и будь к этому готова!» — подытожила моя доброжелательница.

В мосфильмовских коридорах объяснялись более определенно: у Кончаловского репутация Синей Бороды — он молодеет, а с его дамами приключаются всякие напасти. Тем временем Андрей Сергеевич, ничего не подозревавший о своем зловещем образе, звонил из Севастополя и тихим ласковым голосом справлялся о том, как идут дела в институте, говорил, что соскучился, и наконец предложил мне приехать навестить его. Я отпросилась из училища и оказалась на съемочной площадке, где мне посчастливилось покататься на настоящем танке-амфибии, сняться с автоматом Калашникова и полазить по сложным военным сооружениям для тренировки десантников. Режиссер смотрел на меня влюбленными глазами, и было ясно, что это не конец, а только начало.

Вернувшись в Москву, он принял решение жить вместе. Мы поселились в маленькой квартирке на Красной Пресне, недалеко от хлебозавода. Я с любопытством осваивала новое положение, оказавшись впервые вне родительского дома. Теперь я часто бывала на Николиной Горе, где познакомилась ближе с Никитой, который незадолго до того женился и переживал медовый месяц. Несколькими месяцами раньше я уже бывала в этом загородном доме и даже осталась здесь как-то ночевать. Меня уложили спать на маленьком диванчике, в коридоре на втором этаже, а по соседству располагалась спальня Андрея Сергеевича. Не успела я осмотреться на новом месте, как услышала скрип ступеней — медленно и неотвратимо Никита Сергеевич вырастал, как из-под земли, и наконец образовался в полный рост, бросил в мою сторону сочувствующий взгляд и прошел к старшему брату. «Господь покарает тебя за это!» — сказал он ему, как я позднее узнала, — очевидно, это относилось к нашей разнице в возрасте и к роману на фоне брака, в котором был ребенок. Посреди ночи я проснулась, и меня охватил беспричинный страх — что уже случалось со мной и прежде. Преодолевая неловкость, я все-таки пробралась в спальню к Кончаловскому и, объяснив, что мне страшно спать одной, залезла к нему под одеяло. Мое поведение пробудило в режиссере бурю эмоций: «Ты и есть наша героиня, Татьяна, она ведет себя непосредственно, поддаваясь порыву чувств, я очень люблю тебя за твою стихийность!» Для меня его реакция была так же неожиданна, как для него моя «стихийность». С этого момента я невольно начала стремиться к тому, чтобы походить на некую Татьяну, которую создало воображение Андрея Сергеевича.

Теперь мое присутствие в доме приобрело легитимность, и я уже не спала на диванчике, хотя не отделалась окончательно от всех своих страхов. Рядом с молодоженами я невольно проводила параллели между их отношениями и нашими. И понимала, что у нас случай особый: я не была в доме ни хозяйкой, ни даже невестой. О разводе Кончаловского не могло быть и речи, так как брак с иностранкой гарантировал беспрепятственный выезд за границу. Не говоря уже об алиментах для французской подданной, которые в те годы он бы не осилил. Более того, все сулили скорый конец отношениям со мной, возникшим по творческому вдохновению, а значит — по заблуждению. И потому я проглатывала рассуждения того же Никиты, объясняющего жене по какому-то поводу, что «режиссерам свойственно влюбляться в актрис, что поделаешь», — я была наглядным экспонатом и подтверждением правила. На замечание Никитиной тещи: «Когда у Андрея в доме будет жена — все встанет на свои места» — мне тоже нечего было возразить.

У меня к тому моменту впереди еще были павильонные сцены, и я должна была оправдать свои творческие амбиции и надежды режиссера. А для него самой большой любовью было кино. Избранная на главную роль актриса представляла собирательный образ всех женщин и выражала в том числе его собственный голос. Реальная жизненная ситуация оказывалась вторичной по отношению к «фильме», становилась вспомогательным материалом, не всегда управляемым, в котором допускались множественные импровизации и где были возможны драмы, разбитые сердца, скандальные сцены — «вульгарная» и непривлекательная данность.

Отчаявшись, как мне казалось, найти истину в вечном конфликте полов, Кончаловский-мужчина игнорировал предъявляемые ему обвинения морального толка, сосредоточив все лучшее, что в нем было, на профессии. Он готов был пойти на любые жертвы (в том числе принести в жертву других) ради воплощения своей мечты — кино. И даже отъезд на Запад, как я тогда понимала, был задуман им для поиска большей свободы в профессии — на том единственном поле боя, на котором он готов был сразиться с пугающей его реальностью. Проезжая как-то по Красной Пресне, он взглянул за окно своего «Вольво» и робко признался: «Я этого совсем не знаю!» «Это» — спешащие после работы советские служащие, перекошенные сумками и заботами. Встретить в Советском Союзе человека, который «это» не знал, само по себе было большой ценностью. Он знал другое — чего не знали те, кого он видел из окна своей машины. И он это понимал — как все мы понимаем, какую роль нам выпало играть в этой жизни. У него была воля и амбиции победителя, за ним стояло имя его рода, и он хотел, мог и должен был вырваться из круга премированных и отправленных на пенсию деятелей кино. Предстояло нарушить закон, установленный для большинства: хотеть только то, что дозволено, стать в их глазах «паршивой овцой» и в то же время примером — наш человек в Голливуде! Да кому такое в голову взбредет в здравом рассудке? Но Андрей Сергеевич никогда не подходил к себе с общими мерками. Его искушали страсти сильных мира сего: Наполеон, Че Гевара, Коппола, а из наших разве что Бондарчук. Не забуду, с каким трепетом и азартом рассказывал он, как пил водку, аж из одного стакана, с великим французским фотографом или как итальянская кинодива собственноручно стирала у него на глазах свое нижнее белье. «Знаешь, как поехать в Рим? А сниматься в Голливуде? Правда, хочется?! Для этого сначала нужно набрать телефон Джины… затем послать баночку икры…» — говорил он, лукаво улыбаясь и разглядывая журнал с видами средиземноморских пляжей.

В советские времена такой прагматизм и даже панибратство в отношении кумиров, особенно западных, казался верхом дерзости и хулиганства, а сам Андрон — чуть ли не подпольным диссидентом в стане Союза кинематографистов. И все же только в России празднуют победу одного как общую, «нашу» победу. Он «прорвался», он «соблазнил», он «выбил» деньги, он пожал руку самому «Пупкину-Тютькину» — а значит, и мы. Кончаловский, хоть и вырос на Николиной Горе, оставался советским человеком, и мечты у него были по-советски грандиозными: во имя общей идеи. Во мне он нашел благодатную почву для героического пафоса — я лепила себя по образу и подобию той, которая пригрезилась режиссеру и рабу Божьему Андрею Кончаловскому. Задача стояла не из легких: приблизиться к идеалу не только на экране, но и в жизни. Мне всерьез казалось, что я соприкоснулась с самой Историей. В одном из интервью того периода я без тени юмора рассуждала:

Журналист: Какой фильм вы считаете любимым?

Ответ: Я люблю все свои фильмы. Но если у меня есть шанс остаться в памяти будущих поколений, то только в связи с картиной Кончаловского.

Журналист: Почему вы так думаете?

Ответ: Ему гарантировано место в Большой Советской Энциклопедии, его жизнь станет предметом исследований, а я — факт его биографии…

Через несколько лет я пойму, что образ, который я примерила на себя, логически подводит меня к исчезновению. Идеальная романтическая героиня не может стареть, полнеть, выходить замуж, разводиться, становиться Заслуженной деятельницей искусств, отправлять детей в детский сад и быть прикрепленной к клинике СТД. Одним словом, она не может амортизироваться со временем, а значит, должна умереть с удивленно поднятыми бровями и чуть приоткрытым ртом. К счастью, в последний момент я плюнула на трагическую концовку, предпочтя ей бесславные будни в Соединенных Штатах Америки, где быстро вылечилась от пошлого романтизма. Но то было позже, а теперь, оставшись один на один с Кончаловским, я стала свидетелем его терзаний и одиночества, единственным доверенным лицом, которому он открывался со своими противоречиями и слабостью. Случалось, я просыпалась ночью от того, что чувствовала его рядом бессонным, глядящим в потолок широко раскрытыми глазами. «Ты мой ангел, помни это, ты нужна мне, — повторял он как заклинание, — я очень плохой человек, не будь хуже меня!»

Глядя на его скуластое, волевое лицо, я предполагала самое худшее: убил, ограбил, изнасиловал несовершеннолетнюю — теперь вот мучается, и мне хотелось пройти с ним весь путь до конца, как это сделала Сонечка Мармеладова. Но вскоре он навязчиво напоминал: «Я уеду, я не могу тебя взять с собой, я ничего не гарантирую…» И снова: «Я умер, я уже умер однажды, а ты?!» Не до конца понимая, почему этот красивый человек «уже умер», я хваталась за отведенную мне роль «ангела» (а значит, спасителя) и тайно лелеяла мечту, что смогу возродить его способность любить и веру во взаимность. Когда он трезво предупреждал: «Тебе нужна любовь, а я могу дать только ласку», — мое раненое самолюбие удовлетворялось тем, что мне, девятнадцатилетней, выпала миссия врачевать раны повидавшего «все» тридцатипятилетнего Кончаловского.

Переживая возрастной кризис и досадуя на опыт мимолетных связей, он рассуждал о физиологической близости, которая, по его словам, не менее бессмысленна и монотонна, чем «раскапывание бесконечной ямы». Доставалось порой и всему женскому роду в целом. Режиссер, так драматически повествующий в своих фильмах о любви, голосом разочарованного мальчика жаловался на толстых и грудастых, что годятся только как подушки (уткнуться и забыться), на иных, знаменитых, — что их волосы пахнут рыбой, нос — крючком, а зад — как у груши, что красотки мстительны, сварливы, хитры, азиатки слишком покорны, а европейки чересчур независимы. Однажды в пылу скептического красноречия он низверг с пьедестала женское тело как таковое в пользу «несомненно более совершенного» мужского: «Посмотри на греческие скульптуры, — как гармоничен мужской торс… А фаллос?»

Подобные речи укрепляли меня в желании предстать «гением чистой красоты», приблизиться к образу нимфетки, столь полюбившемуся Кончаловскому (хотя ею я уже не могла быть ни по возрасту, ни по факту.) Теряя килограммы веса и «сбивая грудь», я культивировала в себе бестелесную Музу, сублимируя в эстетических и духовных поисках свою женскую неудовлетворенность. Потому, возможно, в течение полутора лет я не осмеливалась перейти с ним на «ты»: мое «вы» в обращении к мужчине, с которым я спала в одной постели, гарантировало нерушимость любовной фантазии. «Что-то фрейдистское!» — скажет догадливый интеллектуал о нашей связи. И в этом тоже заключалась щемящая сердце истина. Кончаловский действительно относился ко мне, как будто я была его дочерью, его ребенком. Хотя у него был сын Егор от брака с Натальей Аринбасаровой и дочка Саша от брака с Вивиан, свои отцовские чувства, как будто впервые, он испытал во взаимоотношениях со мной, своей героиней. Или, как говорят в таких случаях — любовницей.

Страх перед старением, уже тогда существовавший в Кончаловском как идея-фикс, был причиной его тяги к женщинам намного моложе, что само по себе определяло характер любовных отношений. По странной иронии обстоятельств и для меня этот род любви казался единственно приемлемым. После травмы, пережитой в конце отношений со своим первым мужчиной, мне нужна была сложная конструкция кинематографа с его мифотворчеством для возвышения чувств земных до уровня идеальных, «небесных». Как часто в ту пору, встречая в метро или на улице целующуюся парочку, я отворачивалась в испуге и отвращении, не веря, что плотское желание — так я определяла то, что соединяло мужчин и женщин, — может обойтись без насилия и неизбежного после него отторжения.

Сама природа словно подыгрывала продиктованному мной замыслу превратиться в подростка — у меня нарушился женский физиологический цикл. Такое случается на войне и у спортсменок: от нервного стресса в первом случае и от физических перегрузок — во втором. («Ленка, что с тобой?» — недоуменно вопрошала моя сестра. И я задумчиво отвечала: «Воюю, наверное…») Мой жизненный курс лежал в направлении, противоположном браку и семье: актриса — это нечто среднее между ангелом и грешницей. И природа ответила на вызов, лишний раз подтвердив: что загадаешь, то и будет. Вот сиди и разгадывай потом: а то ли ты загадала? Тем нелепее было узнавать о распущенной сплетне, что я беременна, выслушивать упреки, что я околдовала чужого мужа, и подозрения в брачной корысти. Не без грусти воспринимала я подобные разговоры, но и не без ощущения силы, которую знает человек, стоящий между мужчинами и женщинами, несущий крест своей отверженности, — то ли андрогин, то ли кастрат, святой или мученик, а может, все в одном. Чужая душа — потемки, а своя и подавно. Что соединяет двоих, знают только они сами, а порой лишь догадываются. И тем не менее, глядя на вновь образовавшуюся пару, мы говорим: роман, связь, любовь, похоть… — и все. Еще мы говорим: снимается кино — и это нам многое объясняет.

Окружение киногруппы «Романса о влюбленных», включая актеров Женю Киндинова и Сашу Збруева, относилось к нашему роману благосклонно. Как часто бывает в подобных ситуациях, они пытались рассмотреть черты уникальности в женщине, которая стала избранницей режиссера, и любили меня отраженной любовью. Но женщины «с характером» относились к мужской ветрености строже. Начались съемки в павильоне. Мне предстояло работать в паре с Ией Саввиной, исполнявшей роль матери. Снималась сцена, когда Таня приходит домой со свидания и моется под душем. Еще в гримерной Ия Сергеевна, не заметив моего присутствия, разразилась красочным монологом в адрес режиссера и его «потаскушек», наградив и меня звонким словцом, которым в простонародье называют мелких тварей, прижившихся на солдатском теле.

О том, что характер Ии Сергеевны совсем не соответствует ее божественной внешности, я была предупреждена заранее. «Ия незаменимый друг в беде, но если ты счастлив…» — напутствовал Кончаловский. Уже в павильоне, стоя в ванной между дублями, едва прикрытая полотенцем от глаз посторонних, я услышала комментарий знаменитой партнерши: «Кончаловский, меня в Голливуд сниматься не зови, не пойду, я на это не способна!» Сцена с обнаженной натурой была воспринята как цитата из американского кинематографа, чуждая русской душе и традиции целомудрия. Короче, досталось и режиссеру и мне, как лучшей его ученице, от кроткой и робкой «дамы с собачкой». Что уж говорить о том, в какой «традиции» воспринимались наши отношения за кадром. Разврат, да и только…

(PS: Встретив прошлым летом Ию Сергеевну на панихиде по Олегу Николаевичу Ефремову, я обратила внимание, как мы, в сущности, с ней похожи. Маленькая, вся мокрая от слез и страданий, она вызвалась проводить меня по мхатовским катакомбам в нужную мне комнату. «Мама с дочкой», — подумала я, испытав неловкость за наши слишком крохотные габариты, льнущие к массивным перилам лестницы. Теперь мне были понятны и ее боль, и тот счет, что она предъявляла к жизни. Что уж говорить — к мужчинам…)