20
20
Если со школьными учителями в Сызрани не повезло, то ребята в том классе были очень хорошие, по-моему, даже лучше, чем в московском классе, если, конечно, не считать моих самых близких друзей. Хороши они были своим дружелюбием и отсутствием вредности и зависти друг к другу. Никто не сводил счетов, не ссорились, к учителям при всех их недостатках и слабостях относились уважительно, новеньких учеников принимали тоже по-хорошему, без всяких подковырок. Правда, новеньких оказалось немного. Кроме меня прибыли ещё две девочки: одна — Таня Костина, дочка военного, другая — Сара Салант, приехавшая, как и Таня, с Украины. Таня жила раньше в Киеве, а Сара — в Днепропетровске. Таня приехала с мамой, отец-полковник находился на фронте. Сара прибыла со множеством родственников. её отец был парикмахером, главой огромной семьи, в которой было шесть человек детей. Сара была самой младшей. Приехали вместе с ними ещё тети, дяди, племянники и племянницы. Дом сняли за Крымзой и жили в нём всем скопом. Сара была рыжей, веснушчатой, сообразительной и приветливой. Таня Костина всех поразила своей красотой: черноглазая и чернобровая, тоненькая и легкая, умела петь и плясать и всем нравилась. Обе они говорили и по-русски, и по-украински.
На первых порах все трое мы и держались вместе, присматриваясь к остальным, но довольно скоро влились в гущу класса, который вовсе не сторонился нас, не чуждался и принял как своих Через некоторое время у каждой из нас появились и свои приятели из числа сызранских ребят. Крут моих сообщников, а вернее, более близких мне ребят, не был многочисленным. Хотела я того или нет, всегда рядом оказывалась Нинка Лёвина (она называла себя Лёвина, хотя все остальные произносили её фамилию как Левина). Она первой позвала меня к себе в дом, и я сразу же на это откликнулась, тем более, что были мы близкими соседями. Жила Нинка с отцом, без матери. Домишко, где снимали они две комнатки и кухню, почти врос в землю, и ставни окон (а в Сызрани во всех домах почти окна на ночь закрывались ставнями) — ставни окон у Ленинского дома отступали от земли сантиметров на десять, не больше. Отец всегда находился дома, был сапожником и работу свою выполнял, сидя на низеньком табуретике у окна, выходящего на улицу. Чинил он башмаки, сапоги, подбивал каблуки, подшивал валенки и был при этом в курсе всех происходящих на Красногорской улице событий, особенно в летнее время, когда покривившееся оконце его было открыто. Грязь в комнатках — неимоверная. Пол кажется земляным — столько на нём мусора. Занавески на окнах посерели от пыли и висят косо, но при всем этом настроение Нинкиного отца всегда хорошее, я, ковыряя подошвы, он беспечно напевает себе под нос то одну, то другую песенку. И дочку свою любит, а она о нём заботится — еду ему готовит, к заказчикам починенную обувь относит, иногда книжку вслух ему читает. Вряд ли Нинка часто позволяла себе ходить в баню или мыться дома. Во всяком случае, следов этого не было видно, а однажды, когда солнце светило в окна нашего класса особенно ярко, освещая русую Нинкину голову, торчащую прямо передо мной на впереди стоящей парте, я ясно увидела веселящуюся среди волос на её затылке стайку вшей.
Кроме Нины Левиной моими почти постоянными спутниками по городу, куда бы я ни шла, в школе на переменах и сразу же после уроков, стали трое ребят — Боря Широков, Толя Архангельский и Володя Юдин. Прежде они не дружили между собой, жили на разных улицах, одновременно появлялись только на занятиях в классе. Но теперь не отходили друг от друга, стараясь обязательно в одно и то же время быть рядом с двумя своими одноклассницами-Нинами. Между ними шло почти явное соревнование: кто скорее окажется вблизи нас и примет участие в разговоре. Ребята эти были совсем разные. У Бориса в детстве была сломана нога, навсегда осталась кривой, и он сильно хромал, припадая на изуродованную в самом колене ногу. Ни в каких играх участвовать он не мог, но силу и ловкость рук своих показывал в другом — в умении все починить, разобраться в любом механизме, сдвинуть с места самый тяжёлый предмет. Был неразговорчив, книг почти никаких не читал, самым трудным для него всякий раз становилось писание сочинения по литературе. В лице его было что-то монгольское: слегка раскосые серые глаза, высокие скулы и вечная тюбетейка на голове. Жил Борис на спуске с Красногорской улицы, по которому шла дорога к водяной будке, где все мы брали воду, и к нашей школе. Жил он с родителями и старшим братом. Отец его работал на нефтепромысле под Сызранью. Толя Архангельский обычно держался в стороне от всех остальных, и даже пронырливая Нинка ничего не знала о нем, не знала, с кем он живет, куда ходит, с кем дружит. Как выяснилось, были у Толи для этого свои основания. Отец его — прежде священник одной из городских церквей, теперь, когда буквально все церкви в Сызрани, кроме одной, находившейся где-то на самой окраине за Сызраном, были закрыты, а, точнее, сломаны, а собор на площади превращен в товарный склад, — отец Толи нигде не работал, из дома почти никогда не выходил и почти полностью ослеп. Мать — очень старая и больная женщина всегда находилась рядом с ним, и только старший брат Толи и его замужняя сестра, жившая в Кузнецке и изготовлявшая, как и многие жители этого города, домашние валеные туфли, помогали им, как могли. Толя жил недалеко от школы, на той же Комсомольской улице в низеньком деревянном доме. Никто из ребят в этом доме никогда не был. Толя был высоким, худеньким, со светлыми волосами, слегка завивавшимися в маленьком чубчике, который он старательно причесывал, и в больших очках из-за сильной близорукости. Одет всегда тщательно, аккуратно все на нём разглашено, застегнуто — и рубашка, и пиджак, и заправленные в высокие начищенные сапоги брюки. Толя хорошо рисовал. Его карандашные рисунки — цветы, птицы, камыши на озере, а также и те, которые перерисовывал он ив старых журналов, — амуры и ангелы, парящие в облаках, прелестные малютки, гуляющие в саду и нарядно разодетые дамы с зонтиками, поражали воображение. Однако показывал он их только нам с Ниной и только тогда, когда появлялась надежда, что в самое ближайшее время никто к нам не приблизится. Толя никогда не был в театре, хотя драматический театр был в городе, не ходил в кино. Самым обыкновенным и очень свойским парнем был Володя Юдин. Учился здорово и легко, особенно по математике (он был самым любимым учеником Тезикова), со всеми общался и всегда знал все новости не только в школе, но и в городе, смешно рассказывал обо всем, что его забавляло, ловко передразнивал мальчишек и девчонок, большинству которых нравился. Жизнь у него была не очень-то легкая. Он жил вместе с сестрой в красивом и довольно большом по сызранским меркам доме — пять окон на улицу, за домом — сад и огород. Но уже года три жили они одни: отец оставил их всех давно, а мать умерла, когда учился Володя ещё в шестом классе. Сестра тогда кончала школу, а потом стала работать в пекарне. Сад и огород обрабатывали они вместе, но поливал их Володька один, таская воду из будки или из болотца за домом, пока оно не просыхало. Но оно всегда просыхало уже в начале лета. Денег у них на жизнь не хватало, и Володька знал, что сразу после девятого класса поедет он поступать в летное училище в Оренбург. Один раз он уже ездил туда, все узнал и теперь надо было дождаться конца учебного года.
Вот в этой компании мы и проводили иногда свободное время, которого было у каждого из нас мало. Уроки кончались часам к семи. Раз в неделю после школы я обязательно шла в библиотеку менять книги. Библиотека — радость и утешение в моей сызранской жизни. Шли со мной и ребята. Первым записался в библиотеку Володя Юдин, а потом и остальные. Нина Левина стала брать книжки и для себя, и для отца и любила пересказывать их содержание, когда вместе с ней мы шли в школу. Кроме библиотеки в учебное время ходить было особенно некуда, потому что городской сад открывался со своей танцплощадкой только летом и в то время никто из нас о танцах не помышлял. В кино тоже ещё не ходили, хотя на главной улице был кинотеатр. После школы ребята провожали нас с Ниной до самого дома, и эти минуты возвращения растягивались почти на целый час: то на лавочке где-нибудь посидим, то выберем дорогу, какая подлинней. К концу девятого класса стало это уже правилом, от которого не отступали.
От мамы из Москвы никаких известий с тех пор, как уехала она в начале сентября, не было ни в октябре, ни в ноябре. Начался декабрь. За это время немцы подошли к самой Москве, об этом сообщали во всех радиосводках. Бои шли под Москвой. В конце октября в больнице оказался отец, но держали его там недолго. Случилось это так Он устроился работать в сызранский Леспромхоз, и иногда ему приходилось уезжать на целые дни недалеко от города, в близлежащие районы.
Однажды он уехал куда-то к Батракам (от Сызрани — одна остановка на поезде до берега Волги) и не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Я пошла в его контору и сказала об этом. Там тоже его ждали ещё утром, в обычное время, но его не было. Позвонили в главную городскую больницу для начала: справиться, не знают ли они чего-нибудь о Кузьмине Павле Ивановиче, и сразу получили ответ: знают, в больницу поступил в 6 часов утра. Накануне вечером, как потом выяснилось, папа от головокружения упал где-то на берегу озера, от начавшегося кровотечения потерял сознание, а рано утром двое рыбаков обнаружили лежащего человека и в кабине мотоцикла привезли его прямо в больницу. Снова открылась язва. Операцию делать не стали. Кровотечение прекратилось само собой, но дома велели лежать недели две, «а там видно будет». Через неделю выпустили его из больницы. Домой доплелись пешком. Раза четыре по пути отдыхали: очень он обессилел. Дома отлеживался, потом снова выписали на работу, но теперь его никуда не посылали, а делал он чертежи и оформлял карты местности в конторе. Павел Иванович знал своё дело, и знания его здесь оценили и выписали со склада четыре килограмма самой белой муки, потому что чёрный хлеб есть ему не велел врач. Ему вообще нужно было диетическое питание — рисовый отвар и все легкое и питательное. Риса у нас не было. Но его продавали с рук (без карточек) на базаре по дорогой цене. Когда папа немного окреп, мы пошли с ним на базар, и он продал там одному татарину свою меховую шапку (у него была ещё одна — старая) и на эти деньги мы купили хороший белый и крупный рис у узбека. Было это в конце ноября, наверное. В первый раз тогда продали мы на сызранском базаре свою вещь. А когда вернулись домой, ждала нас радость — письмо от мамы. И шло оно не очень долго — три недели и два дня. Мы высчитали по штампу на конверте, а сама она число написать в письме забыла. Мама писала, что скоро, очень скоро, наверное, вместе со всем институтом она, как и другие, будет эвакуирована; писала, что обязательно приедет к нам, но это будет ещё не скоро. Писала, чтобы мы ждали ее, чтобы я училась, занималась с Мариной, которую надо учить читать, и была внимательна к папе и помогала тёте Маше. И в этом же письме было написано о том, что родители Бокина получили извещение о том, что их сын убит, пал смертью храбрых.
Мы стали ждать маму. Время тянулось медленно. Радиосводки были страшными. Наступил декабрь, темнело рано. Очереди за хлебом и другими продуктами становились все длиннее. Но у нас была и картошка и пшено. Утром раза два в неделю мы ходили в магазин вместе с тетей Машей, а Марину оставляли с Филипповной. Она играла с младшей Зойкиной дочкой — Людой. Вдвоем в магазин ходить было лучше потому, что стоять приходилось сразу в двух очередях: в одной — за хлебом, в другой — за чем-то еще, если выдавали. Иногда хлеб не привозили очень долго. Тогда возникала опасность потерять свою очередь, лучше было оставаться на месте, никуда не отлучаться. В магазине всем на ладошке писали химическим карандашом номер очереди. Важно было, чтобы он не стерся до самого конца. Номера оказывались большими: то какой-нибудь 85 или 91, а то и 127. Народ в Сызрани по утрам встает рано.
Мама приехала 17 декабря. её путь к нам лежал через Урал, куда шел их поезд, отъехавший из Москвы в один из самых напряженных для города дней — в день 17 октября, когда эвакуировались остававшиеся предприятия и учреждении, когда массами уезжали люди, когда немецкие войска были на подступах к Москве. Выехав вместе со своими сослуживцами, доехав за две недели до того места, куда ехали они, она потом ещё две недели добиралась до Сызрани. Появилась мама днем, вдруг войдя в калитку, а я шла в это время от крыльца дома калитке. Без единого звука мы двигались навстречу друг другу, и о крепко обняла меня, прижав к своей оленьей шубе, которую когда-то папа привез ей с севера. Она ничего не спрашивала меня, я ничего не говорила, а потом, взявшись за руки, мы пошли к дому и только перед тем, как открыть дверь, спросила она, где Павлик и Марина Папа был на работе, Марина и тётя Маша дома. Мы вошли, и тётя Маша заплакала, а Марина подошла к маме и воткнулась лицом в её плечо, потому что мама присела, чтобы лучше видеть ее. Потом тётя Маша побежала в папину контору сказать ему, что приехала Нина Фёдоровна, а мама сняла шубу, а потом сняла всё, в чем была в дороге, и Филипповна нагрела ей чугун воды и помогла вымыться в темном чуланчике, а мы с Мариной молча ждали, когда мама снова будет рядом. Она ничего не привезла с собой, кроме совсем маленького чемоданчика, где лежало белье и две блузки. Костюм, её обычный костюм, был на ней. Ещё был халат, голубой и немножко мохнатый.
Вернулась тётя Маша вместе с папой. Уже стало темно к этому времени, мы все сидели в большой передней комнате — в зале, и мама рассказывала про Москву, про то, как ехала к нам. Папа все не мог усидеть на месте, вставал, ходил по комнате, снова садился и снова вставал. В окно постучали. Это Борька принес мой пирожок из школы. Я его взяла, и он ушел, а я постояла раздетая немного на крыльце и посмотрела на звезды. Их было очень много в этот вечер. Стоять долго было холодно. Мы поздно легли спать, хотя мама не спала вовсе последние ночи и дни Но потом все же пришлось нам с Мариной пойти в свою маленькую проходную комнатушку, где стояли две наши узенькие железные кровати и между ними, перед окном столик на бамбуковых ножках, а Филипповна и тётя Маша пошли в отгороженный от этой комнатушки фанерной перегородкой и занавеской вместо двери свой темный закуток В большой комнате на сделанном Володькой ещё раньше деревянном топчане теперь будут спать родители. Теперь они с нами.
Жизнь сразу изменилась после маминого приезда. Она стала работать учительницей, а потом завучем в школе для глухонемых, тётя Маша решила тоже пойти работать, но для этого надо было определить Марину в детский сад. Это тоже у мамы сразу же получилось. Место уборщицы для тети Маши нашлось в детском доме. Утром в детский сад вел Марину кто-нибудь из родителей, после школы я забирала её и вела домой в сопровождении всех своих приятелей, а тётя Маша работала посменно, и ей приходилось уходить в детский дом очень рано — к 6 часам утра. В свободное время она варила обед — на два, три дня в русской печке. Два раза в месяц маме в школе, как и всем учителям, выдавали кости — бараньи или говяжьи. Их привозили в школу с мясокомбината, а затем развешивали на школьных весах в зависимости от количества членов семьи у каждого работающего. Получался почти полный рюкзак, мама приносила его домой, и на костях варился у нас вкусный бульон, или суп, или щи. Папа повеселел и стал выглядеть лучше. Но у тети Маши начались тяжёлые переживания в связи с её работой в приюте. В первый раз за всю свою жизнь она поступила на работу в учреждение. Все было для неё внове, и все порядки старалась она выполнять, делая всё как можно лучше. Но окружающая её публика, как ей казалось, этих порядков не выполняла и даже просто о них не думала. А дети, жившие в приюте, представлялись Марии Андреевне лютыми разбойниками, на которых «креста не было». Она мыла полы, они ходили по ним грязными башмаками, не вытирая их о половик. Она протирала стекла и подоконники, они сидели на окнах и грязными пальцами водили по чистым стеклам; она отмывала в столовой клеенки, они же бросали на них объедки, не трудясь складывать их в стоявшую тут же, на столе миску. Веники и тряпки исчезали у неё из-под рук, ведра для воды перемещались неизвестно как по всем этажам, лампочки электрические и те пропадали. В спальни этих детей-извергов входить было жутко и опасно. Продержалась на своей работе Мария Андреевна месяца два, не больше, а потом попросила расчет и вернулась в своё прежнее состояние, что для всех нас принесло большое облегчение. Но Марина продолжала посещать детский сад и чувствовала там себя неплохо. Время шло, и уже приближалась весна сорок второго года.