ПИСЬМА ВАРЛАМА ШАЛАМОВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМА ВАРЛАМА ШАЛАМОВА

В наших судьбах — Шаламова и моей, при всем различии есть много общего. Мы оба, будучи студентами, были арестованы почти в одном возрасте в разное время: Шаламову шел двадцать второй год, мне — двадцать первый. Оба попали в одну и ту же тюрьму — Бутырскую. Между датами наших арестов пролегло восемь напряженных лет.

Второй арест Шаламова по времени совпал с моим. Варлам Шаламов был арестован 12 января 1937 года, я — 1 ноября. Оба в 1937 году. Первые шесть месяцев этого мрачного года резко отличались от последующих и по стилю ведения следствия, и, главное, по нормам юридическим и нравственным, если о таковых можно вообще говорить. Судьбы арестованных, по сути, были предрешены еще до ареста. Но до июля 1937 года не было пыток. По крайней мере, в том садистском, изуверском исполнении, которое господствовало далее в следственных изоляторах страны до XX съезда, а позже, в эпоху «застоя» несколько «модифицировалось».

На следствии 1937 года Шаламова не били, не истязали. Его осудили за то, что единожды был уже «бит», и дали скромный по тем временам срок — 5 лет. Я попал в тюрьму после того, как было дано «высочайшее» разрешение в средствах для получения «нужных» показаний не стесняться. Со мной уже не стеснялись — меня били. Мне было предъявлено обвинение по статье 58 пулкты 8 и 11 — участие в контрреволюционной террористической организации.

Во время следствия, испытывая свою волю, я бросил курить, хотя курил уже десять лет. Я не признал себя виновным, не опорочил других... Снова закурил лишь тогда, когда, зачитав постановление Особого совещания, меня перевели в тюремную церковь, превращенную в пересыльный корпус.

Из Бутырской тюрьмы мы оба, Варлам и я, попали на Колыму, на соседние прииски — «Партизан» и «Верхний Ат-Урях», в забои с открытой добычей золота. Оба в два первые года работы в забое, приставленные к тачке, кайлу и лопате с 12—14-часовым рабочим днем в зной короткого лета и в долгую зимнюю стужу от голода, холода, непосильного труда и отчаяния успели дойти до предельного физического истощения (отсюда, кстати, и слово «доходяга»). Я был на десять лег моложе Варлама, физически подготовленнее и потому продержался в забое дольше. Мы оба стояли уже одной ногой на дне ледяной колымской могилы, когда лагерная медицина пришла нам на помощь, оживила и оставила в своих рядах. Меня — раньше, Варлама — несколько позже. Именно это сохранило нам жизнь.

Мы познакомились с Шаламовым в больнице Севлага на Беличьей, где я работал фельдшером и операционным братом двух хирургических отделений. А Варлама после длительного и упорного лечения, уже окрепшего, готовили к выписке. Он пребывал в тоске и тревоге, предвидя приисковые «будни». Он искал какой-нибудь зацепки, чтобы отодвинуть эту встречу с полигонами уничтожения. Я без труда понял его заботы, еще недавно бывшие и моими. Я поговорил о нем с главврачом Ниной Владимировной Савоевой, которая была еще и хирургом, относилась ко мне с доверием и симпатией. У нас обоих уже сложилось представление о Шаламове. Мы относили его к тому тонкому, хрупкому, трудновосстановимому социальному слою, именуемому интеллигенцией, который формирует культуру и нравственное лицо народа. Сделано было все возможное, чтобы оставить Шаламова в больнице. Варлам оставался на Беличьей до конца 1945-го — начала 1946 года, когда на Беличьей уже не было ни Нины Владимировны, ни меня.

В 1946 году мой друг по В. Ат-Уряху и Беличьей, врач Андрей Пантюхов, в пересыльной зоне Сусумана снял Шаламова с этапа на Индигирку, а несколько позже помог ему попасть на курсы фельдшеров, что и определило его лагерную судьбу до конца срока.

Более подробно о Шаламове, о наших взаимоотношениях я рассказываю в книге воспоминаний «Неоконченные споры», в главе, ему посвященной. Отдельные главы этой книги печатаются в журналах. Надеюсь, что в скором и недалеком будущем книга увидит свет.

1-го ноября 1945 года, когда я уходил из больницы в Ягодное получать справку об освобождении, окончив восьмилетний срок, до полпути меня провожал Варлам. Он был грустен. Мы оба понимали, что на Беличьей ему долго не продержаться, — там у него не оставалось друзей. Мы пожелали друг другу удачи.

Шаламов освободился в 1951 году. В 1953-м он приезжал в Магадан хлопотать о выезде с Колымы. В Магадане остановился у нас. Я уже был женат, росла дочь, жили мы в общежитии медработников. Тогда Шаламову в выезде отказали.

Следующая встреча произошла в Москве в 1957 году. С этого времени начались регулярная переписка и встречи, когда случалось нам наезжать в Москву.

До 1962 года писем я не сохранял вообще. Жили мы в крайне стесненных условиях. Комната являлась и спальней, и детской, и кухней, и столовой. Семья, работа, учеба в заочном техническом вузе, определенный провинциализм мой не располагали к хранению писем.

Из писем Шаламова сохранилась примерно половина — более сорока. И сейчас, считая своевременным опубликовать какую-то часть их, я должен заметить, что письма эти не столько о литературе, писательстве, сколько о характере наших взаимоотношений и о самих наших характерах. И, конечно, о времени.

Склонен думать, в письмах этих четко прорисовывается характер и темперамент Шаламова, а также его оценки ряду людей, книг и социальных явлений.

Склонен думать, для будущих исследователей творчества и жизни Варлама Шаламова, а также историков и читателей письма эти, как и любой другой свидетельский документ, представят определенный интерес.

Я не включил в эту подборку писем, связанных с хлопотами о справке, подтверждающей внутрилагерные перемещения Шаламова и перечень работ, на которых он использовался. Справка такого рода была необходима Шаламову для получения пенсии. Головное учреждение лагерей Колымы, куда я вынужден был обращаться многократно, не торопилось с ответом, и моя тяжба затягивалась по времени. Начальника учетно-распределительного отдела «Почтового ящика № ...» Ноэля Владимировича Журавлева помню до сих пор, словно расстались вчера.

Не вошли письма по вопросу лекарств и рецептов, которые мы посылали Варламу из Магадана в Москву. И письма интимного содержания, срок которым еще не пришел.

В 1949 году, выезжая с Колымы на «материк» в свой первый после освобождения из лагеря отпуск, я был потрясен, услышав на улицах не только сибирских городов и весей, но и стольного града «родной» тюремный жаргон, перешагнувший через колючую проволоку «Архипелага» и обсеменивший все зазонное пространство. Тем не менее, почти уверенный во всезнании молодого читателя этих дней, в примечаниях я даю все же некоторые пояснения.

Москва, 18 января 1962 г.

Дорогие Нина Владимировна и Борис!

У меня — просьба к вам обоим — помочь мне вспомнить одну смерть. На «Беличьей»[10] в 1943 году умер (в отделении Каламбета) Роман Крипицкип, бывший ответственный секретарь «Известий», доходяга, опухший такой. Койка его стояла рядом с моей, но я выписался, а он — оставался, и судьбы его я не знаю. Слышал, что умер тогда же. Не вспомните ли точнее, подробнее все о нем.

О. С.[11] шлет вам обоим привет.

Как дела с переездом в Москву?

Ваш В. Шаламов.

Москва, 22 февраля 1962 г.

Дорогой Борис!

О Романе Кривицком никого запрашивать не надо — об этом позаботится его брат.

В письме твоем очень много вопросов. Попытаюсь ответить, как могу и понимаю. Писать нужно все время, не стремясь обязательно к печатанию. Это вещи (нрзб)[12] разные — печататься и писать. Конечно, рассказ психологического плана есть самый постоянный род прозы. И уж кому, как не тебе, заставить поработать подробности, мелочи для этой цели. Надо иметь только волю отвлечься от текущего дня, вернуться к «утраченному времени», перечувствовать тот, прежний мир, — обязательно с болью душевной, а без боли ничего не получится. Словом, надо пережить, перечувствовать больное, как бы разбередить раны. Ни о каких «позициях» и «реализмах» думать во время работы не надо, да и не писателя это дело, а дело критиков, литературоведов и т. д.

Присылай рассказ, прочту охотно. Убежден в его цельности, новизне, остроте зрения.

Сейчас Солженицын показывает нашим «писателям», что такое писательский долг, писательская честь. Все три рассказа его — чуть ли не лучшее, что писалось за 40 лет.

«Сюжеты», как ты выражаешься, вернутся, если поработать прилежно. Ты не разучился наблюдать жизнь, а не приобрел еще писательских навыков, как мне кажется.

О лагере надо писать обязательно. Скорее. Память — инструмент несовершенный, ненадежный. Потому у тебя и затруднения с «сюжетом». Надо вернуться не столько мыслями, сколько чувствами в лагерный мир.

За почерк меня прости. Это не по торопливости, не по небрежности — это вследствие моей болезни — дрожит рука и равновесие не могу сохранить.

Что касается Нефедовых, Лившицев и Николаевых, то недавно ко мне приезжал журналист Виленский (он был недолгое время на Колыме в Берлаге — уже после войны, так что ничего «настоящего» лично не видел) и просил у меня дать стихи для альманаха «На Севере дальнем». Вилеиский знает тебя. Когда-то 4 года назад я с господином Нефедовым и господином Николаевым обменялся письмом по такому же точно поводу.

В последнем номере альманаха (2—1962) напечатана повесть Козлова[13] о Берзине[14]. Первые главы крайне поверхностны, слабы. Вишера (на Северном Урале) занимает в берзинской жизни важное место — он проводил там правительственный эксперимент особого рода — (отнюдь не секретный), что и было содержанием его работы на Вишере — а в повести об этом даже не упомянуто. Козлов даже не догадывается о сути вещей.

Там были люди, его сотрудники, не мельче самого Берзина. Но, конечно, это — не Эпштейн и не Алмазов (бухгалтер и плановик!), и не Эпштей-на и Алмазова имеют в виду, когда говорят о «вишерцах» на Колыме. Я ведь Берзина знаю, был с ним на Вишере, знаю все его окружение. В Москве живет немало людей тогдашней Вишеры, и можно только удивляться, что Козлов за 10 лет собрал такой удивительно несерьезный и беспечный материал. Не знаю, что будет дальше. Ну, Бог с ним.

Нине Владимировне — мой сердечный привет. Это письмо вам обоим: и Нине Владимировне и тебе.

Здоровье мое плохое. Впрочем, я продолжаю верить, что начатое на 22 съезде партии не остановится и поборет все препятствия, которые очень велики.

Вот тебе сюжет для рассказа. «История болезни» — по форме, по бланку, каких были тысячи, десятки тысяч. С лабораторным анализом, следами переломов от побоев, пеллагры. Анамнез морби и анамнез вита. И смерть. И секционный акт, где диагноз не сходится, но подгоняется под какой-нибудь «нейтральный».

Никогда еще, кажется, такого длинного письма я тебе не писал.

О. С. шлет вам обоим привет. Желает счастья, бодрости. Пиши

В.

*   *   *

Москва, 23 марта 1963 г.

Дорогой Борис. Прости меня, что отвечаю поздно — здоровье так плохо, что проходят недели, пока напишешь два слова (в этом и ответ на твои настоятельные просьбы сообщить о моих планах). Рассказ «Три Д» неудачен — за текстом не чувствуется трагедии. Райский же хвостик в виде дочери, играющей на пианино, — это дешевый газетный штамп. Даже не беллетристический, а газетный — прием, который может угробить любой материал.

Помнить нужно вот что: успех художественного произведения решает его новизна. Эта новизна многосторонняя: новизна материала или сюжета, идеи, характеров, психологических наблюдений, которые должны быть новы, тонки и точны, новизна описаний в пейзаже, в портрете; свежесть и своеобразие языка. Второе, что тебе надо очень хорошо понять: правда действительности и художественная правда — вещи разные. Истинно художественное произведение — всегда отбор, обобщение, вывод. В рассказе нужна выдумка, вымысел, «заострение сюжета». К основной схеме должны быть присоединены наблюдения, разновременные, ибо рассказ — не описание случая. Третье: наша сила в нашем материале, в его достоверности. И любой прямой мемуар в полном согласии с датами и именами более «соответствует» нашим знаниям о предмете.

У произведения, имеющего вид документа, — сила особая. Конечно, есть художники, добивающиеся успеха в преодолении действительности, не потерявшие силу мемуара, преодолевая мемуар (Достоевский с «Записками из мертвого дома», Солженицын с «Одним днем Ивана Денисовича»). Но уже Толстой в «Воскресении» с его тюремными сценами слабоват, второсортен.

Я думаю, что тебе нужно беспрерывно писать, (нрзб), не предлагая пока Козлову того, что выйдет из-под пера. Не сердись на меня за такой «отзыв».

Я бы мог найти в «3-х Д» и плюсы и достоинства, но по рассказу вижу, что кое-что важное в литературном деле ушло из поля твоего зрения.

Пиши. Ты же рассказчик гоголевского склада, обличитель: и вдруг... пианино.

Нине Владимировне мой сердечный привет.

Твой В.

О. С. шлет тебе и Н. В. свои лучшие пожелания.

*   *   *

Москва, 8 января 1964 г.

 Дорогой Борис!

Жестокий грипп не дает мне возможности поблагодарить тебя достойным образом за твой отличный подарок. Самое удивительное, что стланик[15] оказался невиданным зверем для москвичей, саратовцев, вологжан. Нюхали, главное, говорили: «пахнет елкой». А пахнет стланик не елкой, а хвоей в ее родовом значении, где есть и сосна, и ель, и можжевельник. Словом — жму руку.

Привет Н. В.

Мама твоя звонила перед Новым годом.

Твой В. Шаламов.

Москва, 26 апреля 1964 г.

*   *   *

Дорогой Борис!

В № 4 «Нового мира» за этот год, только что вышедшем, помещены воспоминания о Колыме одного из колымских доходяг — генерала армии Горбатова («Годы и войны»). Речь идет о 1939 годе, о Мальдяке и о больнице 23-го километра. Обязательно найди и прочти. Это — первая вещь о Колыме, в которой есть дыхание лагеря (и истина), хотя в уменьшенном «масштабе». Я думаю, что ты вспомнишь и то, что забыл Горбатов — фамилию того фельдшера, который работал на Мальдяке в 1939 году. Прошу ответить мне незамедлительно.

Привет Н. В.

В. Шаламов.

*   *   *

Москва, 4 июня 1964 г.

Дорогой Борис!

Сердечно тебя благодарю за великолепные фотографии, которые ты прислал. Я давно должен был написать это, да все прибаливаю и не нашел сил для письма. Я не думал, что ты так чудесно делаешь эти вещи. О справках. Я написал письмо (уже давно) начальнику аркагалинской шахты (он на пенсии и живет в Москве), но никакого ответа не получил пока. Напишет я Андрей Максимович (он в Москве сейчас).

Нине Владимировне мой привет самый лучший.

В. Шаламов.

*   *   *

Москва, 5 июня 1964 г.

Дорогой Борис. Пишу карандашом потому, что котята изгрызли авторучку, а новую пока не купил. Посылаю тебе текст свидетельства, заверенного в нотариальной конторе б. начальником аркагалинской шахты И. Ф. Цепковым. Это не б. з/к, а договорник. За первые годы (с 11 авг. 1937 г. по 1 апр. 1939 г.) дает свидетельство доктор Лоскутов (я уже написал ему). Время войны (1942—1945) удостоверит, надо надеяться, А. М. Пантюхов, который сейчас в Москве. Достаточен ли текст нотариального свидетельства Цепкова? Сообщи и я вышлю тебе подлинник (он выдается в одном экземпляре). И Лоскутов, и Пантюхов были в тех же горных управлениях в годы 1937—1939 и 1942—1945, что и я. И Лоскутов, и Пантюхов дают свидетельства по форме, которую я посылаю.

Привет Н. В.

В. Ш.

*   *   *

26 июня 1964 г., Москва.

Дорогой Борис!

Почему ты не пишешь? Разве «деловая» сторона — единственная в наших отношениях? Ты не ответил о времени вашего возвращения в Москву, не рассказал о своих издательских делах, магаданских и столичных.

Жду писем. Привет Н. В.

О. С. и Сережа приветствуют вас обоих (они оба на даче сейчас).

В. Ш.

*   *   *

Москва, 2 июля 1964 г.

Дорогой Борис!

Я сердечно тебя благодарю за рецензию, где ты выступаешь по всем критическим канонам, заслуживая отличной отметки. Но это — пустяки, я хочу написать (в связи с рецензией твоей) письмо как можно толковей, ио чувствую себя очень плохо и не в силах сейчас изложить то, что хочу. Это короткое письмо как бы извинение за задержку ответа.

Фотография с лошадью и университетом — должна что-то озарить? ошеломить? — и вертится уже в голове что-то.

Н. В. привет мой сердечный.

В.

Письмо твое подробное, предваряющее телеграмму, получил, разумеется, и очень благодарен.

В.

* * *

Москва, 5 июля 1964 г.

Дорогой Борис!

Необходимые мне документы я уже получил в Москве — сердечно тебя благодарю за все хлопоты и беспокойство.

Рецензия твоя[16] вышла чуть не в один день с рецензией В. М. Инбер (ЛГ) о той же самой книжке.

Разумеется, «трудный» и «сложный» разные понятия. Это ясно и магаданскому редактору.

Тон статьи твоей считаю во многом очень удачным, полезным и обещающим — и для тебя, и для меня. Нехорош заголовок.

Нельзя ли несколько (два-три) экземпляра «Магаданской правды» за 24 июня получить?

В общем рецензия принадлежит перу квалифицированного литератора, -знающего, на какие именно вопросы должна отвечать такая статья. «Рубежи» произвели отличное впечатление.

А если по-серьезному — я очень доволен и грамотностью статьи, и чувством, и умом.

Стихи — это ведь такая тонкая материя, где пейзаж без человеческой речи — нем, мертв. Суть «Шоссе» — в последней строке — в море, которое затаскивает бурлацкой веревкой к ангелам.

Хорошо, что примеры взяты из обеих книжек («Огниво» и «Шелест»).

Когда вы вернетесь в Москву? Осенью? Или будущей весной? Напиши.

Фотографии я все роздал. Ту, что в шапке, презентовал Солженицыну. А у кошки какие-то двойные глаза? Отчего бы это? Я не предполагал столь высокого качества фотографий. О. С. и Сережа на даче. Ремонт, начатый в марте, еще не закончен. Сердечный привет Нине Владимировне.

В. Ш.

*   *   *

Дорогой Борис!

Получил твою посылку и за все благодарю. Магаданский значок изящен, символичен, но был бы еще лучше, если вместо елки в левой половине щита стоял стланиковый куст или лиственница — никакие другие деревья не могут быть символом Магадана, знаком Дальнего Севера, в том числе и ель. В комиссии, утверждающей проекты, должны быть люди, донимающие разницу между елью и лиственницей — именно в нашем, Колымском, лагерном плане. Для нас не всякая хвоя была символом жестокости, недружелюбия, угнетения, и не всякая хвоя была знаком надежды. Очень хорош учебник географии Петрова[17]. Благодарю за подарок. В нем, конечно, нет очень многого — ив частности, исторического содержания и в подробностях колымской природы (стланик, поднимающий свои ветви среди зимы от костра и опускающий их, когда костер погаснет; грибы-великаны, будто выращенные модным гидропонным способом, цветы без запаха, птицы без весеннего пения, весна без дождей и многое, многое другое), и все же работа Петрова — лучшее в своем роде издание, наиболее ответственное (поскольку это — учебник). Я вспоминаю, что в школьные географические учебники в течение сорока лет не включали одну восьмую часть Советского Союза — ту самую, о которой написана работа Иванова[18].

Теперь о вопросах принципиальных. Ты пишешь, что не понял моего замечания о стихотворении «Шоссе». Постараюсь объяснить подробнее. Стихи пишутся не для того, чтобы по ним изучали природу, топографию местности, улицы и площади. Стихи — не путеводитель по городу. Ни при возникновении замысла, ни при записи, ни при окончательном контроле и шлифовке — нигде и никогда в творчестве не ставится изучения природы, описания природы. В стихотворении речь идет о душе и только о душе. Более того: пока пейзаж не заговорит по-человечески — его нельзя и называть пейзажем. Это будет лишь мертвое описание, лишенное поэзии, не способное тронуть человеческое сердце. Стихотворение «Шоссе» (которое выбрано тобой, как пример изображения «труженицы-дороги») написано только для того и только потому, чтобы показать, что все бурлацкое, все каторжное, что я знаю об этом море, — заслуживает ангельской, небесной жизни. Вот суть этого стихотворения, его мотив и смысл.

О рецензиях. Твоя рецензия, повторяю, мне понравилась, хотя она и написана по тем канонам, которые преподаются в школе и литературных кружках. Я должен всегда помнить, что ничего другого редакция и не напечатала бы, вероятно. По всей вероятности, — это максимум возможного.

Рецензию В. М. Инбер ты оценил очень невнимательно. Дело не только в доброжелательности. В рецензии начат очень важный разговор о том что делать с бесчисленными «самородками», вроде Шелестовского и творениями Алдан-Семенова, заполнившими поэтический рынок Можно ли простить выступления целой тучи бездарностей — только потому, что они «сидели» в свое время. Может ли простить их выступления поэзия — пресволочнейшая штуковина». В. М. Инбер считает, что нельзя. Ибо искусству (к сожалению или к счастью, как на чей вкус) нет дела до того, страдал бездарный автор или нет. И я считаю, что нельзя. Возможно, эту мысль надо было, можно было выразить яснее. Возможно, редакции «Литературной газеты» кое-что в этом отношении следовало прояснить. Но В. М. Инбер принадлежит уже не один десяток лет к числу писателей, которых в редакциях не правят. В. М. Инбер не понравилось в «Огниве» стихотворение «Камея» (неполный текст), пока я не познакомил ее с полным текстом этого маленького стихотворения. Свое изменившееся мнение В. М. сочла нужным подтвердить публично, официально (в рецензии). В рецензии В. М. Инбер есть одна ошибка. Речь идет о стихотворении «Виктору Гюго». В. М. показалось, что это стихотворение относится к лагерю, тогда как «непотопляемый театр» — это Вологда моего детства, двадцатые годы, самый первый увиденный мной театральный спектакль — «Эрнани» с Н. П. Россовым (был такой в России знаменитый бродячий актер-трагик), игравший глубоким стариком молодого короля Карла в этой пьесе. Все это — восхищение, ошеломление детских лет, вызванное первым театральным спектаклем, восхищение гением Виктора Гюго я и старался выразить. (Человек, сказавший, что Виктор Гюго жил и умер мальчиком с церковного клироса, — Анатоль Франс — фигура ничтожная по сравнению с Виктором Гюго.) Вот о чем шла речь в стихотворении «Виктору Гюго». А Вере Михайловне Инбер показалось, что тут речь идет о лагере, о нетопленом театре в снежной Вологде, которая кажется В. М. чуть ли не краем света.

Я хотел написать ей об этом в письме (у меня есть ее письма), но потом передумал и оставляю ее отклик, как некий общественный и литературный факт, как своеобразную абберацию. Лагерь был и остается Книгой за семью печатями — В. М. Инбер считает худшим наказанием смотреть «Эрнани» в снежной Вологде — дальше этого представить человеческие страдания автор «Пулковского меридиана» не решается. В этой ошибке есть нечто общее с впечатлением читателей повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Большое количество читателей принимают повесть как изображение картины «ужасов» — а до подлинного ужаса там очень, очень далеко, и надо было десятилетие но крайней мере смертей, произвола (который только сейчас называется произволом), чтобы получить этот «каторжный лагерь». Все это — такой интересный и психологически значительный оборот дела, что я решил не нарушать иллюзию. Наконец — третий вопрос — о значении Крайнего Севера в моей работе (или творчестве, как теперь говорят). В пушкинские и даже в некрасовские времена слово «автор» обозначало «сочинитель», писатель. Теперь же пишут: «автор гола в ворота «Спартака» и так далее. Я пишу стихи о детстве, а в юности собирался стать Шекспиром или по крайней мере Лермонтовым, и был уверен, что имею для этого силы. Дальний Север — точнее, лагерь, ибо Север только в лагерном своем обличье являлся мне — уничтожил эти мои намерения. Север изуродовал, обеднил, сузил, обезобразил мое искусство и оставил в душе только великий гнев, которому я и служу остатками своих слабеющих сил. В этом и только в этом значение Дальнего Севера в моем творчестве. Колымский лагерь (как и всякий лагерь) — школа отрицательная с первого до последнего часа. Человеку, чтобы быть человеком, не надо вовсе знать и даже просто видеть лагерную Колыму. Никаких тайн искусства Север мне не открыл.

Есть одно важное наблюдение, заслуживающее особого разговора, но связанное и со сказанным только что. Писатель не должен слишком хорошо, чересчур хорошо знать свой материал. Если писатель знает материал «слишком» — он переходит на сторону материала и теряет способность выступать от имени читателей, для которых он пишет (в смысле настоящего писательства, а не заказа). Читатели перестают понимать его. Связь нарушается. То, что казалось раньше важным (ему и его читателю), — сейчас кажется чушью, пустяками — и это не новое открытие, мир, в который о» может ввести читателя (это бывает всегдашней писательской задачей), а страна, где говорят на другом языке и думают по-другому. Драка из-за куска селедки важнее мировых событий — это простой пример «сдвига», «смещения масштабов». То, о чем сказано скороговоркой, походя, и автору понятно и близко (иное решение нарушает художественность словесной ткани, как примечания-сноски разрушают стихи) — для читателей требует подробного, постепенного, а главное — талантливого предварительного объяснения. Писателю же в это время такая подготовка кажется не нужной. Да и не всегда возможно объяснить. Таких примеров ты можешь сам представить бесчисленное количество.

Вот кое-что из того, что я тебе хотел сказать по поводу и твоего письма, и твоей рецензии.

Нине Владимировне — сердечный мой привет. О. С. — на даче, а Сережа — в Прибалтике. Жму руку.

В. Шаламов. Москва, 5 августа 1964 г.

Прошу прощения за машинку. Переписывать такое большое письмо нет сил, а черновики небрежны.

В.

*   *   *

Москва, 3 декабря 1964 г. Дорогой Борис!

По встретившейся срочной надобности сообщи мне, как можно скорее, имя и отчество Уманского (Яков Михайлович или Яков Моисеевич?), а также месяц и год его смерти. Буду очень, очень благодарен. О деньгах (долге) тебе думать не надо. Пусть это будет уплата в самую последнюю очередь.

Нине Владимировне сердечный привет.

Твой В. Шаламов.

И вот еще что. Нельзя ли купить в Магадане все, подобное «Географии Магаданской области», которую ты послал мне. Книжка эта — документ удивительный, очень мне нужный. Вот сочинения такого рода, а также все и всяческие мемуарные работы, вплоть до книжки Вяткина — тоже. Есть ли там что-нибудь путное? Хотелось бы приобрести. Не затруднит ли тебя просьба? Отвечай об Уманском быстрее.

В. Ш.

*   *   *

Москва, 15 декабря 1964 г.

Дорогой Борис. Спасибо тебе за письмо и сведения об Уманском[19]. Как часто бывает в рассказах, я угадал дочерей героя, угадал отношение их к отцу, хотя и не знал об этом ровным счетом ничего — все выдумал. Я написал рассказ «Вейсманист» — где — суть — в крепости духа, в надеждах, разбивающихся о жизнь, и т. д. Если бы я получил твое письмо раньше — кое-что, вроде грузинского языка и немытого стакана я бы мог вставить. Но рассказ уже написан. Исправлять его, переписывать — нет сил. Я никогда этого не делаю. Для сути рассказа герой должен умереть 4 марта 1953 года. Но и смерть в 51-м году тоже годится.

Желаю тебе здоровья. Пиши обо всем, что есть интересного в Магадане (или было).

Н. В. сердечный мой привет.

В. Шаламов.

Знал ли Уманскнй, что изобретен электронный микроскоп и хромосомная теория Моргана и Вейсмана была подтверждена экспериментально? Вот что было бы важно для рассказа. Напиши, пожалуйста.

В.

Конверт заклеен моей собственной рукой, чтоб «не пропадало доброе», как говорили в старину.

В.

*   *   *

Москва, 26 декабря 1964 г.[20]

Дорогие Нина Владимировна и Борис, поздравляю вас с Новым годом, желаю, чтобы позитивные начала нашей текущей жизни укрепились окончательно и бесповоротно. Желаю здоровья, сил. Желаю оставить Дальний Север и переехать в Москву в 1965 году — весной, конечно.

Борис. Твоя мама звонила недавно и говорила с О. С. Ты не получил ответа на свое письмо об Усманском. Я послал ответ за несколько дней до звонка твоей мамы. Сейчас план того рассказа несколько изменился (рассказ сейчас на научной консультации) и если потребуют переделки — я внесу все изменения, которые можно и должно внести по тем материалам, которые есть в твоем письме. Сердечно благодарю. Нельзя ли мне прислать (заказным письмом?) несколько фотографий писем . Сейчас настал момент, когда придется эти письма отсылать в журналы.

Твой В. Шаламов.

О. С. и Сережа поздравляют вас с Н. Г. и шлют вам обоим привет.

В. Ш.

*  *  *

Москва, 14 января 1965 г.

Дорогой Борис!

Спасибо за книжную посылку. Не скрою, что подбор меня удивил. Мне ведь хотелось: описания географические, исторические работы, документы, дневники, записки, мемуары, исследования, все, что угодно, но не бессовестную болтовню господина Вяткина[21].

Из уважения к затраченному тобой труду по пересылке почтовой я просмотрел роман. Эту «книгу» написал подлец. Ведь печатались и Вронский, Галченко[22] — неужели все исчезло? Учебник географии был превосходным подарком, и я думал, что в издательстве есть и еще кое-что дельное. Рассказ «Вейсманист» я тебе покажу в Москве.

Разумеется, упоминая Вяткина в предыдущем письме, я думал, что это дневник, документ... Прошу прощения. Отрицательная оценка «романа» (о котором мои корреспонденты писали как о книге, в которой есть все, кроме правды) не желание получить из Магадана что-либо. Но построже, построже... Без новостей и рассказов.

В. Ш.

Н. В. сердечный мой привет. О. С. и Сережа шлют вам обоим свои добрые пожелания.

 * * *

Москва, 1 марта 1965 г.

Борис, некоторое время назад звонила твоя мама — почему я тебе ничего не пишу... Но я тебе ответил на твое письмо и посылку. Мой скептицизм тебе не следует принимать всерьез — в конце концов — то, что тебе покажется интересным и полезным для меня — то и посылай. У меня вот такая к тебе просьба необычная. Небезызвестная Женя Гинзбург[23] выдает здесь себя не за то, кем она была, и мне хотелось бы получить от тебя разъяснение по этому поводу, справку хотя бы в виде впечатления Я ее и сам немножко помню и знаю, но очень мало. Привет Нине Владимировне.

Жду вас обоих в Москву.

Ваш, твой В. Шаламов.

Удивительная вещь. Никто из тех, кому я показывал присланную тобой ветку стланика — не представляют, не воображают себе это растение. Им легче химеры с собора Парижской богоматери вообразить, чем стланик. Большое спасибо тебе за подарок.

В. Ш.

*   *   *

Дорогие Нина Владимировна и Борис!

Прошу принять с добрым сердцем мою новую книжку «Дорога и судьба». Борис, пошли несколько лучших своих фотографий Магадана (бухты, моря, гор), какие ты считаешь лучшими. Все, что у меня было, я давно раздарил. Это надо сделать срочно. Фотография для книжки, как ты видишь, твоя.

С глубокой симпатией В. Шаламов.

Москва, 10 июля 1967 г.

Еще просьба. Купить в Магадане все экземпляры книжки О. Мандельштама «Разговор о Данте». Эту работу только что выпустило изд-во «Искусство». Но в Москве она продавалась час. И еще: если возможно, купи с десяток экземпляров моей книги — пригодится. В Москве ее в продаже нет.

*   *   *

Борис!

Вот тебе подарок от Надежды Яковлевны.  Книжка Мандельштама вряд ли до Магадана дойдет. Здесь она продавалась час. Издание этой книги — первой работы Мандельштама за сорок лет — большое событие истории русской культуры.

Спасибо тебе за фотографии. Кажется, раньше были более выразительные: море, бухта, город, уходящая вверх дорога. Если ты остаешься на зиму в Магадане и на осень, — то купи учебник Карпова по Колымской географии для восьмого класса. И поищи старых газет и журналов 1935, 1936, 37, 38 года, журнал «Колыма» и другие. И еще просьба, выясни год и род смерти Александра Александровича Тамарина, б. заведующего Колымской опытной с/х станцией и вообще растениевода известного, награжденного вместе с Берзиным в 1935 году орденом Ленина. В 1937 году летом Александр Александрович был еще жив и работал не то на Дукче, не то в Магадане. Я знал его по Вишере.

Привет Н. В.

Письмо не датировано. 1967 г. Ориентировочно — вторая половина июля (Б.Л.)

Пиши. В. Ш.

* * *

Дорогой Борис!

Раз ты остаешься в Магадане, не мог ли бы ты собрать любые материалы о колонистах, о Колонбюро. Когда все это началось и кончилось.

В Магадане, наверно, есть бывшие старые колонисты. Колонбюро имело поселок на Оле, в Веселой и пр.

Не вышли ли в Магадане любые справочные издания вроде сборника к десятилетию, который ты посылал.

И вообще всю Колымскую географо-историческую прозу, включая ведомственные доклады что ли.

Магадан выпустил когда-то книгу Н. А. Жихарева — «Очерки Северо-Востока РСФСР». Нельзя ли эту книгу приобрести.

Пиши.

Привет Н. В.

Нельзя ли еще экземпляр получить учебника географии для средней школы (Карпова) и все новое, непредусмотренное.

В. Ш.

Дата не проставлена. Примерно — 12.VII 67 г. (Б. Л.).

* * *

Москва, 17 апреля 1969 г.

Дорогой Борис!

Спасибо за книжку Яновского.[24] Эту книжку написал подлец. Учебник географии Кузьмина выглядит много порядочнее. Автор видит решение колымского вопроса в навечном прикреплении людей к Северу — ясно, что для «комплекса» не имеет значения, чем прикрепляют — длинным рублем или колючей проволокой — до концлагерей тут один шаг.

Как ни безразлична мне современная Кольма, я с жадностью ловлю каждую кроху сведений о любом дне из тех двадцати лет нашей колымской жизни. Тот исторический период (с 1932 по 1956 год) бесконечно важнее всей Колымы исторической и всей Колымы современной для русской истории.

Поистине мы с тобой наблюдали «мир в его минуты роковые». Автор брошюры «Человек и Север» хотел бы отменить мороз и ветер, отменить климат. Увы — автор не в силах отменить географию. Он не в силах отменить и историю, как бы ни хотел замолчать, исказить, отрицать все, что было, оболгать мертвецов и прославить убийц.

Привет Н. В.

С уважением и симпатией В. Шаламов.

* * *

Москва, 7 мая 1972 г.

Дорогая Нина Владимировна!

Сердечное Вам спасибо за рецепты. Помощь оказалась экстренной, хотя и удалена от Москвы за девять (или двенадцать) тысяч километров.

Даже рецепты с датой магаданской удалось использовать — не прошел еще десятидневный срок.

Борису передайте тысячу приветов в больницу, если он уже (или еще) не вышел оттуда. А что с ним? Опасное что-нибудь, Вы не написали.

Шлю вам обоим привет. Пишите.

Ваш В. Шаламов.