ЛОШАДКА РОТНОГО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛОШАДКА РОТНОГО

Когда гуманизм втаптывают в землю,

он прорастает колючей проволокой.

Как-то в одной официальной бумаге, то ли справке, запросе ли, ходатайстве я наткнулся на выражение "По встретившейся необходимости..." Этот шедевр канцелярского языка произвел на меня большое впечатление и потому сохранился в памяти.

Так вот, по встретившейся необходимости, применительно к решению кроссворда, я перелистывал географический атлас издания последних лет под редакцией А.А. Горелова и Л.Н. Месяцева.

Блуждая по верхним широтам карты, я набрел на знакомые населенные пункты и понял, что нахожусь в родной Магаданской области, колымско-индигирском крае. Тридцать пять лет, проведенных в этих местах - значительный кусок моей жизни, где было много плохого и немало хорошего.

По обе стороны Центральной Колымской трассы, протянувшейся от Магадана до Индигирки - это район первых золотых приисков, наиболее обжитая часть Колымы. Я внимательно перечитал два-три десятка названий, нанесенных на карту, и не без гордости и удивления обнаружил среди них Верхний Ат-Урях, еще в 1961 году переименованный в прииск имени Берзина. Каторжный прииск имени Горького и прииск Партизан - ровесники и соседи Верхнего Ат-Уряха - на карте не значились. Не значились прииски Одинокий, Туманный, Ветреный, Бурхала, штрафные прииски Джелгала и Скрытый, рудники Холодный, Кварцевый, Юбилейный, имени Лазо, имени Матросова, Бутугычаг, не было приисков Чай-Урьинской долины или долины Чай-Умри, как называли ее когда-то не без основания. Но Верхний Ат-Урях значился. Мои альма-матер и альма-патер, а точнее всего - крестный отец. Верхний Ат-Урях - мои "Детство, "Отрочество", "Юность", "Мои университеты"... А также - мое посвящение в люди.

В августе 1938 года я прибыл на прииск в Ат-Урях, в эту жемчужину золотой Колымы с многотысячным "списочным составом" заключенных смешанного исправительно-трудового лагеря (ИТЛ). Наш этап был встречен в высшей степени буднично и сказу же после двухсуточной тряски в грузовике по грунтовой дороге нас вывели в ночь в открытый забой на четырнадцатичасовую смену.

Вспоминая свою ат-уряхскую одиссею, я почему-то очень отчетливо до мелких подробностей вспомнил вдруг Смоллера, двухметрового немца Поволжья, прибывшего на Колыму вместе со мной последним июльским рейсом "Джурмы". Смоллер был осужден на десять лет тройкой НКВД по литерной статье ППШ, что значит "По подозрению в шпионаже". Ему еще не было сорока лет. До ареста он работал на железной дороге ремонтным рабочим.

Как большинство немцев, Смоллер был человеком старательным, работящим, дисциплинированным. На прииске его с первых дней поставили на откатку породы, дали ему тяжелую, неуклюжую железную тачку заводского изготовления, "шедевр" конструкторской мысли: центр тяжести приходился не на колесо, а на руки откатчика и катить ее было тяжело даже пустую.

Бытовики и уголовники раз и навсегда отвергли этот вид современного транспорта и возили пески к промывочному прибору на сравнительно легких деревянных тачках, сколоченных лагерными мастерами в приисковом стройцехе по своему разумению. А железные тачки намертво закрепились за "племянниками Троцкого", как называли политзаключенных блатные, а глядя на них и работники лагеря.

Огромный костистый сутуловатый Смоллер безропотно катал свою чудо-тачку вверх и вниз по разбитому дощатому трапу. Немногословный от природы, плохо говоривший по-русски, Смоллер вовсе умолк, еще больше ссутулился, посерел и обмяк. В его васильковых глазах поселился голодный огонь и определил их постоянное выражение. Мышцы его громадного тела таяли быстро, оставляя широкий костяк обтянутым грязной и нездоровой кожей. Если люди среднего роста и веса, на которых, очевидно, был рассчитан гулаговский рацион, голодали, Смоллеру не хватило бы суточного рациона даже на завтрак. В немногие часы, отведенные отдыху, он околачивался возле лагерной кухни в поисках побочной работы за котловые оскребки и ополоски или рылся на помойке в отбросах.

Уже к середине первой зимы Смоллер угодил в стационар, в барак пеллагрозников или доходяг, иными словами. А выйдя оттуда, попал в "слабосиловку ", которую использовали на внутренних подсобных работах.

Нужно сказать, что прииск, возникший в 1936 году среди дремучей тайги по законам "золотой лихорадки", к 1938 году вырубил на много километров вокруг все деревья большие и малые на постройку приискового поселка - вольного стана, для гигантского лагеря, для нужд производства, для казарм ВОХР - военизированной охраны и, естественно, на дрова, поскольку бараки, собранные из накатника и брезентовые палатки лагерной зоны отопить было весьма непросто. И лагерная частушка: "Колыма ты Колыма, - чудная планета: двенадцать месяцев зима, остальные - лето!", если и вызывала улыбку, то далеко не у всех. На месте вырубленного леса вскоре стали выкорчевывать пни, которые тоже были сожжены в короткое время. И последним энергетическим ресурсом, как теперь говорят, оставался лишь кедровый стланик, плодоносящий кустарник, единственное хвойное вечнозеленое растение в этих широтах. На зиму мощные ветки стланика прижимаются плотно к земле, как бы стелятся и до весны, а вернее до лета остаются под снегом, под его защитой. Поэтому стланик старались заготавливать летом, а вывозить зимой по снегу на санках, по твердому насту.

Для заготовки стланика и доставки его использовали слабосиловку, поскольку работа эта считалась нетрудной. В специально изготовленные деревянные сани впрягались четверо заключенных с помощью бурлацких веревочных лямок и отправлялись на сопку, чаще всего, без конвоя под ответственность сытого бригадира. Да и побег с Колымы, практически, был делом бессмысленным. За многие годы я не помню ни одного побега из лагеря, завершенного благополучно.

Дрова для лагеря, баня, прачечная, дезокамера, ремонт обуви и одежды, их выдача и замена, уборка бараков, территории и очистка сортиров - все это было сферой деятельности и забот лагстаросты или ротного, где как. А если в лагере были тот и другой, обязанности между ними делились.

На Верхнем Ат-Уряхе в те годы со страхом и уважением произносилось имя Николая Федоровича Хорунжего уроженца станицы Невинномысской, осужденного за изнасилование к пяти годам лишения свободы без последующего поражения в избирательных правах. Три года из пяти он уже отсидел. Его профессия, род занятий до заключения были подернуты дымкой.

Хорунжий был сухощав и подобран, ходил неторопливо, с достоинством.

Был подчеркнуто вежлив и обходителен, любил иностранные слова и ученые выражения. Никогда не кричал, а матерился и вовсе вполголоса, но очень искусно и красочно.

Кто-нибудь на разводе, например, заявлял ему о прохудившемся валенке. Николай Федорович внимательно осматривал злополучный валенок, затем так же внимательно изучал лицо жалобщика.

- Где же вы были вчера? Почему заявляете на разводе? - спрашивал он деликатно. Распоряжался развод не задерживать, галантно, как гусар даму сердца, брал соискателя целого валенка под руку и не спеша уводил его в дебри лагпункта. Так молча вел он его до самой своей кладовой.

- Как вас зовут? - войдя в кладовую, осведомился Хорунжий. - Иван Петрович - хорошее имя, - замечал он. - Чем вы, Иван Петрович, занимались на воле?

- Играл на виолончели, - поперхнувшись словом произносил Иван Петрович.

- Это что, такая большая скрипка? - спрашивал ротный.

- Да, - потупясь отвечал Иван Петрович, сознавая всю неполноценность, ущербность своей профессии.

- И что же вы играли на большой скрипке, - допытывался Хорунжий. - Мендельсона, Рубинштейна, Абрамовича, Ципаровича?

Иван Петрович молчал.

- Не хотите говорить со мной за искусство! - вздыхал Хорунжий. - И откуда у вас такое высокомерие! - сокрушенно покачивал он головой.

- Ну снимайте ваш валенок. Иван Петрович снимал с ноги худой валенок, ставил разутую ногу на обутую, так как кладовая не отапливалась, и отдавал валенок ротному.

Хорунжий брал в руки валенок, вставлял в дыру три пальца и, глядя испытующе в глаза виолончелиста, спрашивал:

- Вы настаиваете на том, что ваш валенок рваный?

Исполнитель Мендельсона и Ципаровича молчал, не понимая вопроса.

Валенок описывал в воздухе дугу и со свистом обрушивался на голову злополучного музыканта, который падал на колени от сильного и нежданного удара. Но почти одновременно ударом начищенного сапога снизу Хорунжий возвращал Ивана Петровича в исходное положение.

- Вы все еще настаиваете, что ваш валенок дырявый? - спрашивал вкрадчиво ротный после нескольких таких упражнений.

- Нет, - отвечал поклонник Рубинштейна и Абрамовича, растирая по лицу слезы и кровь.

- Вот это пассаж. -вскипал Хорунжий. - Так зачем же вы вводили в заблуждение администрацию?! Зачем злоупотребили моим личным доверием?.. Вашу в бога, душу и дыхало мать! - добавлял он вполголоса. - Если я не ошибаюсь, у вас статья пятьдесят восемь, пункт десять? Правильно вас изолировали, Иван Петрович. Какой пример вы могли подать вашим детям? Чему научить? Чего вы хотели добиться ложью??? А ведь еще мыслитель сказал, что цель, требующая неправые средства, есть неправая цель! .. Постойте, Иван Петрович! Почему вы плачете? Это слезы стыда? Или кто-нибудь вас обидел? Скажите мне не таясь! Мы это так не оставим. Ну успокойтесь, встаньте с пола, пойдите на двор, утрите снегом ваше лицо и вернитесь. Да! Наденьте валенок.

- Ну вот! - радостно говорил Хорунжий, когда Иван Петрович возвращался. - Теперь в вашем лице появилось что-то человеческое. Вон там в углу, хрен с вами, можете подобрать себе другой валенок, если этот вам чем-то не нравится. Вот вам два талона на обед по второй категории, без хлеба, естественно. А сейчас идите в барак, дневальному скажете, что находитесь в распоряжении Хорунжего.

Таким был наш ротный Николай Федорович Хорунжий.

Ротный жил в не большой кабинке рубленого барака один, если не считать "Машку" - белобрысого, круглолицего паренька, подмосковного хулигана, впервые попавшего в лагерь и нашедшего нежное покровительство Хорунжего, Машка топил ему печь, взбивал подушки на постели и бегал с котелками на кухню. А чтобы в тереме было всегда тепло и уютно, в свои личные, персональные дрововозы Николай Федорович приглядел Смоллера. Он вначале его подкормил, дал ему немного оправиться, подобрал, что было весьма нелегко, более-менее целое обмундирование самого большого размера и все же сидевшее на Смоллере, как детская распашонка на переростке. Затем заказал специально для Смоллера сани и дал рваную телогрейку, чтобы обмотать, обшить ею лямку из тонкого стального троса.

Так Смоллер начал возить дровишки самому Николаю Федоровичу Хорунжему, за что и получил прозвище "лошадка ротного". Смоллер быстро окреп, оживился, перешел в лучший барак и между ним и прежними товарищами по бригаде образовалась некоторая иерархическая дистанция. Старое выражение "лагерные придурки" не относилось к администрации лагеря, а касалось исключительно заключенных, занятых на внутренних работах, на так называемых "чистых" работах: старосты, нарядчки, ротные, каптеры, повара, хлеборезы, банщики, бухгалтера, счетоводы, десятники, табельщики, бригадиры и их торбоносы, дневальные бараков и ассенизаторы, пожалуй. Но и здесь было бесспорное расслоение, и элита, конечно, оставалась элитой.

Некоторые относили к придуркам и медиков. Но это было верно только наполовину. Врачи и лекарские помощники, лекпомы или на блатном языке "лепкомы", "лепилы" - были все же единственной лагерной службой, стоявшей на стороне заключенных, защищая их интересы. Лагерная медицина противостояла всему, окружавшему заключенного, враждебному миру.

Она представляла собой очень небольшую, но все же силу, с которой не могла совсем не считаться лагерная администрация. Но и здесь встречались разные люди. Вся остальная заключенная масса варилась и корчилась в адском котле своего бытия.

По встретившейся необходимости, отделим элиту от прочих придурков, чтобы ближе увидеть досуг избранных. Нарядчики, ротные, повора, хлеборезы, каптеры, культорги - люди, стоящие непосредственно у кормушки и власти, не были голодны. В лозунге "Хлеба и зрелищ!" больше не хватало зрелищ, нежели хлеба. И "верхние люди" лагеря пытались украсить свой досуг как могли.

Феноменальный аппетит Смоллера был притчей во языцех, как в нижних слоях общества, так и в верхних. При случае он мог съедать неимоверное, количество пищи и это вызывало одновременно удивление, восторг и у большинства населения - зависть.

Не знаю, кто был инициатором, изобретателем, автором, исполненным римского духа, но с некоторых пор время от времени в тереме ротного в поздний вечерний час собирались "почетные люди", с кухни приносились ведро баланды и буханка черного хлеба весом, примерно, в два килограмма. И приглашалась лошадка ротного - Эрих Мария Смоллер.

Смоллера садили в середине кабинки, ставили перед ним на табурете баланду, клали хлеб и деревянную ложку. Смоллер вытирал о штаны ладони, вспотевшие от волнения, резал на ломти хлеб, брал в руку ложку и представление начиналось. Говорят, это было захватывающее зрелище, проходившее в полном молчании, редко нарушаемое взволнованным шопотом.

Здесь все имело значение и было наполнено смыслом. На Смоллера ставили. Как на бегах. На время, на скорость. "3ачистит" все или оставит.

Срыгнет или нет. Если оставит, то что - хлеб или баланду. Как завороженные сидели зрители, затаив дыхание, одни бледные, другие красные и все возбужденные.

Страсти взрывались, когда Смоллер вставал и покачиваясь, с раздутым животом и выпученными глазами, медленно покидал подмостки. Потом, когда страсти затихали, как догоревший костер, на столе появлялся чифир - сверх крепкий отвар чая, преимущественно плиточного, охотская сельдь, вымоченная и разделанная, а также самодельные карты.

Тайное рано или поздно становится явным, а значит всеобщим. Рассказы о Смоллере, украшенные многими подробностями, особенно волновали вечно холодных и вечно голодных. Молва, как волна, вынесла легенду за пределы Верхнего Ат-Уряха и поползла она по таежным распадкам и падям от вышки к вышке, от зоны к зоне. В один из описанных вечеров Смоллер вышел из комнаты ротного в морозную тишь спящего лагеря, прошел два десятка шагов и упал замертво. Тема Смоллера еще долго звучала под бледным небом седой Колымы, а также под низкими сводами лагерных бараков.

Шакир Галимович Сабдюшев, мой напарник, человек тихий и робкий, разделявший со мной верхние нары вагонки, сказал мне однажды мечтательно: "Ты знаешь, я бы хотел умереть как Смоллер - с полным желудком".