Моя бедная старенькая мама
Моя бедная старенькая мама
…Это было в губернском городе Смоленске в самом конце 19 века, лет за десять до моего рождения.
В старом большом доме на Спасской площади жили три барышни Юхневич. Посреди площади стояла довольно старая церковь св. Спаса. По одну сторону площади протянулось длинное двухэтажное строение, с розоватой, кое-где облупившейся штукатуркой — здание Смоленской духовной семинарии. Как раз напротив, по другую сторону площади, за невысоким деревянным забором, и стоял дом, где жили барышни Юхневич. Дом был приземистый, ширококрылый, но над крышей возвышался маленький мезонин. Дом был старый, потемневший от времени…
В переменки семинаристы степенно прогуливались вокруг церкви, косясь глазами на старый дом за забором, надеясь увидеть выход «в свет» барышень Юхневич. Втайне каждый из них ждал какого-нибудь сверхзамечательного случая, который послужил бы поводом, пусть хоть к самому скромному, знакомству. Конечно, речь шла о «младших барышнях», которых «перехватить» можно было только в отсутствие старшей. Но и «младшие» тоже спешили пройти площадь торопливым деловым шагом, со своими книжными сумочками, ручки в муфточках, глазки скромно потуплены.
Но скажу уж кстати, что младшая барышня, хорошенькая Юлинька Юхневич, в конце концов, всё же вышла замуж за одного из этих молчаливых обожателей-семинаристов, за наиболее долготерпеливого и упорного Сашеньку Соколова. Правда, к тому времени, когда она с ним обвенчалась, он уже не был семинаристом, а закончил юридический факультет университета. Ведь далеко не все семинаристы выбирали духовную карьеру. Принуждения в этом вопросе не было, а курс семинарии давал полное среднее образование и возможность держать экзамен в любое высшее учебное заведение.
Барышни Юхневич учились в Смоленской женской Мариинской гимназии, и только старшая — Марочка, её уже закончила.
После смерти родителей, ушедших почти сразу, один за другим, такой большой дом для трех девочек стал вовсе не нужен. Их два брата учились в кадетском корпусе и приезжали домой только на каникулы. Но бросать старый дом они не хотели. Старшая барышня, которую давно уже почтительно величали Марией Феликсовной, стала теперь главой семьи. Это была моя будущая мама.
В Смоленске семья осела, когда дедушка мой — полковник русской армии дворянин Феликс Юхневич, (отличившийся когда-то при взятии Плевны), был уволен в запас. Бабушка и дедушка были похоронены в Смоленске задолго до моего рождения, хотя могила дедушки на католическом кладбище при костеле (он был польского происхождения) сохранилась до сих пор с её незатейливым гранитным памятником — под «крест из березы» и с каменным надгробием, где выбито имя дедушки и даты его рождения и смерти. Незадолго до моей эмиграции в Америку я видела эту могилку в последний раз…
Семья Юхневичей была не из богатых. Никакими поместьями, землями и прочей «недвижимостью» не владела. Жили на сравнительно небольшое военное жалование. Но концы с концами всегда сводили. Мальчики учились в корпусе на казённый счет. Девочки — в Смоленской женской гимназии, а языкам — французскому и немецкому, и музыке — бабушка обучила их сама, благо и тем, и другим владела с детства, так как была родом из Швейцарии.
После смерти отца достатки семьи значительно сократились — пенсия была очень небольшой. И старшая барышня, которая к тому времени уже закончила гимназию, а к счастью еще и восьмой класс, дававший диплом «домашней учительницы» и право преподавания в младших классах гимназии, — сразу же устроилась на работу в ту же Мариинскую гимназию, которую только что кончила с отличием. Это было, конечно, большим подспорьем для семьи, однако кухарку Анфису пришлось отпустить, а денщика забрали сразу после смерти отца.
Денщика, — дядю Андрияныча — в семье считали своим и девочки помнили его «с самого своего рождения». Теперь уже почти взрослые «барышни» горько плакали, расставаясь со своим «Дядькой»… Андрияныч и сам прослезился.
Оставалась одна молоденькая горничная Дуняша, которая ни за что от своих барышень уходить не хотела, хотя старшая (а теперь глава семейства — Марочка), считала, что они вполне могут обойтись со своим маленьким хозяйством и самостоятельно.
— Никуда я от вас, барышни, не пойду, вот и всё! — решительно заявила Дуняша. — Хоть вы мне и совсем не платите!
Как жила, так и жить буду. И обед вам не хуже Анфиски сготовлю! — Так вот и осталась, несмотря на мизерное жалование, которое они могли ей предложить. Вот с неё-то, с Дуняши, и начинаются удивительные истории из жизни моего отца и всего нашего семейства.
«— Такая милая и веселая была эта деревенская девушка», рассказывала мама. «С толстей русой косой, с широким улыбчивым лицом, с серыми приветливыми глазами, — приятное русское лицо, ничем особенно не отличавшееся. Нос слегка курносый, с „пуговкой“ на конце, весь в рыженьких веснушках. Она пришла из деревни на заработки и сразу попала к нам. Городской жизни она совсем еще не знала. И вдруг оказалось, что наша Дуняша… — ясновидящая! Такого слова она, конечно, не знала, да вряд ли и слышала когда-нибудь, но вот что она нам рассказала:
— Не смейтесь, барышни… Только находит на меня чтой-то… Не так что б частенько, но бывает… И тогда я ровно как во сне вижу… А потом, что увижу, то и сбудется опосля… Верно, верно…»
Барышни Юхневич были в восторге, смеялись и приставали к Дуняше:
— Ну душенька, голубушка! Погадай нам! Ну, пожалуйста! Даже старшая присоединялась: — Ну, а мне, Дуняша?
Но Дуняша обижалась: — Никакая ни гадалка я… А вот найдет, тогда и сама скажу…
И вот, однажды, когда младшие барышни улеглись спать, а старшая еще собиралась почитать в постели, в дверь тихонько постучалась Дуняша: — Можно к вам, барышня?
— Входи, входи, Дуняша. Ты не заболела ли? — встревожилась моя будущая мама.
— Нет, — отвечала Дуняша, — нет… Только вот «нашло» на меня… Хотите, про вас скажу, вот всё как сейчас, ровно вижу…
Мама, стараясь не улыбаться, серьезно говорит: — Ну что ж, Дуняша, конечно, скажи. Да ты присядь.
Дуняша садится на краешек стула возле постели и говорит самым обычным своим деревенским говорком:
— Так вот, барышня, не долго-то вам в девках вековать… Небось, в весенний мясоед и свадьбу, даст Бог, сыграете.
— Да с кем же, Дуняша? — интересуется мама.
— Так, с человеком одним… Кто он, не знаю, только познакомитесь вы с ним по делу… А звать его будут Николай… Вдовые оне…
— Вдовец? — удивляется мама.
— А что, что и вдовый? — Дуняша вроде даже обижается за своего «протеже». — А человек хороший, это точно, — убежденно говорит она. — Образованный, из ваших (подразумевая, — из господ, очевидно)… — И жить будете ладно… Свои дети пойдут. Тут вот, чегой-то не пойму: — то ли два, то ли трое? — Дуняша в раздумье покачивает головой. — Ну, я пойду, барышня, — вдруг, как со сна встрепенулась Дуняша, — спокойной вам ночи! — и исчезла за дверью. Мама даже спасибо сказать не успела. Была она озадачена — как-то слишком всё необыкновенно. Дуняша в роли «провидицы»!
…В Смоленске в те времена жила семья Троицких — большая и дружная семья с отцом Николаем Дмитриевичем. Матери, к сожалению, давно уже не было в живых. Но дети, теперь уже ставшие взрослыми, продолжали жить одной семьей, все вместе. Барышни Юхневич дружили с барышнями Троицкими, и часто бывали у них. Теперь шуткам и смеху конца не было.
— Ну, держитесь! — обещала старшая Юхневич, которую тут все еще звали «Марочкой». — Скоро вашей мачехой буду, уж я вам покажу! Спуску вам от меня не будет!
— Ох, Марочка, уморила! — хохотали девочки Троицкие. — Да где ж тебе с нами справиться?! С такой-то оравой!
— Николай Дмитриевич! — Смеялась Мара, — хоть бы вы за меня заступились! Ведь я же нареченная ваша, как-никак! Вы же — Николай! Да еще вдовец — «вдовый», как говорит Дуняша! Вы что же помалкиваете?!
Николай Дмитриевич смущенно улыбался. Не сходилось только одно: с Николаем Дмитриевичем не нужно было знакомиться. Семьи были дружны давным-давно, еще до смерти родителей барышень Юхневич.
— Ну, уж не придирайтесь! Не каждое слово в строку! — шумели младшие Юхневичи. — Быть вам нашим отчимом! Шутили-шутили, а время шло, и скоро приблизились святки — Рождество и Новый год. И, как обычно, смоленская интеллигенция задумала организовать вечер-концерт в пользу сирот-пансионерок епархиального училища. Начались хлопоты. Составлялась программа концерта. Марочку знали как хорошую пианистку. И тут кого-то осенило: — Знаете что? Нужно послать Мару Юхневич к новому присяжному поверенному — Фёдорову! Он, говорят, прекрасно играет на виолончели. — А доктор Малоховский — на скрипке, — добавил кто-то. Вот бы трио составить? А?..
Так Мара Юхневич была делегирована пригласить Николая Николаевича Фёдорова, недавно приехавшего в Смоленск, принять участие в новогоднем благотворительном концерте. Николай Николаевич согласился. Предсказания Дуняши явно начинали сбываться — «знакомство по делу» состоялось, да еще с Николаем! Ну и Дуняша!
Успех концерта был потрясающим. Виолончелист Фёдоров действительно оказался прекрасным музыкантом, а вскоре после концерта он зачастил к барышням Юхневич. И все три барышни были без ума от Николая Николаевича — присяжного поверенного Смоленского губсуда. Да и как было не влюбиться?! С мягкой кудреватой бородкой, черной, как смоль, с такими же черными блестящими и волнистыми волосами; смуглое лицо (или это летний загар так накрепко прильнул к нему?); с тонким прямым носом, с угольками немного прищуренных и всегда смеющихся глаз! Немножко грузен — по сравнению с мальчишками-семинаристами, но всё еще в полной спортивной форме, играет в теннис, и в горелки бегает так, что никто не догонит! Хотя, как оказалось, ему минуло 40. Подумать только — сорок лет! А сколько стихов знает, остроумных анекдотов, историй, и на каждый случай — цитата откуда-нибудь, или пародия, а то и собственного сочинения. И, кажется, всё на свете знает — о чём ни спроси! А музыкант какой! Виолончель под его смычком просто поет. А уж если еще Марочка на пианино аккомпанирует — ну, тогда слёзы сами просятся на глаза!..
Юлечка забросила всех своих поклонников-семинаристов и с раскрытым ртом ловила каждое слово Николая Николаевича. А он ухаживал с нескрываемым удовольствием за всеми тремя, привозил охапки цветов и коробки шоколадных конфет. Хотя Марочка одна и понимала к чему клонятся эти, уже чуть не ежедневные посещения, и весь этот цветочно — шоколадный «потоп». Она-то понимала, что решается её судьба, наперед предсказанная Дуняшей.
Марочка трепетала и ужасалась… Ведь у Николая Николаевича было двое детей — мальчик девяти и девочка одиннадцати лет. Жена умерла не так давно. Но… от судьбы не уйдешь.
Когда двое младших сестёр узнали, что Николай Николаевич сделал «предложение» и что Марочка выходит за него замуж — восторгам и радости не было конца! Их было даже гораздо больше, чем у самой Марочки — уже взрослой и понимающей, что значит стать матерью для двух достаточно больших детей, сравнительно недавно потерявшим свою родную мать… Сможет ли? Сумеет ли?
Тем более, что ДОЛГ, как понимала его моя будущая мама, обязывал её отдавать все силы своей души людям, которым ты себя посвятила, которым ты обещала… А судьба её сложилась так, что вся жизнь ее была посвящена воспитанию детей — сначала своих сестрёнок, потом — детей своего мужа, потом — своих собственных, а конец жизни пришелся уже на внуков. И долг свой она видела в том, чтобы воспитать их «достойно».
Но вернемся к тому времени, когда жизнь Марочки Юхневич была вся еще впереди, и только начали сбываться пред — сказания Дуняши. Как она и предсказала, сразу после пасхи, когда начался «мясоед», сыграли скромную свадьбу.
И какая это была чудесная весна! Когда моя мама рассказывала о ней, много лет спустя, она молодела и хорошела, и глаза её светились радостью и счастьем. Сняли дачу — Большой дом, террасой, даже не обнесённый никаким забором, прямо в каком-то перелеске: — беги, куда хочешь, гуляй, собирай первые весенние цветы. Кругом рощицы, лужайки, чуть подальше настоящий бор.
В доме — полно молодежи. Самому младшему — девять; Самой старшей — двадцать шесть. Но когда приезжал Николай Николаевич, — казалось, что сама весна со сквозным ветром, щебетаньем птиц и цоканьем белок — врывалась в дом. Смех, шутки, разные игры, беготня в горелки и просто прогулки в лес — всё становилось вдвое веселей и замечательней. Юлечку невозможно было усадить за учебники, а экзамены вот-вот надвигаются! Ах, уж эти экзамены! Когда кругом так весело и хорошо, и погода такая чудесная!
«Родословная» моего отца оказалась не менее фантастической, чем предсказания Дуняши.
Когда мама узнала о том, что её будущий муж — и уже формальный жених — из цыган — с ней едва не случился удар. Мама и много лет спустя была уверена: только ответственность за младших сестер — Юлечку и Ниночку — помешала её сердцу остановиться навсегда.
— Вы шутите, Николай Николаевич, — едва могла пролепетать она.
— Да нет, дорогая моя Марочка!.. Уверяю вас, — настоящий цыган, чистокровный! — весело сообщал Николай Николаевич, ничуть не стесняясь своего необычного происхождения, видя в нем лишь обаятельную романтику, — помните, у Пушкина:
«Цыгане щумною толпою по Бессарабии кочуют»…
Он не только не скрывал, а даже весьма гордился своей столь экзотической родословной.
Мама долго не могла поверить, что это не розыгрыш. В конце концов, все оказалось не так страшно, как… удивительно!
Подумать только! Отец моего отца-то есть самый прямой мой дедушка был таборным цыганом, — как раз из тех самых, что «в шатрах изодранных ночуют»!
Если в молодости он, — мой дед, может, и был конокрадом (впрочем, история об этом умалчивает), то к зрелым годам стал знатоком лошадей, завсегдатаем московского ипподрома, своим там человеком, которого знали и с мнением которого считались. В зрелые годы, еще задолго до старости, дедушка уже имел где-то под Москвой небольшой конный завод. Всего с десяток лошадей, но отборных, — призёров дерби.
Ко времени появления на свет моего отца семья уже жила в Москве, в собственном, если и не слишком шикарном, то достаточно богатом большом доме на самой Тверской-Ямской, неподалеку от ресторана «Яр» (впоследствие, гостиница «Советская», а что там теперь, уже и не знаю).
Николенька Фёдоров сразу по рождении оказался центром семейной вселенной, кумиром, боготворимым родителями и многочисленными сестрами. Семья так долго ждала наследника, а год за годом упорно рождались девчонки. И, наконец, — наследник! К тому же, оказался он и последним ребёнком; вскоре после его рождения умерла мать. Но остались шестеро сестер, которые души в нем не чаяли, и любящий отец, к концу жизни охладевший даже к ипподрому, ибо появился новый идол, завладевший всей его душой. Сын обязательно должен стать образованным человеком, непременно «барином»!
Когда мальчик достаточно подрос, ему наняли учителя, который подготовил его в первый класс гимназии. Особого труда это не составило, так как мальчик был смышленым и память имел отличную. Выдержал экзамены блестяще и был принят в гимназию, хотя для «нацменьшинств» и существовала какая-то «процентная норма».
Что касается девочек, — то им никакого образования и не требовалось. Кое-как подписать свою фамилию — умели, и хватит, а того, что им действительно требовалось — черных кос чуть не до пола, искрометных, лукавых и весёлых глаз, молодости, грации, а главное — чудесных голосов, всем шестерым отпущено Господом Богом было в избытке! Голосов им никто не «ставил», но звучали они, как песни птиц. Чудные голоса с легким придыханием гортанных звуков в цыганском стиле. Романсам, цыганским песням и пляскам выучила мать — цыганка из табора. В последствии все шестеро пели в Соколовском хоре «У Яра» и были его лучшим украшением, как рассказывал Фёдоров-младший. (Подумать только, мои родные тетки — певицы в «Яре»… Фантастика!)
После окончания гимназии впервые произошла размолвка сына с отцом. Дело в том, что Коленька с детства был очень музыкален и постоянно забавлялся со своей детской скрипочкой, подаренной отцом. Когда же он подрос, скрипочку заменила виолончель, и так как у «коннозаводчика» денег было достаточно, один из солидных преподавателей консерватории (фамилию его, к сожалению, забыла), приезжал к ним домой давать частные уроки Коле Фёдорову.
Педагог этот, позже профессор Московской консерватории, спустя много лет, перед смертью, завещал свою виолончель любимому ученику — Николаю Николаевичу Фёдорову. Отец мой никогда, до самой своей смерти, с этой виолончелью не расставался. После гибели отца в 1916-м году и до революции не рассталась и мама, хотя виолончель даже в те времена оценивали не менее, чем в десять тысяч рублей. (тех, золотых!)
Погибла виолончель, как и все другие вещи, после захвата власти большевиками. Перед самой революцией мама с нами, детьми — мной и братом уехала из Херсона, где мы жили после возвращения из папиной ссылки (я расскажу о ней немного позже) в Смоленск к сестрам, оставив (на время!) всё наше имущество в небольшой квартире, в которой мы жили после смерти отца. В Херсон мы больше уже не вернулись и вещей своих не увидели никогда.
…Но вернемся к тем временам, когда до всего этого было еще очень далеко.
Папин учитель музыки в Москве говорил: — Ты должен поступить в консерваторию. Ты выдержишь любой конкурс! Я ручаюсь.
Коля Фёдоров думал и мечтал о том же. Но иначе думал Фёдоров-старший, из таборных цыган превратившийся в богатого горожанина: — Музыкант!? Ну, какой бы он и ни был хороший, даже известный музыкант — разве ж это — «барин»?! На скрипке каждый цыганенок играет! Вон и наши девки в ресторане поют и пляшут, и хлопают им господа, аж столы переворачивают. Деньгами, золотом засыпают, а толку что? Как были девками-цыганками, так и остались! Нет! Сын мой должен кончить университет, а не какую-то музыкальную школу, как её там ни называй! Он должен стать адвокатом, на худой конец врачом. Всё же доктор — не музыкантишка какой-нибудь!
…К медицине у моего отца не было никакого влечения и он выбрал «адвоката». Порвать с отцом он не решился, да и жаль было старика.
Дочери выходили замуж и разлетались по свету. Конный завод был уже давно ликвидирован, и один остался свет у старика — сын. Такая вот история — фантастическая, но подлинная. Подлинность её удостоверялась и паспортом моего отца, где в строке «сословие» стояло — «Почётный гражданин», а в строке «национальность» — «цыган»
…Юридические науки не показались юному студенту слишком скучными. Однако же и музыку он не забросил. До самого отъезда из Москвы продолжал брать уроки у своего любимого учителя, а будучи уже служащим суда, большую часть своего свободного времени посвящал музыке, хотя не чужд был и другим увлечениям: читал по-гречески Гомера; интересовался астрономией и, после назначения присяжным поверенным в Смоленск, завел огромный телескоп, для которого в саду пришлось выстроить специальную «обсерваторию».
Он также участвовал в лодочных гонках, а когда появились первые мотоциклетки, немедленно приобрел таковую и гонял на ней, пока не разбил вдрызг, налетев на столб (чудом сам жив остался!). Было это уже не в Смоленске, а в Витебске, куда вскоре после женитьбы на моей матери перевели его по службе.
От рассказов мамы о Витебске у меня мало что осталось: большой дом, телескоп (тоже в большом саду), и большая собака — дог по имени «Лорд», которого запрягали в тележку и он важно возил моего старшего братишку — Николая Николаевича Фёдорова — третьего!
Старшие дети (от первой папиной жены) учились, в общем хорошо, но как-то неохотно. Мама много читала им вслух, занималась с ними французским и давала первые уроки музыки. В дом приглашались их друзья, устраивались детские вечера.
Немало бывало в доме и взрослых гостей: часто после вечернего чая и до позднего ужина в гостиной музицировали — собирались трио или квартеты; тогда же была приобретена маленькая фисгармония, и мама с увлечением «осваивала» её.
Папа любил повозиться с детьми, пошалить и пошуметь, но особого участия в их воспитании не принимал, справедливо считая, что Марочка со всем справится, и гораздо лучше него! Мама и справлялась…
Своих увлечений у отца было более, чем достаточно: кроме музыки, астрономии, греческого, мотоциклетки и шахмат, в течение двух, а то и больше лет, отец бредил фотографией, всаживал кучу денег в дорогие фотоаппараты, свободные дни проводил в охоте за натурой, а вечера в тёмной комнате — фотолаборатории.
Пожалуй, к чему он был более всего равнодушен — это к политике. Ни в какой политической партии он не состоял; газеты просматривал, а не прочитывал; самодержавие, само-собой, ругал и обвинял в глупости и тупости, шагая в ногу с настроениями интеллигенции той поры. В те времена не было слова «инакомыслящий». Но если бы оно было, — то всю интеллигенцию того времени, особенно же начала 1905-го года, надо было бы причислить к «инакомыслящим».
В январе этого года в Витебске, при «вспышке волнений» на каком то заводе, было убито двое рабочих. Их похороны вылились в настоящую демонстрацию. Многие из городской интеллигенции примкнули к траурной процессии. Мой отец, в том числе. Возмездие последовало незамедлительно. Отец оказался в ссылке, в городе Вологде.
Ссылка эта была мало похожа на ту, в которую без малого через пятьдесят лет отправилась я, в низовья сибирской реки Енисей. Во-первых, отец не ехал никакими этапами. Ни в каких тюрьмах не сидел. Он ехал с семьей, со всеми своими детьми, с женой, и даже с прислугой, к которой домашние все привыкли и расставаться не хотели. А сама Пелагеюшка тоже охотно согласилась сопровождать господ на новое место жительства. В товарных вагонах везли мебель, разные вещи и музыкальные инструменты. Даже телескоп «ехал в ссылку», как шутили в семье. А во-вторых, отца не лишали званий и даже его должности: он переводился из Витебского губсуда в Вологодский губсуд. Но делал это не по собственному желанию, и согласия его никто не спрашивал.
Друзья из Витебска, провожая его в столь далёкий путь — ведь Вологда эта была «Вона где», где-то на крайнем Севере, и давно была известна, как место политических ссыльных, (хоть и была губернским городом!), подарили отцу на память золотой сувенир в виде книжечки, где на трёх золотых страничках стояли их имена и фамилии. А на обложке из белой эмали красовался символ справедливой Фемиды. (Как сейчас вижу эту книжечку, — я так любила играть ею, сидя у отца на коленях!). Впоследствии этот золотой сувенир сыграл важную роль в жизни моей мамы, но об этом после.
…Итак, они оказались в Вологде, опять в большой (как рассказывала мама) квартире, где все благополучно разместились, и где, в сентябре 1906-го года так же благополучно появилась на свет и я.
Срока ссылки отцу указано не было. Но уже в следующем году была объявлена амнистия, и он мог уехать из Вологды на все четыре стороны и поселиться где угодно, кроме «сорока больших городов». (Как возмущалась мама!).
Отцу хотелось на юг. И мы всей семьей двинулись в солнечный и жаркий город Херсон, — тоже губернский. Там отец опять стал работать в губсуде и там прошло моё детство до самой революции.
…В Вологде я больше не жила и видела её только раз в жизни, в 1964-м году, когда плыла на Грузовом судне из Измаила на Дунае — в Архангельск. Мой старший сын, Станислав — (Стив), был капитаном на этом судне, а я была гостьей.
Наш путь проходил по Двине мимо Вологды. Мы пришвартовались к причалу, и пока судно заправлялось водой и продовольствием, мы с сыном успели обежать несколько улиц города. К сожалению, он и тогда был мало похож на город, тем более — на областной. Но это была моя родина…
В Херсоне наша семья прожила почти до самой революции, и там прошли мои самые лучшие детские годы. Но там же, в Херсоне, кончилась благополучная, налаженная, замужняя жизнь моей мамы. Мы потеряли самого дорогого нам человека, благодаря которому наша жизнь была обеспеченной и по настоящему счастливой…
Шёл 1916 год. Май месяц перевалил за середину. Для Херсона и Одессы это вовсе не весна — это уже начало жаркого южного степного лета. Трава в степи начала выгорать, ковыль потерял свой блеск, а воды в нашем маленьком Ингульце уже осталось чуть-чуть. Речку можно было перейти вброд, не замочив колен.
Но в этом году погода вела себя как-то странно: вдруг задувал северный холодный ветер, облака неслись низко над землей, становилось неуютно и скучно. В саду раскачивались ветви акаций, давно уже отцветших; чтобы выйти в сад, надо было надевать пальто, — ну а что за игры и беготня В пальто? Дома тоже было неуютно, и мы с братом Никой слонялись по комнатам, как неприкаянные. Мама была занята на кухне. Папа уже несколько дней был в отъезде по делам — в Одессе, и мы ожидали его приезда со дня на день. Ничего не хотелось делать.
В этот день, как мы узнали потом, на Черном море ходили большие волны с белыми гривами. Погода была штормовая — 9 баллов. Не 12, конечно, но и 9 — всё же хороший шторм.
Было 19 мая. Из Одессы в Херсон должны были выйти два небольших пассажирских парохода: «Потёмкин» и «Меркурий». На «Меркурии» было 75 человек пассажиров; вероятно, и на «Потёмкине» было столько же, или немного больше.
Как говорили и писали впоследствии в газетах, — порт не должен был выпускать эти пароходы в 9 баллов. Но порт выпустил. Одного за другим, — и с берега люди смотрели, как они уходят в открытое море — один за другим. Впереди шел «Потёмкин».
Это был 1916 год — третий год Первой мировой войны. И Черное море, — на всякий случай, — учитывая возможность немецкого нападения, было заминировано. Мины были установлены в известных местах, обозначенных на специальных картах, и капитаны нашего флота уверенно вели свои суда, далеко обходя опасные места… Но случилось непредвиденное.
То ли из-за сильного шторма, то ли еще по какой-либо другой причине, — одна из мин сорвалась со своего якоря и теперь свободно плыла по воде, и волны «как мячом, играли ею» — так, по крайней мере, описывали это событие херсонские и одесские газеты, «Потёмкин» во-время заметил мину, и удачно сманеврировав, обошёл её. Почему он не подал сигнала «Меркурию», — осталось неясным. А, может, и подал, да было уже поздно.
«Меркурий» налетел на мину, взорвался и пошел ко дну. На все потребовалось лишь две минуты. «Потёмкин», естественно, должен был сразу остановиться и подобрать хотя бы тех, кто оказался в воде и ещё держался на поверхности! Но в шторм спускать шлюпки было рискованно. Как рассказывали очевидцы, на пароходе поднялась паника. Пассажиры потребовали, чтобы капитан вел пароход дальше, поскорей от этого ужасного места, как будто там в волнах плавали еще десятки мин, хотя их нигде не было видно!. И капитан «Потёмкина» подчинился толпе, а может и сам впал в панику, и повел пароход дальше.
Так, по крайней мере, писали в газетах, и так позже рассказывала мама. Из 75 пассажиров «Меркурия» удалось спастись только шестерым… И то, только потому, что взрыв произошёл в видимости берега и ветер в это время был с моря.
Среди спасшихся оказалась одна папина сослуживица, также возвращавшаяся из Одессы в Херсон. Она видела папу на пароходе и позже рассказала маме о его последних минутах.
Вот что она рассказала: «Я только что поднялась из салона, где было немного душно, на верхнюю палубу. Хотя сильно качало и было холодно, и ветрено, но всё же кое-кто из пассажиров на палубе был. Смельчаки, подойдя вплотную к фальш-борту, любовались огромными волнами с белыми гребнями наверху, навстречу которым бесстрашно бросался наш маленький „Меркурий“, зарывая нос и нижнюю палубу в фонтаны брызг и пены, вызывая полуиспуганный полуазартный визг женщин. Одесса еще смутно виднелась, вознесенная на высоком берегу, и кто-то еще рассматривал в бинокль силуэты города. Все крепко держались за свои шляпы, дабы шквал не сорвал их и не сбросил в морскую пучину.
Неожиданно я увидела Николая Николаевича, стоявшего у левого фальш-борта. Я подошла, и он, узнав меня, обратился ко мне с улыбкой: — И вы, Клавдия Григорьевна, оказывается, тоже среди отважных мореплавателей!..
Мы успели перекинуться только ещё несколькими незначительными фразами о погоде, когда раздался страшный грохот, и палуба, накренившись, поползла из-под ног…
Очевидно мне стало дурно, так как я не могу вспомнить, что сразу было дальше… Очнулась — уже в ледяной воде, крепко вцепившись в спасательный круг, Бог знает как в моих руках оказавшийся… Ничего не помню. Как, откуда этот круг?.. И что вообще случилось?.. А волны прямо с головой накрывают! Ужас, ужас!
…Сейчас я думаю что это Николай Николаевич успел снять эти круги с фальшборта, у которого он стоял, и один из них дал мне. Думаю, — это ему я обязана своим спасением…
Сообразила одно — продеть голову и руки в круг — это и спасло меня… Вокруг в волнах я иногда видела ещё трёх-четырёх плывущих людей и какие-то обломки с потонувшего парохода. Неожиданно я увидела Николая Николаевича, плывущего в волнах совсем близко… Увидела чётко, ясно. Он плыл в этот момент в ложбине между волнами. И у него тоже был крут, — такой же, как у меня, красный спасательный круг!.. Я успела крикнуть ему: — Николай Николаевич! — И он в ответ махнул мне рукой… Но тут же огромная волна накрыла его… И больше я его не видела…»
Взрыв «Меркурия» видели даже из Одессы. Но спасательный катер долго не мог выйти из порта из-за большой волны. А когда он пришёл, то спасать было уже почти некого.
Кроме Клавдии Георгиевны и еще одной женщины со спасательным кругом, спаслись еще четыре торговки с ящиками капусты. Они ехали на палубе и лежали на своих ящиках. Ящики с кочанами были забраны деревянной решеткой и привязаны к ней. За решётку и уцепились женщины. Капуста, как известно, плавает. Когда женщины потеряли сознание, руки их застряли в решётках, а сами они лежали на ящиках — так их и подобрали…
В момент взрыва большинство пассажиров были в каютах: с палубы прогнал холод и сильная качка. Среди них было — 25 детей!.. Ученики херсонских гимназий, — их возили на экскурсию в Одессу. Все дети оставались в каютах. Двери на палубу водой заперло мгновенно. Никто не успел ни сообразить, ни выскочить…
Сначала мы, конечно, ничего об этом не знали. Мама не знала точно, когда отец должен вернуться. Погода опять потеплела, солнце засияло вовсю. Да еще такая радость — приехал на каникулы, как обычно, наш сводный брат Миша — теперь уже студент Петербургского университета! Мы обожали его и каждый приезд его — был праздником. Весельчак, выдумщик! Неутомимый рассказчик. Непобедимый игрок в теннис и воланы!.. А змеи мастерил, — и вовсе потрясающие, и запускал их в само синее небо, и даже ещё выше, так что змей почти исчезал из виду.
Ах, Миша, Миша!.. Со времени революции он исчез навсегда. Политикой, вроде, как и отец, не увлекался. Но, очевидно, гражданская война, и другие события того времени увлекли его в свой жуткий водоворот. Был бы жив, неужели не отыскал бы нас?!
Но тогда, в 16-ом, он приехал, как обычно — веселый, живой, энергичный. Приехал и узнал, что папа в командировке, в Одессе. Он уже видел газеты и знал о гибели «Меркурия». Как бы мимоходом, он спросил у мамы — когда отец должен вернуться? И когда мама ответила — Да вот-вот, каждый день жду! — сердце у Миши впервые ёкнуло, — а вдруг?..
Все остальное происходило помимо нас. Выяснилось, что папа ехал именно на «Меркурии». Море стало выбрасывать тела погибших пассажиров — у Очакова и у берегов самой Одессы. Родные ездили искать своих погибших, опознавали больше по одежде, потому что лица были уже неузнаваемо раздуты, волос не было. Чтобы тела не разлагались, их не вынимали из воды, и привязывали к колышкам за ноги; так они и колыхались в воде, как жуткие бесформенные поплавки…
Мама с Мишей тоже поехали «опознавать» тело. Мы с братом Никой оставались дома с прислугой — тетей Пашей, которая жила у нас много лет. Вернулись они ни с чем. Были и в Очакове, и в Одессе, но не нашли. Среди поднятых с судна несчастных задохшихся в каютах — тоже не оказалось… Миша ходил хмурый, много курил. А мама в первый раз обняла нас обоих как-то разом, вместе и сказала каким-то жалким, совсем не маминым голосом: — Ах вы, бедные мои…
И вот, прошло уже больше двух недель после 19-го мая, как вдруг папино тело нашлось. Известие пришло из Херсонского губернского суда. Его опознали по золотой книжечке — сувениру, подаренной ему сослуживцами Витебского губсуда, когда они провожали отца в ссылку в далекую Вологду, в 1905-м году.
Для мамы это было большим моральным облегчением: хоть похоронить можно будет по-христиански…
Теперь мама с Мишей уехали хоронить отца. Но особенно «христианских» похорон не получилось. Тело отца выкинуло не под Очаковым, а напротив, — через пролив — у берега длинной и узкой Кинбурнской косы, которая тянется в море от самой Голой Пристани. Это узкая песчаная коса, скорей отмель, только чуть возвышающаяся над водой. Кроме камыша, ничего не росло на этой косе. И никакой дороги на ней тогда, по крайней мере, не было. Но на самом конце косы совсем узком и остром, было строение — на вид нечто вроде большого сарая. Но, тогда, — это была казарма. Время было военное, и взвод солдат — человек 20, как показалось маме, стоял там, неизвестно для чего. Недалеко от казармы, привязанные к колышкам плавало несколько тел — погибших пассажиров «Меркурия».
Солдаты — молодые парнишки — отнеслись с сочувствием. Вызвались съездить с Мишей на моторке в Очаков за гробом. Но никакого гроба они не привезли — не оказалось гробов в Очакове, — все раскуплены. Привезли доски и принялись сколачивать гроб сами. Кроме того, оказалось, что никакой перевозке — без особого на то разрешения — тело не подлежит. Похоронить можно только тут же, на Кинбурнской Косе.
— …Боже мой? Как же так? Ни кладбища… ни церкви… ни священника??..
— Война, сударыня, война! Ничё не попишешь! Шут бы её побрал! — сочувствовали солдаты.
В конце концов, привезли какого-то старичка — попика с Голой Пристани. Могилу чуть ни у самой казармы вырыли, но и тут она сразу же стала наполняться водой — солёной черноморской водой…
Из остатков досок соорудили немудрёный крест, и на этом погребение было закончено. — Вот и собственный погост заимели, — горько шутили солдаты.
Мама надеялась через некоторое время вернуться с настоящим цинковым гробом и увезти в Херсон папино тело. Но, увы! До окончания войны ни о каком разрешении, ни о каких перевозках не могло быть и речи: — Вот кончится война, тогда и подавайте прошение…
А война, как известно, кончилась революцией… Уж какие тут разрешения!..
…В шестидесятых годах я побывала в Очакове и съездила на Кинбурнскую косу. В её начале я увидела какие-то постройки, какие-то дома. Но дальше — песок да камыш — очевидно так, как это было и тогда, — пятьдесят лет назад… И так до самого конца косы, до «стрелки», уходящей в воду.
Конечно, не только могилы отца, но и даже самых малейших следов казармы, когда-то тут стоявшей, я не нашла… Не осталось ничего… Песок да камыш…