Княжна Щербатова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Княжна Щербатова

Когда на второй год революции, Советская власть в Смоленске установилась окончательно и жизнь начала входить в свои новые формы, на смену гимназиям начали открываться первые советские школы первой и второй ступени.

Мне вот-вот должно было исполниться 12 и я попала в первый класс второй ступени.

Рядом со мной села девчонка в таком же рыжем башлычке, как и мой. Ее смешно звали Бебкой. Башлыки мы не развязывали и шуб не снимали, потому что школа была нетоплена, чернила в чернильнице замерзали.

Конечно «Беби» не было ее настоящим именем. Так ее звали потому, что она была младшей в семье, где все было «англизировано», — это была семья князей Щербатовых, известных смоленских помещиков.

Уроков почти не было, и ученики большую часть времени были предоставлены самим себе.

Вскоре мы с Беби очень подружились. Была она немного старше меня, много энергичней и предприимчивей, отчаянная на всякие выдумки, и довольно взбалмошная.

В то время взрослым было не до детей. Дети росли сами по себе.

Более старшие — увлекались революцией, младшие росли настоящими беспризорниками, не признавая никаких авторитетов.

Занятия шли через пень-колоду. Не было дров, не хватало чернил, почти не было учителей — многие из них не хотели сотрудничать с большевиками.

Старшие учащиеся заседали в «учкомах», младшие — гоняли по улицам.

Мы с Бебкой тоже были предоставлены самим себе. Моя мама с утра до вечера работала в школе, потом еще в каком-то детском клубе, где дети занимались кто чем хотел, играли во что-нибудь, а главное — получали горячую картофельную лепешку — дранку, зажаренную на постном масле — паек члена клуба.

Бебкины родные — мать, бабушка, сестры, брат, немного старше самой Бебки, (отец давно с ними не жил и Беби его не помнила) — вскоре после нашего знакомства были арестованы. Младшей из сестер было 16 лет. Говорили, она была очень красива, но я ее никогда не видела.

Беби приютила семья, давно знакомая со Щербатовыми, и Беби на положении «гостьи» пользовалась неограниченной и бесконтрольной свободой.

Нельзя, похвастать, чтобы нашу свободу мы использовали слишком достойным образом.

Правда, значительная часть дня уходила на добычу пропитания. Утро начиналось с очереди за чайной ложечкой сахарного песка. Ее высыпали на протянутую бумажку, или просто в подставленную ладошку. Если ты хотел получить вторую ложку, можно было снова встать в очередь.

Очередь подвигалась довольно быстро — ведь нигде ничего не отмечалось, не было никаких карточек или талонов Не надо было считать деньги — все выдавалось бесплатно. Но все же, как ни быстро подвигалась очередь, растянувшаяся квартала на два-три, — это занимало порядочно времени.

Затем следовала очередь за хлебом (200 гр), которого иногда приходилось ждать часами, чтобы не прозевать.

Затем — очередь за супом с головками вобл и намеком на пшено. Суп, вызывавший негодование скептиков и остроты веселых оптимистов: В самом деле, почему головы?! Куда же девалась всё остальное? Или нынче вывелся особый сорт головохвостых вобл?!

Надо сказать, что оптимистов было значительно больше, чем скептиков. В основном, люди переносили невзгоды эпохи военного коммунизма легко и весело — это был общий подъем, взлет радостной надежды.

А нам, ребятам, все было занятно и интересно, и свободного времени оставалось сколько угодно — ведь не надо было учить уроки и готовиться к экзаменам.

Это время мы с Бебкой использовали для всевозможных развлечений по нашему собственному усмотрению и вкусу.

Любимым нашим трюком было прицепиться сзади к крестьянскому возу, вскочить на полозья на всем ходу.

— Подвези дяденька!

Иной «дяденька» угощал кнутом, иной, добродушно поругивал: — Ну, куда лезете, непутевые? — Но с полозьев не прогонял. Не брезговали мы и прокатиться на трамвайной «колбасе», когда начали ходить трамваи.

Самое же увлекательное, хотя, и «опасное» — занятие было отвязать пару оседланных лошадей, привязанных у Военного штаба или еще какого-нибудь учреждения, и, благополучно улизнув на них, дернуть за город, промчаться галопом по шоссе, вцепившись в лошадиную гриву, чтобы не слететь.

Стремена, до которых не доставали ноги, хлопали по бокам лошади, душа замирала от страха и наслаждения!

Впереди неслась Бебка, которая не боялась ничего на свете и меньше всего — сломать себе шею, а за нею я, готовая скорей умереть, чем показать, что мне страшно…

Трусость была самым позорным и презираемым чувством.

Если нам удавалось усидеть на лошадях, мы приводили их обратно и попросту оставляли там, где взяли, не привязывая, чтобы не попасться.

Бебка действительно страстно любила лошадей и прекрасно их знала. На уроках она рисовала толстым, синим карандашом (единственным, который у нее был, — но и это тогда у нас считалось огромным богатством) синие лошадиные морды и ноги. И надо сказать, рисовала очень хорошо. Грациозные лошадиные головки с умными глазами и настороженными ушами были как живые. Лошадиные головы, ноги, хвосты украшали все поля её ученических тетрадок и книг, а заодно и моих. Это заставляло меня еще больше «преклоняться» перед Бебкой.

У нее был настоящий талант и страсть к лошадям. Она хвасталась, что может усидеть на любой, самой бешеной, лошади. Я не желала оставаться в дураках и хвасталась, что тоже могу, хотя и не была очень в этом уверена.

Щербатовы, до ареста, всей семьей, кроме отца, жили в Смоленске на Казанской горе, в доме с большим садом, к тому времени почти съеденном козами, своими и чужими.

Бабушка ухаживала за больной княгиней, которую не положено было тревожить, и Бебка видела мать только когда ее впускали на минуту, чтобы на ночь поцеловать ей руку.

Что делали старшие сестры Бебки, я не знаю, а единственный брат Дмитрий, на два года старше Бебки, не делал ровно ничего и изводил Бебку и меня как только мог. Он забрасывал нас репейниками, больно дергал за косы или с диким воем выскакивал на нас из-за кустов. Мы старались не попадаться ему на глаза и держались от щербатовского сада подальше. Жаловаться на него было бесполезно: он был единственным мальчиком в семье, любимцем и баловнем бабушки, женщины суровой и непреклонной, на которой лежало все воспитание детей.

В те годы — 18-й и 19-й — в Смоленске все, кто только мог, заводили коз. Это были удобные животные, их не надо было кормить, они сами кормились в садах, заборы которых давно были разобраны и спалены в буржуйках. Зимой они объедали декреты советской власти, расклеенные на тумбах. Декреты были на толстой желтой бумаге и пришлись козам по вкусу.

Изредка коз ловили, но большей частью не обращали никакого внимания. Было не до садов и не до декретов. Козы давали молоко и спасали маленьких детей от голодной смерти.

Мы тоже спохватились, что коза нам необходима, тем более, что у тети Юли должен был родиться ребеночек. За шелковый бабушкин кринолин мы выменяли Катюшку.

Это была небольшая безрогая козочка, больше похожая на козленка. Но баба, ее хозяйка, божилась, что Катька «обгулялась» и к осени непременно окотится.

В конце концов она таки окотилась, и это было очень кстати, потому что у тети как раз родилась дочь Олечка и те два стакана козьего молока, что давала Катюшка, ей хватало для жизни.

Новорожденная Олечка весила четыре с половиной фунта, и когда ее принесли домой, она была чуть больше месячного котенка. У тети, конечно, никакого молока не было, и выкормила Олечку наша Катька.

У Бебки было целых две козы — Бебека и Мемека. Обе старые, с большими животами и с огромными, страшнющими рогами. С козами справлялась только Бебка — ее они слушались и только ей давались доиться.

Сначала они набрасывались на мою беззащитную безрогую Катюшку, но потом привыкли, и мы мирно бродили по оврагам все впятером. Мы с Бебкой залезали на плакучие ивы и оттуда бросали козам длинные зеленые ветки.

Вообще, летом коз ничем не кормили. Целыми днями они слонялись по городу, добывая себе пропитание где подвернётся, объедали кусты сирени, обгладывали молоденькие яблоньки, сдирали афиши с будок и пощипывали кое-где пробивавшуюся травку.

На зиму им заготавливали и сушили веники из березовых и осиновых веток, которые им не очень нравились, но позволяли не подохнуть с голоду.

Где-то под Смоленском был завод подсолнечного масла. Часто на улицах города можно было видеть обозы деревенских дровней, нагруженных плитками подсолнечных жмых. Мы с Бебкой выпрашивали кусочки жмых для наших коз, которые с удовольствием поедали их, впрочем, и сами мы с неменьшим удовольствием жевали эти жмыхи!

Иногда нам удавалось выпросить кусочек, а иногда мужичок замахивался кнутом и тогда мы решались на «экспроприацию»: Попросту хватали по плитке жмыха и бросались в разные стороны.

Возница орет: — Стойте, волки вас заешь!.. и бросается за нами. Но сразу за двоими не угнаться — он бежит за одной из нас. Та бросает свою плитку, но зато другая в это время оказывается уже за пределом досягаемости! И таким образом тоже мы добывали нашим козам корм.

Впрочем, иногда нас привлекали не только отчаянные приключения. Сближала нас с Бебкой и настоящая любовь к природе и просто к бродяжничеству.

Иногда безо всякой практической цели мы уходили за город, бродили по заснеженным зимним дорогам и были совершенно счастливы.

Однажды мы чуть-чуть не замёрзли, уйдя под вечер далеко за город и надеясь, что нас пустят переночевать в какой-нибудь деревне. С собой мы взяли горсточку соли — вполне приличную «плату» за ночлег, по тем временам.

Но до ближайшей деревни мы добрались только в темноте и крестьяне побоялись впустить нас. Напрасно мы стучались в двери всех хат. Прошли всю деревню, но никто не отпер, и мы пошли дальше, провожаемые дружным, неистовым лаем деревенских собак.

Наступила ночь — звездная, морозная, снег скрипел под валенками (было больше 20 градусов мороза, как мы узнали потом). Но идти было тепло — даже жарко, только мы очень устали и глаза совершенно слипались. Мы совсем было решили заночевать в поле, закопавшись в снегу. Пожалуй, живыми нас вряд-ли после этого откопали бы! Но тут на наше счастье нас нагнал мужичок на дровнях, подвёз нас до своей деревни и пустил к себе переночевать. Как убитые заснули мы на теплой печи, рядом с хозяйскими ребятишками.

А утром хозяева в обмен на нашу соль дали нам еще по большой ароматной ржаной лепешке необыкновенной вкусноты!

…Никогда не забуду этого великолепного зимнего утра, бледно-голубого прозрачного неба, сверкающего разноцветными искрами снега, белых берез и синих теней от них… И белых столбиков дыма, поднимающихся из каждой трубы… И аромата наших теплых ржаных лепешек, который мы вдыхали с наслаждением и вожделением — мы их не трогали, чтобы съесть потом, по дороге домой…

Были у нас с Бебкой и другие, более серьезные интересы «философского» характера.

Моя семья не была атеистической, но и религиозной ее тоже назвать было нельзя. Мама считала себя «верующей», как она сама говорила — в память своей матери, и в церковь она ходила только по большим праздникам и то к службам, в которых было красивое пенье...

Даже я помню «архангельский глас» во время чтения 12 Евангелиев в четверг на страстной неделе, после которого мама считала, что можно уходить домой, так как больше «ничего интересного не будет».

Но с Бебкой все обстояло по другому: Её воспитали в строгом почитании церковных обрядов, заставляли говеть и исповедоваться, часами простаивать на длиннейших и скучнейших службах.

Первое, что она оценила оставшись на «свободе» — это то, что теперь можно было ко всем чертям послать все службы и молитвы на ночь, которые бабушка заставляла ее читать, стоя на коленях по полчаса. Так, по крайней мере, ей казалось.

Теперь можно было жить в своё удовольствие и потом не потеть и не каяться на исповеди, так как на исповеди Бебка не считала возможным соврать.

Однако, как ни приятна была такая «духовная свобода», свалившаяся на Бебку после того, как она лишилась опеки своих родных и, главным образом бабушки, которая ее усиленно воспитывала, все же совесть немного мучила и беспокоила ее. Поэтому немудрено, что «философско-религиозные» вопросы занимали ее, и заодно стали занимать и меня.

Конечно, всё для нас сводилось к простейшему примитиву — есть Бог, или нет? Накажет он Бебку за пренебрежение к её религиозным обязанностям, или не накажет?

В конце концов, мы решили, что в этом можно убедиться простым экспериментальным способом.

Христос, по нашим понятиям, был «очень верующим» и потому с ним происходили разные чудеса.

Если, рассуждали мы, подобно Христу, мы вручим себя ВСЕЦЕЛО воле божией, положимся на его милость и доброту — неужели же он, — БОГ, не отнесется к нам милостиво и не выкажет нам этого каким-нибудь самым простым и понятным способом?

Для такого «запроса» к Богу мы придумали маленький простой эксперимент. Пустяковое, даже не Чудо, а малюсенькое «чудечко», которое, конечно же Богу ничего не стоит сотворить для того, чтобы доказать нам свое существование.

В Смоленске был городской парк, называвшийся «Лопатинским садом», по имени богачей Лопатиных, которым он когда-то принадлежал. В Лопатинском саду было небольшое подковообразное озерцо, по которому летом плавали лодочки с влюблёнными парочками, а зимой устраивался каток.

Была поздняя весна. Снег почти весь стаял. Тронулся лёд на Днепре, а озерцо в парке всё еще стояло подо льдом, ставшим серым и грязным, покрытым огромными лужами и трещинами. Каток давным-давно уже закрылся.

Этот сад и озерцо с тающим льдом и были выбраны местом нашего богословского эксперимента. Если Христос, благодаря своей вере мог запросто ходить по волнам, то неужели богу трудно провести нас через тающее озерцо? Конечно, мы не Христосы, но ведь и в озерце не морские волны, и все же кое-какой ледок еще держится!

И вот, мы, крепко-накрепко «вручив себя милости божией», смело двинулись через озеро, как были, еще в зимних шубах и башлычках.

Не дойдя и до середины, мы убедились что «Бога нет». Лед под ногами разъехался и мы с головой погрузились в ледяную воду. До сих пор помню первое ощущение — как будто обдало кипятком!

Тут уж было не до милости божией, мы вынырнули и стали орать благим матом.

Прибежали какие-то солдаты и вытянули нас, отчаянно ругаясь при этом. Хорошо, что еще удалось упросить их не отводить нас в милицию.

Я помчалась домой, надеясь как-нибудь незаметно переодеться и высушиться до прихода мамы.

Все сошло гладко, хотя шуба еще дня два была сыроватой. Мама ничего о «философско-религиозных» вопросах не узнала, а у нас с Бэбкой даже насморка не случилось — нам все было — как с гуся вода!

…Но венцом всех наших похождений явилась история с курами.

Понятия о нравственности вообще были у нас не только смутными, но и своеобразными. Все истины были смещены. Бога, как мы лично «убедились» — не было. У князей Щербатовых было отнято имение, имущество. Даже Бебкины игрушки красовались теперь в «народном музее» (Чем она очень гордилась!).

Отсюда довольно логично вытекало: у кого много — можно отнять, это будет только справедливо.

Всегда хотелось есть. Суп из воблиных головок и дранки из картофельной шелухи не очень насыщали.

А в деревне мы видели целые табуны кур, мирно копавшихся под плетнями огородов. Почему и нам не взять себе одну, хотя бы? Все равно у хозяина останется ещё много…

В конце концов, мы украли курицу… Это была великолепная чёрно-бронзовая курица, с красноватым отливом… Желтое ожерелье опоясывало шею. Крупная и тяжелая. Мы поместили её в наш сарай. Маме я сказала, что выменяла её на мою браслетку из «нового золота» — в то время часто меняли бельё или какие-нибудь вещи на продукты у крестьян. Меня мама тоже иногда посылала за картошкой или молоком в обмен на наволочку или полотенце.

…Когда наша курица снесла первое яйцо — крупное, гладкое, смуглого цвета! — ликованию нашему не было предела!

Со второй курицей получилось хуже. Когда мы охотились за ней, нас заметили. Мы сунули её в мешок и помчались удирать со всех ног. Мы летели стрелой добрый километр, и бедная курица задохлась в мешке болтаясь за спиной у Бебки.

Однако мы здраво рассудили: задохлась ли курица или просто зарезана — какая, в сущности, разница? Жаль конечно курицу, но уж раз так получилось — не пропадать же добру зря! Мы ощипали её и принесли моей маме, снова, как «выменянную».

Ну и пир же это был! Курица оказалась на редкость жирной и просто таяла во рту. Мама удивлялась, как я сумела выменять такую замечательную курицу?!..

Но, как всегда, всему приходит конец и всё «тайное становится явным»! Всё раскрылось. Мама нашла «выменянную» браслетку, которую я просто куда-то засунула. Разразилась гроза и… я во всём призналась.

Много было горьких слов, слёз и обещаний, что такое больше никогда не повторится. Мама потребовала, чтобы оставшаяся в живых курица (которая продолжала нести такие великолепные яйца!) была немедленно возвращена хозяевам, а Бебкиной ноги чтобы больше не было в нашем доме, раз и навсегда!

Мамины решения всегда отличались радикальностью и непреклонностью. Нашей дружбе с Бебкой был нанесен сокрушительный удар.

Конечно, мы продолжали тайно от мамы встречаться от случая к случаю, но нашим «вольным похождениям» пришёл конец. Я подозреваю что мама догадывалась о наших тайных встречах, но делала вид, что ей ничего не известно и никогда не спрашивала меня о Бебке, очевидно боясь поставить меня перед необходимостью солгать.

Но всё же еще один единственный раз Бебке было суждено побывать в нашем доме при очень печальных для неё обстоятельствах.

Когда пришла весна 1919 года и зазеленели далекие перелески, вся семья Щербатовых — брат Дмитрий, который дразнил наших коз и дергал нас за косы, сестры, княгиня-мать и восьмидесятилетняя бабушка — все были расстреляны без суда и следствия.

За наглухо закрытыми ставнями люди испуганно шептались: «Какой ужас! И за что, почему? Неужели только за то, что были князьями?

Но ведь всё имущество было национализировано! И причем же дети?»

Передавались романтические слухи: Шестнадцатилетняя красавица княжна Ирина сказала перед расстрелом: «Как грустно умирать молодой».

Что сказал четырнадцатилетний Дмитрий и восьмидесятилетняя бабушка — было неизвестно.

Изо всей семьи только бабушку Бебка оплакивала горько, только её ей действительно не хватало.

Бебка осталась совсем одна, квартира была опечатана и всего-то хозяйства у нее осталось только Бебека да Мемека.

Вскоре маме предложили место единственной учительницы начальной школы в деревне Боровой в часе езды от Смоленска по железной дороге. В заработную плату входили кое-какие продукты, собираемые с родителей учеников. Мама согласилась, и мы стали готовиться к отъезду. В связи с этим мама позволила мне позвать Бебку к нам домой, чтобы проститься с ней.

Когда она появилась, она выглядела слегка осунувшейся и немного печальной. О семье она не говорила. Только раз упомянула бабушку, и отвернулась, чтобы не показать набежавших слез.

Она рассказала, что в Петербурге отыскались какие-то её дальние родственники, к которым она собирается уехать как только продаст коз.

Так наши пути с Бебкой разошлись навсегда.

Что я знаю о ней теперь? Где она, чем занимается? И почему бы, ставши взрослой, не решила она отомстить за смерть родных? Ведь Бебка всегда была решительна и смела. Разве не могла она попытаться организовать тайное общество для борьбы с советской властью, или не организовать, а войти в таковое, если оно вообще существует. Может быть, общество провалилось, и все его члены арестованы, сидят тут же, на Лубянке, рядом со мной, может быть, вот за этой самой стеной? Их допрашивают, заставляют называть всех, кого они знают, кого они знали. Бебка вспоминает и называет меня. И вот, я арестована за связь с тайным политическим обществом, о котором ровно ничего не знаю. Господи, как же я смогу доказать это?

Как потом оказалось, все, что бы я ни говорила, все оборачивалось против меня. Самое лучшее, что я могла бы делать — ничего не говорить и рыдать, как Маруся. Тогда, быть может, я и наплакала бы себе «пять лет» вместо Военного Трибунала… Но, забегая вперед должна признать, что техника запугивания подследственного у них была отточена до совершенства.

Больше ни разу, ни на одном допросе фамилии Щербатовых упомянуто не было. Весь этот фарс понадобился только для того, чтобы оглушить меня перед следующими допросами, а главное — для того, чтобы в приговоре Военного Трибунала написать: «в прошлом близкая к семье князей Щербатовых расстрелянных по Савинковскому делу».

Мало того, что князья Щербатовы были расстреляны когда мне было двенадцать лет! Так еще и расстрелянными они оказались по «Савинковскому делу», которое проходило в 1924 году.

Их расстреляли, так сказать для верности, вперед — в 1919-м!