Коммунальная квартира.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Коммунальная квартира.

Теперь этих домов нет, но до середины нынешнего века и даже чуть позже, вместо гигантского дома КГБ, они тут стояли, сплошь забитые коммунальными квартирами. Об одной из них и пойдет речь.

...Если выйти из Мосторга (ныне ЦУМ) и пройти по Пушечной (некогда Софийка) к площади Лубянка (тогда — Дзержинского) по левой стороне, то почти у конца ее будут ворота, которые ведут в узкий двор. Слева — стена, справа — шестиэтажное здание красного кирпича. На двор выходит парадное. Часть стекол выбиты и заменены фанерой. Каменная лестница полого ведет наверх. Есть лифт, но он не работает. Пока идешь, читаешь на стене надписи: «Сенька не трожь Катю», «Витя и Нинка идиеты» и другие, неприличные. На площадке второго этажа вечная лужа, и от нее затейливые вензеля. На третьем этаже, как и на каждом, две парадные двери, одна против другой. На левой — эмалированная дощечка: «Доктор Бекман. Прием от... до...». Доктор давно умер, но дощечка еще висит. (Потом неизвестно кто ее снимет.) На почтовом ящике приклеена бумажка с указанием, кому сколько звонить. Под ящиком звонок. Бумажка гласит:

Бекман — 1 зв.

Шитиков — 2 зв.

Лобзиков — 3 зв.

Пенкина — 4 зв.

Четыре семьи. Четыре маленьких мирка. И так как они живут в одной квартире, то образуют один тоже маленький мирок.

Четыре звонка

За дверью слышно, как в коридоре журчит чья-то речь и затем раздается крик:

Валя! Ты слышишь, нам звонят! Открой дверь!

Мама, я занята, — приглушенно слышится из комнаты.

Открой дверь, я тебе говорю!

Но ты же стоишь в коридоре. Открой сама, тебе ближе.

— Я говорю по телефону!

— Ты вечно говоришь по телефону.

Открой дверь, дрянь такая! Ну! Долго я тебе еще буду говорить?!.. Простите, я сейчас, только на минуточку... (Это уже в телефон.)

Вслед за этим слышится топот, и дверь открывает женщина лет сорока, в красном халате. Она придерживает его на груди, черные волосы ее всклокочены, лицо покрыто слоем белого крема, а откинувшиеся рукава халата позволяют видеть частые рыжие веснушки на руках. Такие же веснушки раньше покрывали и лицо. Но недавно она, чтобы избавиться от них, стала употреблять крем. Веснушки действительно исчезли, но лицо приняло сырой, как бы распаренный вид. Глаза у Пенкиной слегла вытаращенные, рот с узкими губами широкий, и ходит она чуть приплясывая.

Ее дочь, Валя, девочка лет пятнадцати, беленькая и довольно миловидная. Но ее портит злое и взрослое выражение лица. Очевидно, Валя похожа на отца, однако никто в квартире его не видел, так как он развелся с Пенкиной давно, еще до переезда ее в эту квартиру.

Он учился в школе для взрослых, где Мариетта Пенкина (или, как ее называют подруги, Мара) преподавала русский язык. Там они познакомились и поженились. После этой школы он еще учился и работал и теперь уже был директором одного из московских заводов. Пенкина же продолжала преподавать в той же школе. У него уже была другая семья, и он высылал деньги для Вали. Но, очевидно, неаккуратно и недостаточно, так что между ним и Пенкиной периодически повторялись телефонные

разговоры, во время которых Пенкина, красная от возбуждения, кричала в трубку, жестикулируя и приплясывая у телефона.

Валя обычно стояла тут же, рядом, и бледная, с дрожащими губами просила мать прекратить разговор. Она прерывисто говорила:

— Мама... мамочка... Ну, пусть он не платит...

Валя, не мешайся!.. И ты не имеешь права! Это твоя дочь!

— Мама... Ох, ну мама же... Не надо... Брось трубку...

— Валя, иди в комнату!.. Нет, это твоя дочь! Я не хотела иметь от тебя детей! А сейчас она ходит полуголая!..

— Мама!.. Мамочка!..

— Ты думаешь, я не знаю, сколько ты действительно зарабатываешь?! Валя, не мешай!.. Что? Мне плевать на твою новую семью, на твоих выродков, на твою шлюху!..

Мама, не смей!.. Мамочка! Брось трубку!..

Валька, сейчас же в комнату!.. Ты высылаешь какие-то двести рублей, а сам получаешь полторы тысячи! Я знаю, что тебя не интересует, как я живу, но у девчонки одна нижняя рубашка!..

Мама! Замолчи!

Ты бы посмотрел, во что она одета! У нее нет целых штанов!.. Валя, не кричи!

Но девочка уже в комнате. Она бросается на кровать и кричит, и колотит в бессильной ярости кулаками по подушке.

...Подойдя к телефону, Пенкина уже долго не отходит от него. Она звонит своим подругам и каждой повторяет во всех подробностях разговор с бывшим мужем.

Ирочка! — кричит она. — Ирочка, ты слушаешь? Это Мара говорит. Только что я имела с ним разговор. Ну, разумеется, опять все то же... Что?.. Нет, я не могу подавать на него в суд, как какая-нибудь... В конце концов, он же интеллигентный человек, он должен сам знать... Да! И ты знаешь, на этот раз я высказала ему все! Я считаю так: когда имеешь дело с порядочным человеком, то и ведешь себя как порядочный человек. Но когда перед тобой хам!..

...В обед мать и дочь встречаются, девочка возвращается из школы, а мать уходит на работу. И весь вечер

Валя одна. Она очень любит петь и все время поет. У нее недурной голосок, и она распевает, убирая посуду и подметая комнату, а также стирая какую-нибудь мелочь в кухне. В это время ее лицо теряет свой зрелый оттенок и видно, что ей всего пятнадцать лет.

Она старается петь все — и модную песенку, и трудную арию — мужскую или женскую, безразлично. Причем, когда дело доходит до высоких нот, она морщит лоб, легкие брови отчаянно лезут кверху, она вытягивает вперед тоненькую шею и пищит, пищит... У нее получается только и-и-и... Но она обязательно старается представить дело так, будто спела все, что полагается. Когда же дело доходит до басов, то она наклоняет голову, упирая ее подбородком в грудь, хмурит брови, пыжится и... И получается все-таки лишь сиплый девичий голосок.

Иногда Валя делает попытку приласкаться к матери. Но та обычно тогда удивленно замечает:

Ну вот. То буянишь, а то вдруг телячьи нежности. Пусти. Ты взлохматишь мне волосы.

Вскоре после того как Пенкиной исполнилось сорок, она снова вышла замуж.

Он сам захотел расписаться! — захлебываясь, она кричала на всю квартиру в телефон. — Ну просто пристал, понимаешь?!

Ее новый муж был пожилой человек, сгорбленный и плешивый. Он все время слегка покашливал и глядел себе под ноги. Он также преподавал в вечерней школе, и иногда они вместе возвращались с работы. Подымаясь по лестнице, Пенкина старалась покрепче опереться на его руку.

Я еле двигаюсь, — шептала она со стоном, наклонясь к нему и полузакрыв глаза. — Страшно колотится сердце. Вот, послушай...

Муж сначала жил отдельно, а затем переехал в комнату Пенкиной, и они стали жить втроем. С его приходом девочка резко изменилась. Она совсем перестала петь, очень осунулась, и ее глаза часто устремлялись куда-то в пространство, как будто ею постоянно владела нездешняя мысль.

Сначала Валя попыталась дерзить своему отчиму. Но однажды Пенкина в отсутствие мужа сказала, что выгонит Валю на улицу, если он из-за нее уйдет. После этого

Валя совсем притихла и начала стараться поменьше бывать дома. Ее стало совсем не слышно, а отвечая отчиму, она была вежлива и всегда смотрела вниз.

Однажды, придя домой очень поздно, она, увидав галоши отчима, с ненавистью ударила по ним ногой, а затем боязливо поставила на место.

Однако, прожив в квартире месяца два, отчим сам ушел. Он исчез внезапно, после чего девочка сразу ожила. Но у Пенкиной стало новое лицо, ошеломленное и растерянное. И она все время требовала, чтобы Валя сидела дома. Однако девочка уже привыкла приходить поздно и если раньше иногда слушалась матери, то теперь в ответ на ее замечания лишь презрительно вскидывала глаза и ничего не отвечала.

Как-то Пенкина, болтая на кухне о своих служебных делах, оживилась, словно в былое время, и начала рассказывать, как мил и внимателен к ней один из ее знакомых преподавателей. Она визгливо смеялась при этом, и все на кухне шутливо ей вторили, ибо жалели ее и считали немного сумасшедшей. Валя тоже была при этом. Она взглянула на мать и холодно сказала:

— Перестань говорить глупости.

Она ревнует меня! — торжествующе взвизгнула Пенкина. — Ох ты, моя Валечка. Но не беспокойся. Он мне не нра-вит-ся!..

Валя презрительно пожала плечами.

— А мне все равно, — процедила она. — Можешь даже с ним спать. — И вышла вон.

Все на кухне замолчали и с брезгливой жалостью взглянули на Пенкину. Она же стояла как истукан, ее рот был открыт, глаза вытаращены, а в руках мелко дрожала суповая ложка.

И тут вдруг все заметили, что она уже старая женщина, с морщинистым лицом и седоватыми волосами.

Я ей покажу, — залепетала она, придя в себя и бегая глазами по сторонам. Но все старались не встретиться с ней взглядом. — Это все в школе... Они там слышат всякую гадость... — забормотала Пенкина, и вдруг голос ее пресекся, она положила ложку и вышла из кухни.

Все едва перевели дух.

А потом в коридоре стало слышно, как в комнате глухо рыдала Пенкина, очевидно, уткнувшись лицом в подушку, а тонкий голосок Вали, дрожа, говорил:

Мама... Ну, мамочка.. Ну я не думала... Ну я глупая... Ну, ударь меня... Ну, хочешь я с собой что-нибудь сделаю?..

Три звонка

Легкий топот детских ног и затем испуганный голос маленького мальчика: — Кто там? — Молчание. — Кто там? — Молчание. — Ну, говорите! Вы чего молчите? — Молчание. Затем опять топот удаляющихся ног и снова приближающийся топот. Но теперь бегут уже двое, мальчик и девочка. Слышно, как подбегая, они переговариваются:

Ну, что ты боишься, Коля?.. Тоже, мальчик... Ты трусишь.

— Да, а они там молчат.

Почему?

— А вот почему-почему? Нипочему-почему.

Тихо стоят. Затем вкрадчивый голосок девочки: — Вам кого нужно? — Молчание. — А? — Молчание. — Там никого нет, — заключает девочка.

— А почему звонили?

Ничего не звонили. Все ты выдумал.

Ну так отвори дверь. Ну? Боишься?

— Ничего не боюсь. А просто незачем отворять дверь, когда никого нет и вообще... Знаешь что? Давай маму позовем.

Быстрый и дружный топот удаляющихся ног.

...Мария Филипповна Лобзикова живет в этой квартире лет восемь. Она вышла замуж за Александра Ивановича Лобзикова, когда ей было тридцать пять лет, а ему сорок пять. Через два года у них родилась девочка Надя, а еще через два года мальчик, которого они назвали в честь старшего брата Александра Ивановича, живущего тут же, в соседней комнате — Коля.

Николаю Ивановичу Лобзикову было уже за пятьдесят, и он был холост. Лет двадцать тому назад он полюбил одну обрусевшую француженку, Юлию Федоровну

Жювэ. Она жила в этой же квартире, тоненькая, изящная, маленькая женщина с остреньким лицом и живыми глазами.

Николай Иванович никогда не был красив, но он был высок ростом, плечист и имел мужественные простые черты лица. Все знали, что они скоро поженятся, и слегка подтрунивали над ними, причем Николай Иванович при этом всегда смущенно и в то же время довольно улыбался.

Кроме этих двух братьев был еще третий, самый младший и красивый — Яков. Однажды он приехал погостить, и не прошло недели, как все стали уже звать его Яшей. Он ходил в крагах, много смеялся и шутил, постоянно в его карманах было полно конфет. Яша знал множество забавных фокусов, умел подбросить конфету и, к восхищению детей, словить ее ртом. За короткое время расположил к себе всех в квартире, — стал общим любимцем. Даже его звонки в дверь были особенно жизнерадостными. Дзинь! Дзинь! Дзинь! — и все знали, что это Яша. И, не считаясь, ходили отворять.

Когда Яша уезжал, то на вокзал его поехал провожать Николай Иванович. День был жарким, и, стоя на платформе, уже перед самым отходом поезда, Яша полез в карман за платком, чтобы утереть лоб.

Однако то, что он вытащил, был не платок. Это был бюстгальтер Жювэ. Николай Иванович взглянул на скомканный бюстгальтер, узнал его и, даже не посмотрев на растерявшегося брата, повернулся и ушел.

А через две недели Жювэ переехала в соседний флигель. В ее комнату сначала вселились какие-то молодожены, которые затем поменялись с холостяком, который, в свою очередь, поменялся с Пенкиной.

Что касается Николая Ивановича, то никто не заметил в нем, в связи с этой историей, никаких перемен. Он так и остался со всеми ровен, вежлив и только один раз так напился, что потребовалась помощь доктора Бекмана.

Николай Иванович так и не женился на Жювэ. Раз в неделю поздно вечером он уходил из дома и приходил лишь под утро. Все знали, что он проводит эту ночь с Жювэ. При встрече, однако, он никогда с ней не здоровался и не разговаривал, как будто они были незнакомы.

Жювэ обычно поглядывала на него при этом, но он проходил мимо, глядя поверх ее головы, и она семенила дальше с какой-то жалкой улыбкой.

Спустя много лет после своего первого приезда, Яков Иванович вновь приехал погостить. С ним были полная жена и высокий мальчик. Сам Яков Иванович тоже пополнел и отпустил небольшую бородку клинышком. Он уже не смеялся, не шутил, и звонки его были неряшливые и неуверенные.

Николай Иванович встретил брата приветливо, но, странное дело, они никогда не встречались взглядом.

Яков Иванович побыл несколько дней и вместе с семьей уехал. Больше он не приезжал.

Вскоре после этого женился Александр Иванович. Он, как и остальные братья, был рослым, но худым и болезненным. Его жена, Мария Филипповна, так же была худа, болезненна и среднего росточка. И Надя, и Коля весили при рождении всего фунтов по пять. Однако родителям удалось их выходить.

Но затем Александр Иванович серьезно заболел — у него начался рак пищевода. Он перестал ходить на службу, получил третью степень инвалидности и стал усиленно заниматься фотографией, чтобы хоть как-то прокормить семью. Кожа его пожелтела, щеки ввалились, он весь высох и при ходьбе волочил ноги. Вместо прежнего сильного баритона у него появился тонкий, писклявый голос, как у Петрушки. Есть ему можно было только так: разжевав пищу, он затем через воронку, вставленную в фистулу, ее глотал. Зрелище было настолько удручающим, что во время еды не только дети, но и Мария Филипповна уходили из комнаты в кухню.

Все свободное от службы время Мария Филипповна стала проводить на кухне. Ей приходилось много готовить специально для мужа и стирать его чрезвычайно запачканное белье. Но все это она выполняла стойко и безропотно, только вся съежилась.

Александр Иванович понимал, что стал в тягость семье и сначала с горечью, а потом уже с ехидством заводил разговор об этом.

— Ведь вот же, — сипло пищал он, вызывающе поглядывая на жену, — тоже живу, жизнь называется. Что

ты, Маруся, скажешь? А ведь я так, наверное, долго протяну, что смотришь? Испугалась? Ну, ничего, ладно, сдохну скоро.

На детей он теперь глядеть не мог и не выносил ни малейшего шума. Они стали проводить время в коридоре. Во время игры старшая Надя неизменно надувала Колю.

Ма-а-а... — захлебывался Коля, начиная реветь, — Надька у меня взяла ку-у-э-э...

Что взяла?

Ку-ук-а-а-а...

Надежда! Ты что взяла у Коли?

Мамочка, я не взяла, — начинала хитрить Надя. — Я выменяла.

— Ох, опять выменяла. Уж я знаю твои мены. Ты что у него взяла?

Мы поменялись. Он мне дал куклу, а я ему саблю.

Что это еще за сабля? А ну, Коля, покажи. Коля, вспыхивая и давясь, протягивает кусок палки.

Ну, Надя, как же тебе не стыдно? Какая же это сабля? Отдай сейчас же Коле куклу. Хватит с тебя одной.

Детям очень хочется пошуметь, но они боятся отца и поэтому когда танцуют в коридоре, то на цыпочках, а когда строят друг другу рожи и смеются, то зажимают себе рты и испуганно таращат глаза, замерев на месте.

Иногда они ходят по коридору, взявшись за руки, и тихо разговаривают, зеленовато-бледные, как маленькие трупики.

Александр Иванович болел долго и мучительно. Иногда ему становилось легче, и тогда он подходил к телефону позвонить бывшим сослуживцам.

Это я, — сипел он. — Не узнали? Александр Иванович. Слышите, голос какой? Как крыса, все одно. Немудрено не узнать. Сам себя не узнаю. Вот, все еще не помер. Сам удивляюсь. Уж все, кто со мной начинал лечиться, давно померли, а я все тяну. Как здоровье? Да все, знаете, хуже и хуже. Вот, еле телефонную трубку держу. Потеха... Ну как на службе? Что Илларионов? О! Вот как. Ну, этот пойдет в гору. Чего ж ему — здоровый человек...

Умирал он мучительно и перед смертью требовал лекарств.

Неужели так и помру? — удивленно сипел он, поводя глазами. — Ффух ты, батюшки... Вот не повезло...

Потом вдруг приподнялся и сказал: — Дайте лекарство... Скорей... Может, выживу еще... — И мертвый упал набок.

Ни дети, ни Мария Филипповна не плакали подле его тела. Дети с ужасом и любопытством глядели на труп отца. Да и взрослым казалось невероятным, что в таком теле незадолго до того была жизнь, так он был неправдоподобно худ.

Похороны Александра Ивановича прошли незаметно. И больше о нем не говорили. Лишь спустя несколько дней, Коля, играя на полу, вдруг тихо спросил:

Мама. А у нас уже теперь не будет папы?

— Нет, Коленька, папа умер. Его уже теперь не будет.

Никогда-никогда?

Никогда-никогда.

И тогда мальчик испуганно и внимательно поглядел на кровать, на которой умер отец.

Два звонка

Шаркающие шаги раздаются из кухни, кто-то возится с дверью и, наконец, распахивает ее.

Это пожилая женщина, простоволосая, с хитрым лицом. Чуть косоглазая. Она вытирает руки юбкой и, шмыгая носом, уходит обратно на кухню.

Если раздается звонок телефона, она бежит к нему первая и, снявши трубку, кричит: — Вам кого?!.. Пенкину?.. Нету ей!.. Она где-то вышла. — И опять, шаркая ногами, бежит на кухню.

Борис! — раздается ее крик из кухни. — Ты не иди никуда. Сейчас кушать будешь!

Борис — долговязый парень лет семнадцати. Он работает электромонтером в том же клубе, где его мать, Евдокия Борисовна, служит уборщицей. Он тщательно следит за своей наружностью, зализывает волосы на пробор и завязывает галстук широким узлом. Не успевает зайти домой, как его уже зовут к телефону. Разговаривает он тихим голосом, интимно приложив руку горсточкой к трубке.

— Але? — говорит он. — Да, это я... Что?.. Ах, это вы... Зря вы, между прочим, у нас вчера на концерте не были... Мда... Много потеряли, между прочим... А сегодня у нас бал... Мда... Бал с этими, как их... конфетти и серпантин... Мда... А завтра у нас творческий отчет... Мда... Так что же я вас буду приглашать, когда вы, наверное, опять заняты... Ну там в кино с Колей или еще что, я же не знаю...

— Борис! — в это время кричит Евдокия Борисовна. — Хватит разговаривать! Обедать иди!

Мда... Ну так я вам и поверил... А потом вы опять будете, как тогда с Колей...

Борис! Хватит тебе! На работу опоздаешь!

— Мда... Сами на себя пеняйте... Ну, что ж, пожалуйста... Нет, это сегодня... С этими, как его, серпантином и конфетином... До встречи...

Борис! Все стынет!

Ну, пока...

Митя, второй сын Евдокии Борисовны Шитиковой, на три года старше брата. Он глухонемой. Окончив школу глухонемых, он начал работать слесарем. В этой школе его научили разговаривать, правда очень неясно, каким-то утробным голосом, но матери удается его понимать.

Ма-а-а, — мычит он. — А-а у-о-л а уб-о-л.

Опять на футбол, — говорит мать. — Да ты бы посидел дома.

К Мите ходят его товарищи, такие же глухонемые, как и он. Они обычно очень трясут парадную дверь и громко кричат, когда им открывают.

Гдэ Мыта?! — кричат они.

Тут он, — внятно отвечает Евдокия Борисовна и радушно кивает головой. — За-хо-ди-те.

Иногда Митя берет гитару и начинает петь. Странно и немного жутко слушать этот бессмысленный вой под такое же бессвязное бренчание гитары.

Есть у Мити и подруга, тоже глухонемая девушка. Когда они вместе гуляют, то тесно держат друг друга под руки, так и ходят, не глядя по сторонам.

Самый старший сын, Сергей, живет тут же со своей женой Клавой и маленькой дочкой. Их комнатка около кухни.

Сейчас Клава, женщина некрасивая, здоровая и со строгим характером, снова беременна. Но продолжает хозяйствовать ловко и уверенно, то давая шлепка девочке, то посылая мужа за покупками. Она все время в движении, — штопает, чинит, готовит, стирает и вышивает.

Я люблю детей, — говорит она сурово. — По мне пусть хоть десять будет. Вот уже Алечке два года, а тут этот будет. Потом, глядишь, Алечка помогать начнет. Вот это семья. А к старости я и отдохнуть у своих детей смогу.

Кого Клава не любит, так это свою свекровь. Все в квартире и так знают, что Евдокия Борисовна способна украсть то, что плохо лежит. Она ворует из клуба, в котором работает, у соседей и даже у сына, с тех пор как он зажил отдельной семьей. Все в квартире прячут что только можно в комнаты — примусы, посуду, спички, бензин. Клава же просто не позволяет свекрови заходить в свою комнату.

Когда в квартире что-либо пропадает, то жильцы прямо обращаются к Шитиковой.

Евдокия Борисовна, — говорят в таких случаях. — У меня галоши пропали.

А я при чем? Мало ли тут ходит народу.

— Евдокия Борисовна. Никакой народ здесь не ходит. А вот вы, может быть, по ошибке захватили.

— Да на черта мне нужны ваши галоши! Я и не видала их даже.

— Хорошо. Если сегодня же вечером галоши не будут на месте, я приму меры.

И вечером галоши стоят на месте.

Муж Шитиковой — «сам» — Егор Никитич, пожилой и забитый человек. Когда-то он был красивым парнем, но грубая жена совсем загоняла его. Он стал выпивать, потихоньку таскать с швейной фабрики материю на рубашки, на простыни и часто менял службу, чтобы не попасться.

Если приходили гости, то Евдокия Борисовна не давала ему слова сказать.

Ну, чего ты? — говорила она. — Тоже еще сказать хочет. Господи, вот чучело!

— Да что ты, мать... — бормотал он. — Я ведь, да ты...

Я ведь, да ты ведь! — передразнивала она его. — На, выпей лучше. — И она подвигала к нему водку. — Это ты умеешь.

И Шитиков мрачно умолкал. Мрачно и выпивал.

У него был приятель — истопник, который приехал в Москву из той же деревни, что и Шитиков. Евдокия обычно не снисходила до разговора с истопником, а потому два мужика вполне могли наговориться досыта.

У истопника была дочь, но она ушла из деревни давно и, попав в город, сбилась с пути, стала проституткой. Она жила где придется и иногда приходила ночевать к отцу.

Однажды ночью она пришла к Шитиковым. Те не пустили ее в комнату. Однако побоялись выгнать вон, так как она была пьяна и буйно настроена. И дочь истопника расположилась спать в прихожей, на лавке.

Утром ее увидали жильцы. Она валялась, раскинувшись на лавке. Ночью ее рвало, и на полу была большая лужа.

Из комнаты выскочила Евдокия и, увидев лужу, что-то зашептала и стала будить женщину.

— Даша, — говорила она. — Вставай, Даша... Наконец та приподнялась, села и, медленно покачивая ногами, стала глядеть на окружающих.

Идите, идите, — говорили ей.

Но ее еще качало, она была полупьяна и, поводя мутными глазами, бормотала:

— А чего?.. Ведь я разве чего?..

Идите, идите, — повторяли ей. — Идите к себе домой.

— Да разве я чего? — повторяла она. — Веду себя как порядочная, чурка мать... Ведь, как порядочная... Чурка мать...

Но тут она опустила голову и увидела на полу лужу.

И-ишь ты, — пропела она удивленно и шаркнула ногой по луже, словно хотела ее стереть. Затем, заметив, что все на нее смотрят, машинально провела пальцами по кофте на груди — все ли пуговицы застегнуты — и пошла к выходу, невесело усмехаясь.

На всех так подействовало ее отчаянное беззащитное бесстыдство, что никто не сказал ни слова упрека, а Евдокия, также ничего не говоря, стала вытирать пол.

Был у Шитиковых еще один сын — Миша. Второй, после Сергея. Он считался всеобщим любимцем, и его в семье баловали. Миша вырос хоть и добрым парнем, но пустым и капризным. Евдокия Борисовна, такая строгая к остальным детям, все прощала Мише. Однажды он украл у нее деньги. Она долго плакала, и лишь случайно об этом узнали в семье. В другой раз его принесли домой вдребезги пьяным, но мать сказала, что Миша болен, и ходила за ним, пока он не пришел в себя.

Во дворе стоял сарай для дров. Летом этот сарай пустовал и Миша с группой дворовых ребят устроил там небольшой клуб. Они запирались в сарае по вечерам, пели блатные песни и пьянствовали. Бывали в их компании и какие-то девицы.

Однажды милиция устроила облаву. Поздно ночью во дворе раздались стуки. Это милиционеры ломали дверь сарая. Внезапно дверь распахнулась, и из сарая выскочила растрепанная и голая по пояс женщина. В руках она держала комок белья. Воспользовавшись замешательством, она скрылась в темноте двора. Вслед за ней выскочило и несколько парней. Двое удрали, но остальных задержали. Миша был среди тех, кто удрал.

После этой истории он притих, и скоро его взяли в армию.

Евдокия Борисовна сильно тосковала по сыну. Каждую неделю она старалась послать ему какой-нибудь гостинец, то сладости, то папиросы, то деньги. Потом она вдруг уехала, — сказала, что к родным. А когда через неделю вернулась, ее едва можно было узнать, так она постарела, сгорбилась и осунулась.

Оказалось, Миша в армии проворовался и его отдали под суд.

После этого старик Шитиков совсем запил. Возвращаясь с работы, ложился в постель и там каждый день напивался до бесчувствия. Его лицо совсем измялось, выцвело, и руки все время тряслись, а волосы побелели.

Через некоторое время он напился на работе. Ему засчитали это за прогул и сослали. Тогда Евдокия Борисовна также стала немного выпивать.

Один звонок

Бекманов двое — мать и сын. Они живут уединенно, и к ним никто не ходит за исключением жены сына. У нее особый знак: она звонит и несколько раз стучит в дверь. Ее впускает обычно муж — Илья Бекман, так как по вечерам он почти всегда дома.

И мать, и сын работают. Матери, Софье Самойловне, более шестидесяти лет. Она научный сотрудник в Академии наук, а ранее преподавала философию. Он — инженер в научном Автотракторном институте. Утром они уходят, а часам к шести возвращаются. Сын идет за покупками, а мать принимается за готовку. Их достаток мог бы позволить содержать домработницу, но при такой соседке, как Евдокия — это немыслимо.

После обеда мать ложится отдохнуть, а потом садится чинить что-либо себе или сыну. Сын же берется за работу.

Илья женат уже два года, но он с женой Таней все еще живет порознь — обе матери противницы этого брака и не хотят селиться вместе с зятем или невесткой. Но если у Софьи Самойловны с Таней просто не возникло никакой взаимной симпатии, то мать Тани, человек религиозный, не могла простить дочери замужества с евреем.

— Все равно не будет вам житья, — твердила она постоянно Тане. — Разные вы с ним люди.

Все братья Тани отнеслись враждебно к ее браку. Еще до женитьбы, когда Илья только ходил в гости, соседка Тани сказала одному из братьев:

Вот у Тани какой интересный молодой человек появился. Такой складный. Скромный, умница и собой хорош.

— Да, — ответил брат, — но ведь еврей.

Отношения становились все более недружелюбными, и мать Тани убеждала ее:

Брось ты его. Вот увидишь — ты не бросишь, он тебя бросит. Не женится он на тебе. Это только так он с тобой, потому что ты видная, красивая. Даже если ты живешь с ним, все равно брось его!

Женитьба только подлила масла в огонь и превратила недружелюбные отношения во враждебные.

Ты молодая, красивая, ты инженер, самостоятельная, — все время убеждала Таню мать. — Тебе надо разойтись с ним, у тебя еще будет счастье. Все равно, если появится у вас ребенок, я его задушу.

Наконец разразился скандал.

Как-то, провожая Таню из театра домой, Илья обнаружил, что входная дверь ее квартиры заперта изнутри на засов. Им пришлось долго стучать, пока наконец дверь не открыла мать Тани.

Зачем же заперли дверь? Вы же знали, что Таня в театре? — заметил Илья.

— Это, наверное, братья нечаянно, — сказала Таня. — Мама, что же ты не проверила?

Нет, это не братья, а я! И нарочно. А в следующий раз вообще домой не пущу!

Мама, что ты говоришь?

— Я знаю, что и говорю. Ходишь до ночи, черт знает с кем!

Как ты можешь так говорить?

— Вы не смеете так разговаривать со своей дочерью! Я вам запрещаю это! — вмешался Илья.

— Да вы-то кто такой?

А вы будто меня не знаете. Это плохо, что вы не знаете мужа своей дочери.

М-у-уж! — злобно протянула старуха. — Это вы-то муж? Муж объелся груш.

— Таня тут живет, и вы не имеете права ее не пускать. Если еще раз это повторится, я обращусь в суд.

Но и рождение ребенка не изменило отношение старухи к Илье. Внука она, конечно, не задушила, но брак этот вскоре распался.

...Служба отнимала у Ильи первую половину дня. Инженерные дела начинались и кончались у ворот научного института. И хотя через некоторое время Илья стал руководителем лаборатории и защитил диссертацию, весь свой досуг он посвящал литературной работе. Уже садясь в автобус по дороге домой, Илья думал о ней.

Он писал давно и упорно. Сначала его рассказы были длинными, потом он научился писать короче. В течение пяти лет обивал пороги редакции, пока, наконец, рас-

сказы не стали печатать. Под псевдонимом, разумеется, чтобы никто на работе не знал, иначе это неминуемо вызвало бы осложнения. (Как же так — мы рассказы не пишем, а он пишет. Значит, — плохой инженер.)

Поэтому Илье каждый свободный час был важен. Не только по дороге домой, но и стоя в очередях за покупками (а очереди были всегда), он обдумывал свои сюжеты. И после ужина, примерно в девять вечера садился за письменный стол. Писал регулярно до двух часов ночи. В два ложился, в семь вставал. Завтракал, ехал на работу, — и так каждый день в течение 17-ти лет, пока совмещал технику с литературой.

Одно время он попытался изменить распорядок дня. Придя домой со службы и пообедав, Илья ложился и спал до двенадцати ночи. Затем вставал и писал до пяти утра. А с пяти до семи спал. Но такой вариант провалился. На службе сильно клонило ко сну. Не было сил держать глаза открытыми, а голову прямо бросало вниз. Стал пропадать аппетит, чего раньше никогда не было, и ухудшилась память. Бывали случаи, когда он мучительно старался вспомнить содержание разговора, который происходил лишь день назад, и не мог.

Илья сделал перерыв в две недели, отдохнул и затем снова принялся работать по старому режиму: до двух часов ночи.

...Итак, вот уже кончился московский вечер и наступила ночь.

Давно спят дети Шитиковых и Лобзиковых. Рано легли, часов в одиннадцать, и Сергей с Клавой.

Кончила штопать носки Софья Самойловна и готовится ко сну.

Пришла с работы Пенкина, а еще через полчаса, в начале первого — ее дочь Валя. Произошла между ними очередная ссора, которая началась свистящим шепотом у входной двери, прошелестела по коридору и захлопнулась дверью их комнаты. А через несколько минут свет у них погас.

Зашел в ванную комнату Николай Иванович Лобзиков и через минуту, обтирая лицо мохнатым полотенцем, прошел к себе.

В час ночи вернулась из клуба с работы Шитикова, а спустя несколько минут Борис.

В половине второго появился из ночной смены Митя. Он громко захлопнул входную дверь и, как всегда стуча ботинками, прошел в комнату. Слышно было, как ботинки упали на пол и как Митя, сопя и подвывая, раздевался. Затем и он утих.

Еще прошло минут пять, и в квартире стало совсем тихо.

В два часа Илья встал, собрал исписанные листики, тихо закрыл чернильницу и пошел умываться.

Еще не так давно, когда был жив Александр Иванович Лобзиков, в это время на кухне обычно слышался легкий плеск. Это Мария Филипповна стирала белье мужа. Но теперь и она уже спала.

Тихо, на цыпочках, Илья вернулся в комнату и лег спать. Он вытянулся на прохладной разложенной кресле-кровати и уткнулся лицом в подушку. Он слушал, как часы отсчитывают время, словно топча его тоненькими ножками, а потом постепенно эти шажки перестают быть слышными.

Илья думает о том, что прочел недавно: чтобы писать о людях, надо их любить. Любит ли он людей? Ну, скажем своих соседей? Вороватую Евдокию, крикливую Пенкину, Валю, Митю, Бориса, Лобзиковых?..

И сначала он суетливо подумал, что как будто действительно любит их. А потом вдруг решил, что это фальшь, и что он нарочно поторопился так подумать, чтобы оправдать свою литературную деятельность. И что на самом деле он их ненавидит.

А затем вдруг, вселяя ясное спокойствие, пришла мысль, что он их потому и ненавидит, что, наверное, все-таки любит.

То был июнь 1941 года. А через месяц Илья ушел на фронт. Началась война.