29. Письменный стол отца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

29. Письменный стол отца

Тот письменный стол, за которым работал отец, после смерти папы мама передала мне. И ящики стола сразу заполнились моими легкомысленными вещами. Но верхний, левый ящик сохранил в себе все, связанное с отцом.

Вещи папы собрались туда, как собираются старые друзья, и не было в их компании ничего чужого, лишнего.

Многие из них впервые отдохнули в этом ящике, переместившись из карманов, откуда отец вынимал их для своей деятельной жизни.

Я открываю этот ящик, и мне начинает казаться, что раз вещи папы живы, то где-то жив и он сам. Откроет

дверь, войдет и, поглаживая усы, спросит: «Ну так как тебе, Малый, за моим столом? И вообще, что тут у вас слышно?»

В ящике лежат его бритвы — простая, студенческая в металлической коробочке, и докторская в кожаном футляре. Я вынимаю эту бритву из футляра, нажимаю на ее металлический хвостик, и из полированной костяной черной ручки встает сверкающее лезвие. Оно все же слегка потускнело, словно покрылось туманом времени и находится во сне.

А вот черный стетоскоп. Он вытерся в тех местах, где к нему прикладывалось ухо и пальцы папы, а с другого конца — тело пациента. Я прижимаюсь ухом к широкому концу, но ничего не слышу. Хозяин умер, и трубка молчит.

А вот молоточек, которым папа простукивал пациента. Стетоскоп и молоточек — два неразлучных друга. Они всегда были рядом во внутреннем кармане отцовского пиджака. Так же рядом они лежат и теперь в этом деревянном ящике письменного стола.

Дощечка с ремешком для правки бритвы, сургуч, резиновая печатка и давным-давно высохшая подушечка для нее, а также металлическая печатка для сургуча — прекрасные вещи доктора. На печатках инициалы и фамилия папы, он ставил их на свои рецепты.

А вот деревянный футляр с набором ланцетов и пинцетов. Словно миниатюрные ружья в козлах, лежат они в своих гнездах мал мала меньше, ныне бесстрастные, а некогда готовые к действию.

В другом деревянном футляре на лиловом бархате и под белой шелковой подушечкой покоятся аптекарские весы: желтые роговые чашечки на тонких зеленых шнурочках прикреплены к латунному коромыслу. А в углублении — набор разновесок.

Тут же лежит и листок календаря от 3 июня 1927 года — дня смерти папы, и, рядом, отцовские карманные часы.

Подержав каждую из этих вещей, я затем кладу их на место.

А вот в старомодном конверте выцветшая групповая фотография. Старинный автобус с кургузым радиатором и угловатым, открытым, как балдахин, кузовом. Он облеплен студентами в расстегнутых кителях и дамами в широкополых шляпах. На подножке стоит папа. Он без фуражки, китель его тоже распахнут, и в руках, как и у многих других, букет. Отец чуть сморщился от солнца, но я встречаюсь с ним взглядом и думаю, что и мне там было бы не скучно.

Но вот и Гейдельбергский диплом отца. На плотной, желтоватой бумаге крупным жирным шрифтом по-латыни изложено, что отец удостоен звания «Protector et Sanatus». А рядом — стопка тонких записных книжек по практической гигиене студента от седьмого до одиннадцатого семестров.

Далее, на тоже толстой, но белой бумаге с двуглавым орлом — диплом Императорского Харьковского Университета о том, что отец удостоен степени лекаря — папа окончил два факультета. На обороте же этого диплома напечатано Факультетское Обещание такого содержания:

«Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукою права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей моей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающим к моему пособию страждущим; свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ее процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам врачам и не оскорблять их личности. Однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей более меня сведущих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям».

Я не знаю, дают ли теперь молодые врачи по окончании такое же превосходное, благороднейшее Обещание. Тут все — за каждым словом — чувство чести и долга. Зная отца и мнение о нем его коллег, а также память пациентов, уверен — за всю свою недолгую жизнь мой папа твердо следовал этим заветам.

Передо мной пожелтевшее свидетельство об окончании уездного училища, которое получил 15-летний Иосиф Герш Аврум Котляр. Из свидетельства видно, что, будучи иудейского вероисповедания, он был освобожден от вкушения мудрости Закона Божия, а в прочих предметах показал разные успехи — отличные по арифметике и географии и только удовлетворительные в чистописании и черчении. Увы, до последних дней почерк отца не отличался изяществом, о чем свидетельствуют несколько рецептов, которые я нахожу здесь же. (Впрочем, неразборчивость врачебных рецептов уже давно стала притчей во языцех.)

И еще уйма разных билетов, свидетельств и удостоверений. Казалось бы, некоторые готовы рассыпаться от одного прикосновения. Но нет, живучи, причем настолько, что даже намного пережили своего хозяина.

А вот журналы со статьями отца, его брошюры и книжечки. И, наконец, газеты и медицинские журналы с некрологами и извещениями о его смерти. Одно из этих извещений подписано женой и сыновьями. Но один из сыновей — я — лишь придя на кладбище, поверил в потерю отца.

Вскоре после переноса праха на Востряково мама установила на могиле папы черную гранитную глыбу с вделанной в нее фотографией отца. А ниже вырублена надпись — последняя на земле вывеска доктора.

Потом к ней присоединилась и фотография мамы.

Некогда на этом кладбище можно было при входе видеть старика, которого кто хотел приглашал пропеть еврейскую молитву над могилой родного человека. Пропел у моего папы и он.

Не знаю, может быть, это мне так только кажется, но когда прихожу на кладбище и гляжу на родные лица, то вроде опять чувствую себя мальчиком, которому есть

в чем отчитаться перед родителями. Именно там, на кладбище и возникает мысль, что многое, казалось бы, забытое в жизни, иногда возвращается, и начинаешь понимать то, чего не понимал и не чувствовал в свое время. Но поздно...

Когда брат вернулся в Москву и ему надо было обзаводиться, я передал стол отца ему. Но личные вещи папы, о которых шла речь выше, оставил себе, и они вместе с бумагами отца хранятся у меня в секретере, стоящем за спиной. А фарфоровый слоник, который стоял у отца на столе, — всегда у меня перед глазами, на книжной полке у письменного стола. Так что когда пишу, нет-нет, да поглядываю.