Рус Иван!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рус Иван!

1

Мне запретили выходить из дому. Даже во двор, даже по нужде мог отлучиться я только с разрешения толсторожего фельдфебеля — он ведал у генерала хозяйством.

До отчаянности унизительное положение, в котором я вдруг оказался, усугублялось тем, что я ровным счетом ничего не знал о своих: о родителях, о братьях, о сестре. Как-то они там перемогаются, живы ли вообще? За калитку меня не выпускали, кормили объедками с солдатской кухни, а в избу, занятую генералом, сельчанам доступ был закрыт: мне и словом перемолвиться не с кем, родным передать, чтобы не волновались.

Как-то ранним утром подошел я к окошку в сенях, попытался рассмотреть, что делается на улице. А улица, как на грех, обезлюдела: редко-редко баба промелькнет с ведрами на коромысле или стремглав, из одной избы в другую, метнется мальчуган.

Только сизые дымки над крышами — вот и вся картина.

И вдруг я увидел Юру. Это было так внезапно, так неожиданно, что я не поверил поначалу, думал, пригрезилось.

И все же я не ошибся.

Юра был совсем близко, может, в двух десятках шагов от калитки, у которой с автоматом на выпуклой груди топтался рослый часовой. Брат сидел на лужайке, на бровке неширокой канавы, сидел, опустив в нее ноги, и исподлобья поглядывал на наш дом.

«Пришел узнать, как я тут,— понял я.— Может, не в первый раз пришел».

Как бы исхитриться, подать ему знак? Выйти на улицу невозможно — часовой тут же прогонит обратно.

Горница занята генералом. Значит, путь к окнам, что смотрят на лужайку, тоже отрезан.

А, была не была! Вот выйду сейчас в сад, открою калитку. Пусть поорет часовой — не застрелит же. Зато братишка увидит меня, увидит, что я жив-здоров, скажет об этом дома. А может, и мне что-нибудь крикнуть успеет.

Я шагнул к дверям, но тут меня окликнули из кухни:

— Иван! Ком, иван!

Толсторожий зовет. Для него я, как и все русские без разбору, безымянный иван, иван с маленькой буквы.

Фельдфебель стоял посреди кухни, заложив пальцы рук за пояс. У печи возился повар в белом колпаке, тщетно старался разжечь ее.

— Чего тебе?

Фельдфебель мотнул головой в сторону двора:

— Курка давай! Фюнф курка! Жи-ва!

У Павла Ивановича оставались куры — штук тридцать или сорок было их, кажется. Каждый день на стол генералу и его окружению шло не меньше пятка.

Я вышел во двор, огляделся — вокруг никого. Снял курицу с нашеста, держу ее в левой руке, а правой тихохонько выдавливаю стеклянный глазок, вмазанный в стену.

Лишь бы Юрка заметил, угадал мой сигнал. Кусочек стекла выпал беззвучно.

Я просунул в отверстие курицу, с силой вытолкнул ее. Громко кудахтая, хохлатка на крыльях спланировала до калитки, перепорхнула через нее и ударилась о землю у ног часового. Тот равнодушно посмотрел на нее, сплюнул и, поправив автомат, начал отмерять шаги вдоль ограды. Краем глаза я видел его спину.

Ошалелая, полусонная еще курица бежала по пыльной дороге.

Лишь бы Юра сообразил, что не случайно вырвалась она со двора!

Я снял с нашеста вторую курицу — на всякий случай, для маскировки, зажал ее под мышкой и снова припал к отверстию в стене.

Ай какой молодец Юрка, понял-таки!

Он шел вдоль ограды, навстречу невидимому мне теперь часовому, держась от него на приличном расстоянии.

— Юра,— позвал я, когда он поравнялся с сарайчиком,— слышишь, Юра?

Брат остановился, повернулся в мою сторону — на голос, лицо у него растерянное и радостное.

— Ты где?

— В курятнике. Ты не стой на одном месте, Юрка, ты прохаживайся и рассказывай, как там у вас.

— Иван!

Я вздрогнул, обернулся. Толсторожий фельдфебель стоял за спиной в своей излюбленной позе: пальцы рук заложены за пояс, на бледных припухших губах ухмылка. Тихой сапой подкрался, сволочь фашистская! И я хорош — про всякую осторожность забыл.

Фельдфебель молча отобрал у меня курицу, размахнулся и ударил меня ею по лицу. Раз, другой, третий...

— Валя, где ты? Валя, пойдем домой! — надрывался за стеной брат.

Снова удар по лицу.

— За что? — вырвалось у меня.

— Молчайт!

И опять, опять...

— Давай курку! — отдуваясь, приказал наконец фельдфебель и показал на пальцах: мол, еще четырех.

Пеструшки и хохлатки уже снялись с нашеста, разбрелись по двору. Я пошел ловить их: проклятый курощуп не простит промедления.

И все же, когда он убрался со двора, я подбежал к отверстию в стене. Юра был уже далеко — понурясь, шел по дороге, маленький и очень озабоченный мужичок.

Несколько раз он оглянулся, но теперь хоть криком кричи я, все равно не услышит.

2

Дня, кажется, через два после этой истории толсторожий фельдфебель с утра уехал на склад за продуктами. Генерал накануне не ночевал дома, не появился он и к обеду, и к ужину. Прислуга, оставшись без присмотра, решила, что называется, кутнуть.

— Иван! — позвал меня один из солдат и, безбожно путая русские слова с немецкими, принялся что-то объяснять. Из всех этих немыслимых соединений «тринкен руссиш шнапс» и «давай-давай скоро» я не без труда уловил, что немцам желательно разжиться самогоном и что заплатить за него они готовы марками.

— Идет,— согласился я, соображая, что могу извлечь для себя кое-какую выгоду из этой их затеи: выпустят за калитку, а там дорога широкая...

Увы, немцы оказались хитрее, чем я думал. Тот же самый солдат, что объяснял мне задачу, повесил винтовку на плечо и показал на дверь: пошли.

Делать нечего, вдвоем так вдвоем. Хоть воздуха свежего глотну, а то совсем закис на их псарне...

Я повел немца по селу с таким расчетом, чтобы пройти мимо родительского дома.

Немец шел позади меня, приотстав шага на два. «Конвоир,— невесело усмехался я.— Еще бы винтовку наперевес взял! И ведет-то он меня — не я его...»

Вот и наша изба.

Первым, кого я увидел, был отец. Приволакивая больную ногу, он с лопатой вышел на крыльцо, вслед за ним появились мама и Зоя, тоже с лопатами в руках.

Я забеспокоился, примедлил шаги: что-то такое случилось. Вид у отца насупленный, да и мама с сестренкой не веселей.

Все трое прошли за дом. А тут Юра вывернулся из-за угла, в каждой руке по кирпичу несет. Деловитый такой, и меня вовсе не замечает.

Я пошел совсем тихо.

— Шнеллер! — напомнил о себе немец.— Шнеллер, иван!

Я повернулся к нему, почти закричал:

— Мой дом, понимаешь? Отец, мать, понимаешь?

Немец не хотел понимать, или надраться ему не терпелось!

— Шнеллер! — орал он, не слушая меня.

А мне и нужно лишь, чтобы он орал погромче. Вон Юра снова из-за угла вынырнул, в нашу сторону смотрит.

— Валька!

Руки у него опустились, кирпичи шлепнулись на землю.

— Пап, мам, солдат Валентина куда-то ведет!

И тотчас после его крика мама выбежала к крыльцу, за ней отец и Зоя появились. Четыре пары родных глаз смотрели на меня в напряженном ожидании, с тревогой и отчаянием смотрели.

— Не волнуйтесь, мы самогонку ищем! — крикнул я.— Вы чего копаете-то?

— Землянку, сынок. Выгнали нас... из дому. Сперва на чердаке ночевали, а теперь совсем гонят...

— Шнеллер! — вышел из себя немец и толкнул меня в спину.

Я поневоле ускорил шаги.

Последнее, что я услышал, было громко сказанное отцом:

— Ты там поосторожней, Валентин, зря на рожон не лезь...

И резкий, как удар хлыстом, вопль немца:

— Вег!

Это на Юру немец кричал, Юра хотел нагнать меня.

Назад мы возвращались другой дорогой и у самой калитки напоролись на фельдфебеля. Он отобрал у нас бутылки с самогоном, на глазах у оторопевшего часового разбил их об ограду и съездил по физиономии моему перетрусившему конвоиру.

«Так тебе и надо»,— подумал я со злорадством, вспоминая бесконечные «шнеллер!», которыми этот солдат вконец измучил меня по дороге.

Но фельдфебель и обо мне «позаботился».

Впрочем, за то, что узнал я во время этой вынужденной прогулки,— а узнал я главное: все мои родные живы и здоровы,— я не поскупился бы заплатить и более дорогой ценой.

3

Полмесяца живу, как в тюрьме. Раз и навсегда отведено мне место: печь. Там, на раскаленных докрасна днем и ночью кирпичах должен я находиться все то время, пока не ловлю кур, не рублю дрова, не ношу воду...

Руки, ноги, бока обожжены. Душно, муторно.

Ворочаюсь на рядне — оно не спасает от жара печи, вынашиваю планы мести толсторожему фельдфебелю. Может, двухведерный чугун кипятку опрокинуть на него по нечаянности?.. Его ошпарю, а меня — расстреляют. Нет, не пойдет. Или во дворе улучить момент, когда зазевается, стукнуть поленом по голове? Только куда я мертвое тело запрячу? Все равно найдут... «Не лезь на рожон, Валентин»,— советовал отец.

Но думать о мести — сладко, это единственное мое утешение.

В горнице, за неплотно закрытой дверью, патефон наигрывает какую-то гнусавую мелодию. Шумно от хмельных голосов, от хлопанья пробок. Генерал и свита празднуют очередную победу немецкого оружия. Фельдфебель, повар и два немчика из рядовых избегались, подавая на стол свежую закуску, бутылки с пестрыми наклейками.

В кухню заглянул офицер в черном мундире эсэсовца — здоровенный одноглазый детина: левый глаз прикрыт повязкой.

— Иван! Рус иван!

Я забился за трубу.

Эсэсовец не поленился приставить к печке табуретку, встать на нее. Нащупывая меня в темноте, взял за воротник.

— Ком! — И рывком сдернул на пол.— Пошель!

Он подтолкнул меня к выходу и, заглянув в горницу, что-то крикнул. Тотчас вывалилась оттуда толпа пьяных офицеров. Раскисшего генерала поддерживали под руки двое: переводчик и молоденький обер-лейтенант.

— Иди в сад,— сказал мне переводчик.— Сейчас развлекаться будем.

Ничего хорошего от прогулки в сад я не ожидал. Но того, что случилось дальше, не ожидал вовсе. Меня подвели к забору, заставили раскинуть руки, в каждую вложили по пустой бутылке. Эсэсовец отсчитал десять шагов, носком ботинка провел по земле, черту. У этой черты и столпились офицеры.

Смеркалось. Мурашки бегали по моему телу, и думать мне уже ни о чем не хотелось. Какое-то безволие охватило все мое существо.

Первым стрелял одноглазый эсэсовец. На мое счастье, стрелком он оказался превосходным: бутылки, одна за другой, разлетелись в моих руках, осколки царапнули по лицу, в кровь рассекли щеку.

Подбежал молоденький, с девичьим румянцем через всю щеку обер-лейтенант, вложил в руки мне новые бутылки. Пистолет подали генералу. Покачиваясь, нетвердой рукой начал поднимать он оружие.

Я закрыл глаза, навсегда прощаясь с белым светом.

Выстрел был один, во всяком случае, я услышал только один хлопок, но пуль оказалось две: одна впилась в доску забора чуть выше левого плеча, другая вдребезги расколотила бутылку.

Раздались аплодисменты, шумные восклицания. Я открыл глаза. Офицеры лезли наперебой поздравлять генерала, а он благосклонно одаривал их улыбками и рукопожатиями. Переводчик стоял чуть в стороне, под яблоней, и с невозмутимым видом играл ремешком расстегнутой кобуры.

Кто-то вновь протянул генералу пистолет, но генерал вдруг пьяно икнул, повернулся, и нетвердые ноги понесли его в избу. Офицеры последовали за ним.

Ой, мама родная, в счастливой родился я рубашке.

С трудом забрался на печь. Крупная непрекращающаяся дрожь сотрясала мое тело, и холодно было на жаркой печи. Лучше бы уж сразу убили, звери, чем так издеваться.

А веселье в горнице продолжалось.

— Парень,— услышал я вдруг,— эй, парень!

На меня смотрел переводчик: в одной руке он держал стакан водки, в другой — ломоть хлеба, толсто намазанный маслом.

— Выпей — все пройдет. Успокоишься.

Зубы клацали о стакан. С усилием проглотив застрявший в горле ком, я выпил водку до дна и не заметил, не ощутил ее вкуса.

— Спускайся вниз, там тебя ждут,— сказал переводчик.

Он вывел меня на крыльцо, поддерживая под локоть, проводил до калитки, распахнул ее, что-то объяснил часовому. Тот, молчаливый, скучающий, с автоматом на груди, выслушал, равнодушно кивнул и показал на дорогу.

— Твой брат? Ждет тебя. Можешь поговорить с ним.

Там, на дороге, действительно стоял Юра и внимательно смотрел на меня.

— Ну, иди, иди, не бойся,— подбодрил переводчик.— Я тут постою, подышу свежим воздухом.

— Валь, чего они тут стреляли? — спросил братишка, когда я подошел к нему.

Не ответив, не отдавая себе отчета в том, что делаю, какие могут быть последствия, я пошел по дороге, вдоль улицы. Меня никто не окликнул. Я слышал за собой торопливые шаги брата и уходил все дальше и дальше от страшного дома, и остановился только у дверей нашей землянки.

— Да на тебе лица нет! — ахнула мама, увидев меня на пороге.

Наверное, вид у меня и в самом деле был ужасный. Мама все причитала, долго не могла успокоиться. Я не выдержал — расплакался. Давясь слезами, рассказал все.

— Больше ты туда не пойдешь ни под каким видом,— сурово предупредил отец.— Ложись-ка вон и отсыпайся.

— Со мной рядом ложись,— тонкой ручонкой обнял меня за шею Юра.

Земляные нары были застланы тощими соломенными тюфяками. Я лег к. стенке, Юра устроился рядом со мной, снова обнял меня и вскоре заснул. Я слушал его жаркое дыхание, и понемногу приходило спокойствие, и хотелось спать, спать, спать...

Последнее, что я увидел, было: отец, прежде чем пригасить куцее пламя коптилки, ставил в угол, у порожка, свой плотницкий топор.

Утром разбудил меня Юра. Он стоял в дверях землянки, распахнутых настежь, и кричал что было силы:

— Ура! Немцы ушли. Ни одного не осталось.

Немцы — вся часть — ушли в сторону Москвы.

Неверующей была наша семья, но в этот день я горячо молился про себя — богу ли, еще ли кому,— чтобы и генерал, и его толсторожий фельдфебель нашли себе могилу под Москвой.

Тем же утром я узнал, что своим вызволением из генеральской тюрьмы я обязан Юре. Он, как делал это почти каждый день, слонялся по лужайке близ дома Павла Ивановича. Надеялся увидеть меня. Заслышав выстрелы в саду, пьяный смех и голоса офицеров, Юра заволновался, подбежал к немцу-часовому, принялся горячо объяснять, что родители послали его к брату, что он не уйдет, пока не увидит старшего брата. Часовой, не понимающий по-русски, вызвал переводчика.

Кто был этот переводчик, я не знаю. Но душа у него была добрая...