Гурты на дороге
Гурты на дороге
Август запомнился суматошным, бестолковым.
Недели две вместе с другими ребятами из села — с теми, кому, как и мне, не подошло время призыва в армию,— работал я на строительстве оборонительных сооружений. Лопата и лом были нашим инструментом. Гудела от усталости спина, мозоли твердели на руках... Но вширь и вглубь росли противотанковые рвы.
Натиск фашистских войск все нарастал. Ходили слухи, что немцы взяли Минск и со дня на день войдут в Смоленск. Надобность в земляных работах отпала, и нас распустили по домам.
В селе дел хватало. В первые же дни войны ушли все, кто по возрасту и состоянию здоровья нужен был фронту. Призвали председателя колхоза Кулешова, трактористов наших, комбайнеров и шоферов призвали, да и технику из МТС — машины и тракторы — забрал фронт. Забота о хозяйстве свалилась на плечи женщин, немощных стариков и инвалидов. На нас, пятнадцати-шестнадцатилетних, смотрели теперь как на полноценную силу.
Как нарочно, богатый созрел урожай: тучный колос клонил стебли к земле, хлеб перестаивал на корню. И все мы: и стар и млад — вышли на уборку. Косили хлеба вручную, молотили по-дедовски — цепами...
А дорога мимо нашего дома все не знала покоя. По-прежнему шли в глубь страны беженцы, теперь уже не из приграничных областей — из районов, более близких к нам.
А вскоре появились на этой дороге и красноармейцы из наших отступающих частей.
* * *
Как-то вечером заглянул к нам дядя Павел.
— Тимофеевна, дальше жить как предполагаешь?
— А что? О чем ты? — встревожено, вопросом на вопрос ответила мама.
— Видишь ли, какое дело: скот со всех колхозов собираем — эвакуация. В Мордовию, слышно, погоним. Меня за старшего посылают.
— Уходишь, значит?
— Сверху приказ дали. Я вот и зашел потому: подумать надо, покумекать. Раз скотину отгоняем — придет, видать, немчура и сюда. Наверху-то там виднее: стада перегонять — труда и денег стоит. Попусту подымать не стали бы. Стратегия... Вот и хочу спросить: ты-то с ребятами как?
Мы сидели притихшие, внимательно прислушивались к разговору. Дядя Павел — очень это было заметно — за последнее время осунулся, побледнел, голос его звучал надтреснуто, глухо, и ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем от того мечтателя, который способен был глубокой ночью поднять ребят с сеновала и вести за собой на мельницу. Вести за тем, чтобы вместе с нами, ребятами, любоваться далекими звездными мирами и верить, что на нездешних планетах существует жизнь, похожая на нашу, земную... Еще не война в буквальном смысле этого слова — только громовое эхо ее докатилось до нашего села, а люди преображались на глазах: не было прежнего благодушия, прежней неторопливости, лености даже — нервы каждого были как натянутая до предела струна.
— Валя,— шепотом спросил Юра,— а что это такое: э-ва-ку-а-ция?
Я ответил тоже шепотом:
— Это чтобы немцам ничего не досталось. Скот уведут далеко-далеко.
— А когда его уведут?
— Скоро. Завтра, должно.
— Тогда я пошел.
— Куда?
— С Белугой попрощаюсь и с поросятками.
— Брось, Юрка, нужно им твое прощание...— попробовал было я остановить брата, но он уже тихо выскользнул за дверь.
— Так как же ты надумала, Анна? Собираешься в дорогу, нет? Я ведь могу и гуртовщицей тебя устроить, очень просто даже,— услышал я голос дяди Павла.
Мама беспомощно развела руками:
— Куда ж я пойду, Павел Иванович? Отец-то наш в больнице лежит. Была я вчера у него: очень плох, туго на поправку идет. Разве ж дело — оставить его одного? Да и надеюсь все: бог не без милости, может, и не дойдут сюда супостаты.
— Что ж, дело хозяйское.
Павел Иванович потоптался на пороге, кашлянул смущенно:
— Вы уж тут, коли остаетесь,— все равно ведь вам,— вы уж тут за домом моим приглядите. По родству и по соседству... А попрощаться я завтра забегу.
Он открыл дверь — вечерней прохладцей повеяло из сеней, оглянулся на пороге:
— Пошел я.
Кто-то с разбегу ударил его в живот.
— Юра, ты что?
В дверях стоял Юра, и смотреть на него было страшно: глаза мокрые, побелел весь, губы трясутся, кулаки сжаты.
— Что с тобой, сынок? Кто тебя обидел? — бросилась к нему мама.
— Т-там, т-там,— от волнения он начал заикаться, слова застревали у него в горле,— т-там Белугу... убивают... И п-поросят...
— А-а, чушь,— махнул рукой дядя Павел и вышел в сени.
Кто убивает? — вскинулась мама и, как была, простоволосая, в домашнем платье, бросилась к выходу. Мы с Юрой конечно же побежали за ней.
У ворот свинарника стояли Андрей Калугин, сторож, и пожилой красноармеец с медалью «За отвагу» на гимнастерке. Калугин, приветливый и на редкость словоохотливый старичок, сыпал из объемистого кисета махорку в плотно сжатую пятерню красноармейца.
За стеной свинарника взвизгнул поросенок.
— Мама, прогони их! — закричал Юра, догоняя мать и хватая ее за подол платья.
— Что тут происходит, дядя Андрей? — трудно переводя дыхание, спросила мама.
— Это Юрка тебя переполошил? И гвардию за собой привел? Зря. Солдатики тут поросяток наших колют.
Лицо у мамы заалело пятнами.
— По какому праву? Кто позволил?
Калугин не торопясь раскурил самокрутку, пыхнул горьковатым дымком.
— Эх, Аннушка,— пустился он в длинные рассуждения,— право по нонешним временам одно существует: война все спишет...
Красноармеец недовольно поморщился, вмешался в разговор:
— Вы, гражданка, не волнуйтесь. Там действительно мои товарищи свинью закололи. Так у нас на это от вашего колхоза разрешение есть.
Он порылся в нагрудном кармане, извлек оттуда клочок бумаги с лиловой печатью и размашистой подписью, протянул маме. Та повертела его в руках, прочла вслух: «Разрешается... части Красной Армии...», вернула бумажку.
— Рекордистку-то нашу зачем же? — тихо спросила она.
Андрей Калугин снова не упустил случая пофилософствовать:
— Чисто женское у тебя понимание предмета, Анна Тимофеевна. Раскинь-ка так: на своих, к примеру, ногах Белуга от супостата не уйдет — слабы у ей ноги, а мяса тяжелы. Транспорт подходящий для нее пока не изобретен. Самый для Белуги выход — в солдатский котел. Не без пользы, значит, пропадет, не позволим мы такой заслуженной свинье пропасть без всякой пользы.
Он повернулся к красноармейцу, кивнул в сторону мамы:
— Заглавная и наилучшая у нас свинарка. Переживает.
— Ага, понятно,— отозвался красноармеец, подошел к Юре, наклонился, поднял его на руки. Юра отчаянно отбивался, барахтался, отталкивал красноармейца руками.
— Уйди, уйди, ты нехороший! — кричал он.
Но не тут-то было.
— Славный ты парень,— ласково приговаривал красноармеец, заключая брата в железные объятия.— Славный парень, и душа у тебя нежная, любящая — не по нынешнему времени душа. Горько тебе придется.
Юра понемногу успокоился, тронул кружочек медали на груди красноармейца.
— За финскую,— мимолетная улыбка тронула губы бойца.— В этой не заслужил еще.
Он спустил Юру на землю, повернулся к маме:
— Так что ж выходит, гражданочка: поладили мы между собой?
— Вон наш дом,— показала мама.— Заходите, коли хотите. Сварю мясо, молока поставлю.
— Спасибо.
Красноармеец горько усмехнулся:
— Расколошматили нас — теперь вот на переформировку идем. С продовольствием, извиняюсь, хреново, так вот по колхозам и питаемся. А кормить-то нас не за что, не за что! — вдруг вскрикнул он.
Мама тронула его за локоть:
— Не надо. Нам ведь тоже нелегко.
Красноармеец махнул рукой:
— Согласен... Сынок,— позвал он Юру,— поди-ка сюда, сынок.— И достал из нагрудного кармана красноармейскую звездочку, протянул братишке.— Возьми на память. И запомни, сынок, мы еще предъявим счет немчуре поганой. За все сполна предъявим.
Из свинарника вышел молодой пухлогубый боец: рукава гимнастерки закатаны, ворот расстегнут.
— Готово, старшой.
— Ну и хорошо.
Пожилой красноармеец пожал маме руку, Юрку потрепал по голове и скрылся в помещении.
Ненадолго задержалась в Клушине эта, поредевшая в сражениях с гитлеровцами, часть. Потом и другие проходили через село, и их привалы были коротки и тревожны.
...Смешанное стадо вопило на все голоса: мычало, блеяло, хрюкало. Бестолковые овцы никак не хотели идти по дороге — все рвались в луга, и злые как черти пастухи, колотя пятками по бокам ни в чем не повинных коней, носились вслед за ними, щелкали длинными бичами — точно из ружей палили.
— Геть, геть! — кричали они.
— А, чтоб тебя!
Все село вышло провожать колхозное стадо. Женщины стояли у калиток, смотрели, козырьком поставив руку над глазами, на пыльную дорогу. Смотрели вслед гурту до тех пор, пока не растаяло на линии горизонта темное облако, поднятое сотнями копыт.
— Вот и осиротели мы,— грустно сказала мама.— Куда теперь руки приложить — не догадаешься.
На все хозяйство осталось несколько рабочих лошадей, не считая резвого выездного жеребца — его до войны седлали только для председателя Кулешова, да с десяток худосочных коровенок, а еще овцы и свиньи из тех, что поплоше, для которых, заведомо ясно, долгий путь в Мордовию окажется гибельным.
На пароконной бричке с крытым верхом подкатил к нашему дому Павел Иванович. Одетый, несмотря на жару, в наглухо застегнутый серый плащ-дождевик, в полувоенной фуражке защитного цвета и скрипящих хромовых сапогах, он сошел с брички, приблизился к нам. Мы стояли у колодца.
— Вот, ухожу, стало быть. Попрощаемся, что ли?
Расцеловался с матерью, со мной, с Зоей, подержал на руках Юру.
— Свидимся ли еще, крестник? Ну, живи!
— Не надрывай душу, Павел Иванович, ступай с богом,— поторопила его мама.
Тяжело ступая, дядя Павел побрел к бричке. Поднялся на подкрылок, обернулся:
— Так я попрошу, Анна Тимофеевна: присмотрите за домом. Вот пусть хоть Валентин туда переселится. Не маленький — уследит.
Застучали колеса по дороге.
— Что делается, что делается...— На лице у мамы недоумение и удивление написаны.— Не узнать Павла Ивановича. С ума он сошел, что ли? Сколько горя в России, а он о хате своей забыть не может.
* * *
Через несколько дней мама привезла из больницы отца. Смотреть на него было грустно: голова обрита наголо, щеки втянуты, глаза ввалились. По избе ходит с трудом, тяжело опираясь на трость.
— Уж думала, и не жилец на этом свете. Шутка ли — сыпняк,— призналась нам с Зоей мама.
Больше всех возвращению отца радовался истосковавшийся о нем Юра.
Снова в сборе была вся наша семья.
Помня просьбу дяди Павла, время от времени наведывался я в его избу, смотрел, все ли в порядке. Иногда и ночевать в ней оставался.