В руках у большевиков. Страдания современных страстотерпцев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В руках у большевиков. Страдания современных страстотерпцев

Утром 28 мая подошли к нам английские солдаты и танки. Подошли переводчики и начали торопить собираться. На мой вопрос, зачем пришли танки, мне ответили:

— Охранять вас от СС-партизан.

— Напрасно! — сказал я. — Если и есть немецкие партизаны, то они на нас не нападут.

— Не знаю, — ответил переводчик, — так приказано.

Полк стал вытягиваться в колонну по дороге. Я с командиром полка рассаживал людей, не имеющих подвод. В восемь с половиною часов колонна тронулась. Я ехал с остатком моей роты в хвосте, а за нами следовали танки. В 10 часов мы въехали в поселок с огромной лесопилкой. Много любопытных жителей выходило из своих домов смотреть на нас. Выносили воду и давали казакам кое-что из съестного. За поселком стоял лагерем венгерский корпус.

Я удивился и спросил встречного венгерского офицера:

— Вы разве не едете в Италию? (Англичане при выезде из места стоянки сказали, что нас перевозят в Италию).

— Нет! Мы вернемся в Венгрию, — ответил венгр.

— Но ведь там советская армия.

— Они скоро должны уйти и мы тогда вернемся.

Здесь казаки разложили костры и сжигали свои документы и бумаги. Англичане выменивали хорошие «кубанки» за сигареты. Другие скакали на казачьих конях.

Я собрал своих людей, расположил их, а после пошел искать временно командующего полком. Это был хорунжий высокого роста и его всегда можно было найти одним взглядом, но теперь, как я ни рассматривал, не видел его. Пройдя вперед, я увидел бесформенного человека и по одежде узнал хорунжего. Он сидел на своих вещах, опустив голову ниже колен, кубанки на голове не было и седина густо бороздила его голову. Я подошел, окликнул его. Он поднял свое искривленное от страдания лицо и взглянул на меня. Я начал его утешать:

— Что ты, что случилось? — сказал я. Он заплакал.

— Понимаешь, в 1919 году, когда вы ушли из Новороссийска, я остался больным тифом. Сколько меня мучили, сколько гоняли! Смотри на меня, на мои руки — это следы ГПУ. Кое-как я избавился. А теперь меня ожидает еще более ужасное.

Успокоив кое-как хорунжего, я в подавленном настроении пошел к своей группе, где меня также засыпали разными вопросами и предположениями.

В это время английский конвой беспрерывно отводил людей по сотням куда-то и возвращался за следующими. Подошла и моя очередь. Пошел мелкий дождь. Перевели нас в один двор, огороженный проволокой. Вдали виднелся сарай, куда вошли предыдущие. Мы ждали очереди. У ворот стояли два казака, урядника. Я подошел и спросил:

— А что вы тут делаете?

— Нас прислали сюда помогать, но мы ничего не делаем, а смотрим как отправляют людей.

— Куда? — спросил я.

— Да куда же — Советам.

— Неужели Советам?

— Ребята плачут. Да не знаем, а так думаем.

Окликнули меня, и я повел людей, неся список людей и имущества. Навстречу мне вышел переводчик и английский офицер.

— Что это у Вас?

— Список людей.

Офицер взял его и начал рассматривать. Мои люди вошли в сарай. Просмотрев список, офицер вернул его мне, и я вошел в сарай. Там был полумрак, пыль стояла столбом. Здесь англичане делали тщательный обыск, отбирая ножи, бритвы, вилки — все то, чем мы могли покончить свою жизнь. После этого, по узкой тропинке, огороженной проволокой, провели нас в загороженное тремя рядами проволоки место, окруженное танками и пулеметами.

Очутившись в этой ловушке, я начал кричать и звать переводчика. Пришел переводчик-еврей.

— Что Вам угодно?

— Проведи меня к вашему офицеру.

— Зачем Вам?

— Мне нужно с ним говорить. Я не подлежу репатриации, я старый эмигрант. Переводчик пожал плечами и сказал:

— Мы политикой не занимаемся, — и ушел.

Я не переставал кричать. Пришел другой переводчик.

— Что Вы желаете?

— Я хочу говорить с вашим офицером.

— Его нет, он ушел, а что?

— Я и эти люди старые эмигранты, а это шесть человек черногорцы. Он меня перебил:

— Так что, вы не желаете ехать в Италию? Думаю: «Лжешь, каналья!»

— Я хочу говорить с офицером!

— Прекрасно, но его здесь нет. Расположитесь здесь группою отдельно, а завтра утром офицер будет здесь.

Чувствовалось мне неладное. Я надел чистую рубашку и стал готовиться к смерти. Обидно было, что попал, как кур в ощип.

Окликнули польскоподданных и вывели. Темнело: на нас навели два прожектора. Стало видно, как днем. Казаки отрывали лампасы, рвали кубанки, платками завязывали головы.

Не спалось. Мысленно перебирал в памяти все пережитое. А что теперь будет с детьми? Они еще малы, нуждаются в помощи. Это меня мучило. В таких размышлениях застал меня рассвет. Я очнулся. Людей куда-то поодиночке выводили. Мы сидели и ждали. Подошли к нам солдаты с автоматами и заставили идти в узкий проход. Вышли на дорогу. Там стояли около трехсот грузовиков. Рассадили нас в машины по тридцать человек. В машинах были приготовлены немецкие сухари по коробке на человека и мясные консервы — коробка на шесть человек и бланк, который приказали заполнить: чин, имя, отчество, фамилия, какой части.

— Это вам понадобится при погрузке на пароходы в Италию, — объясняли нам. Против нас сидел солдат с автоматом. Хорошо еще не рассвело, и колонна тронулась. Итак, 28 мая, ранним утром, нас посадили в грузовики и повезли в неизвестном направлении. Я спросил английского автоматчика:

— Куда нас везут? Тот пожал плечами:

— Не знаю.

Мы почувствовали неладное и боялись произнести это страшное слово. Проехали через местечко, в котором был указатель дороги на Грац, и свернули налево. Слава Богу! В Граце большевики. Но куда же нас везут? Едем в Юденбург. А кто там?

Проехали местечко и все стало ясно: дорога была засыпана погонами, орденами, письмами, фотографиями и прочими вещами… Предыдущие уничтожали и выбрасывали все, что было опасно иметь при себе. Боль сдавила горло. Не защищаясь, нам надо идти на убой. Я опять спросил автоматчика, куда нас везут. Тот же ответ.

По обе стороны дороги стояла цепь солдат, пулеметы, на двести-шесть-сот метров танки. Сопротивление было немыслимо. В машинах была мертвая тишина. Бледные лица с расширенными и опечаленными глазами ждали чего-то страшного от людей, подобных себе и одного и того же племени.

В городе Юденбурге были сгущены цепи солдат. На повороте стоял танк. Мы быстро въехали на мост и стали. Я взглянул и сердце сжалось. Дрожь прошла по телу. По обе стороны стояли советские автоматчики. Грузовики стояли в два ряда. Появились советские офицеры со словами:

— Довоевались!

Я сел, а один казак ответил:

— Воевали, да мало.

— Вишь, какой герой! Небось, немало убил нашего брата!

— Да! Всем досталось, кто попадал! Я дернул казака:

— Молчи. Зачем озлоблять? — шепнул я.

— А Вы что? Милости ожидаете от этих гадов? Все равно всех расстреляют.

— Да я знаю, но чтобы не мучили.

— Теперь уже все равно! — ответил казак.

Впереди шла разгрузка. Я посмотрел на англичанина и показал рукой на горло. Англичанин замахал руками: «Не бойтесь!»

В это время я увидел, как слезших с автомобиля казаков, ругаясь, красноармейцы били палками. Я кивнул англичанину: «Смотри!»

Подошла наша очередь. Англичанин спрыгнул, отстранил красноармейцев, и мы сошли спокойно. Погнали нас к стене завода. Красноармейцы стояли полукругом. Мы сбились в кучу. В мыслях молниеносно летели картины прошлого: семья, дети… Сейчас поставят пулеметы — и конец.

Из тысячи уст казаков раздался ропот возмущения против тех, кто нас выдал. Ни утешения, ни угрозы НКВД не помогали.

Но вот пришел какой-то советский военный и захлопал в ладоши. Все стихло.

— Сейчас будут выкрикивать буквы, и чьи фамилии начинаются с этой буквы, выходи, — приказал он.

Крикнули буквы С и Т. Я был поглощен своими мыслями и не ожидал пощады.

Поглощенный мыслями я не слышал как крикнули букву Б. Бастрич меня толкнул: «Пойдем! Наша буква!» Мы пошли. Нас повели в какое-то помещение, крытое стеклом. Масса столиков и на них указаны буквы. Буква Б была на первом столике, другие столики шли вправо, вглубь; влево было несколько дверей и проход к выходу, куда выходили зарегистрированные.

Я стал в очередь к столику Б и начал рассматривать это помещение. Вдруг слышу шопот: «Генерал Краснов!..» Все обернули взгляды влево, и я повернулся и в открытую дверь увидел генерала, сидевшего на стуле и с кем-то разговаривающего, но с кем, не видел. Дверь закрылась. На душе стало спокойнее. Меня уже не мучила надежда на справедливость и свободу. Раз предан генерал Краснов, то какие надежды и претензии могу иметь я — эмигрант никому не известный?..

Подошла моя очередь:

— Фамилия, имя, отчество, где родились и в каком году? Где проживали до 1939 года?

Я назвал город на Балканах. Он прекратил писать и посмотрел на меня:

— Так Вы эмигрант? Вы не подлежите репатриации. Товарищ Сталин не претендовал на старых эмигрантов. Почему Вы здесь?

— Меня передали обманом. Я никогда не был советским гражданином. Я болгарский подданный, — пришлось лгать, вспыхнула искра на спасение, но после следующих слов, она угасла.

— Вы не подлежали репатриации, но раз попали сюда, отсюда уж не вырветесь. Я сам был на работе в Германии, а теперь против своего желания возвращаюсь.

Окончилась моя регистрация. Я повернулся, чтобы идти к выходу. Смотрю, в сопровождении советского офицера идет генерал Шкуро. Я по привычке хотел было откозырять, но опомнился и продолжал идти к выходу. Вышел во двор. Опять столы. Но здесь уже происходит любимое занятие всех представителей Советского Союза — «обыск», или грабеж. Людей раздевали догола. Смотрели, не спрятал ли чего-нибудь внутрь себя, отбирали все острое, не исключая ценностей и хороших вещей. Я подошел к столу. Подбежал сухощавый энкавэдист:

— Вы офицер? — спросил он. — Нет.

— Не может быть!

— Я же говорю Вам, что нет.

— Не верится. Деньги есть? — Да.

— Давайте все, кроме советских.

— Советских у меня нет.

Вынул бумажник и даю его ему. Он не взял, а сказал:

— Выньте и положите в корзину.

Он держал ее полную всякой валютой. Я вынул деньги, опустил их в корзину, закрыл бумажник и смотрю на энкавэдиста. Бумажник новый, шевровый, красивый. Не отберет ли? Он спросил:

— Все? — Да.

— Положите бумажник к себе в карман. Я улыбнулся и сказал:

— Спасибо!

Подошел к столу, где был другой представитель НКВД, развязал вещи и подал ему. Сверх моего ожидания, со мной было обращение иное, чем с другими. Энкавэдист отодвинул обратно вещи и сказал:

— Есть ли у Вас ножи, бритвы? Дайте.

Я вынул бритву, перочинный нож и подал ему. Он довольно любезно сказал мне:

— Выньте только лезвие и бросьте на стол, а бритву оставьте себе. Она Вам пригодится.

Я вынул нож и, взяв бритву, поблагодарил его, затем расстегнул шинель и поднял руки для обыска. В кармане были ножницы для ногтей, без которых я не мог обойтись и думал, если найдет, то попрошу, чтобы он их мне оставил. Он посмотрел на меня и сказал:

— Идите. Ваш обыск закончен.

Я взял свои нетронутые вещи, где было еще много фотографий и видов городов Вены, Нюрнберга, Байройта, где я лежал в лазарете и пошел через указанную мне дверь в разрушенный завод.

Внутри пыль стояла столбом. Люди укладывали вещи и одевались после обыска. Я прошел к противоположной двери, где стоял часовой и расположился здесь, собрав всех эмигрантов: Аболина, Иванова, Григорьева, Лакеева, Шишкина, Березова и еще одного капитана 3-го полка, фамилию его не помню, Ба-стрича с двумя братьями, Мирко Петровича с сыном, раненого Бражо. Завели разговоры, как кого обыскивали. Оказалось, что только я один прошел благополучно. Чем объяснить это, не знаю, но в дальнейшем описании убедитесь, что советские начальники и граждане остановили свой взгляд и выбор на мне. (Безкаравайный на протяжении всех своих воспоминаний неоднократно говорит о благожелательном отношении к нему представителей НКВД как на территории Австрии, так и в пути в Сибирь, и в концлагерях. Но он не объясняет, почему. При чтении же всего его рассказа, установить это не удалось. — В. Н.)

Часа через два прибыли семейные — большинство женщин из Лиенца. Женщины обступили меня с вопросами: не встречали ли моего мужа и прочее.

В полночь меня разбудил голос энкавэдиста. Он ходил по заводу и выкликал чью-то фамилию… Это происходило с час. Укрывшийся, наконец, решил, что бесполезно укрываться, и откликнулся в двух шагах против меня. Энкавэдист подбежал и начал его, лежачего бить ногами, приговаривая:

— Два часа я глотку рву, тебя ищу, а ты прячешься. Вставай, пойдем! — и увел его.

Он больше не вернулся. Отсюда начались допросы и пытки.

Из завода, на котором нас поместили, два раза в день отправляли людей на восток. В первую очередь отправляли женщин и семейных, которые ежедневно прибывали. Отправляли группами по семьсот-восемьсот человек. Люди торопились уезжать; каждый поскорее хотел узнать свою судьбу. Томительна была неизвестность. Я не ехал, на что-то надеялся. Близость англичан меня успокаивала, и я думал, что здесь не будут расстреливать, стесняясь их. Жить так хотелось.

Я не решался ехать на восток, а хотел подождать еще несколько дней. Попался я, как глупая птица, в западню и теперь хотел, чтобы чины моей роты уехали и чтобы мне ехать с незнающими меня.

В противоположной стене от дверей завода, было отгорожено досками в полметра вышиною место для уборной. Желающие оправиться ходили туда, как женщины, так и мужчины, а часовой наблюдал. На второй день пребывания на заводе и мне пришлось идти в это место. Было стыдно, но ничего нельзя было сделать. Все находившиеся там были видны и сами все видели.

Вдруг здесь появляется высокая голая фигура казака. Он шел очень медленно. Его заметил проходивший офицер НКВД, которых здесь было очень много. Они разгуливали между нами и рассматривали наши лица.

— Эй! — крикнул энкавдист. — Что за безобразие! Почему голый? Казак медленно повернулся к офицеру и спросил его:

— Вы русские люди? Офицер ответил: — Да.

— И мы русские! — сказал казак. — Убить Сталина и будет хорошо жить!

— Забрать этого сумасшедшего! — крикнул энкавдист.

Его забрали, что с ним было, не знаю, но думаю, что было как с теми, кого выкликали ночью и которые не возвращались.

Что мне делать дальше? Черногорцев НКВД оставило для передачи Тито. Друзья уезжают. Решил уезжать и я. Часа в четыре дня НКВД крикнуло:

— Строиться для отправки!

Мы построились в две шеренги. Отсчитали пятьдесят, и погнали. Отсчитали и нас, вывели во двор. Принял нас конвой и со штыками наперевес погнали нас, чуть не бегом, на вокзал. Там многие уже сидели в вагонах, других сажали, отсчитывая по 50. Я стоял в колонне. Мысли мои были с семьей.

Ко мне подошел красноармеец и, ничего не говоря, начал отстегивать мой котелок, как свою собственность. Один из стоявших казаков сказал:

— Зачем ты берешь? Из чего же он будет кушать?

— Ему теперь не надо, — ответил красноармеец.

Сели в вагоны. Вскоре раздался свисток и поезд тронулся. Я встал, снял пилотку и, перекрестившись, произнес:

— Ну, братья! С Богом и Его защитой!

Все, как на пружине, вскочили, стали креститься и что-то пришептывать.

Не доезжая до какой-то станции, поезд стал. Охрана оцепила состав и начала открывать вагоны.

— Выходи, кто хочет оправиться!

Люди должны были оправляться на глазах у работающего австрийского населения. Охрана торопила. Люди быстро возвращались. Слышно было, как закрывали соседние вагоны. Закрыли и наш, но вскоре открыли. В вагон влезли три красноармейца и стали рассматривать людей.

— Вот он! — сказал один из них, указывая на рослого казака. Подошли к нему:

— Снимай сапоги! Казак заупрямился:

— Не дам!

Вагон его поддержал. Начался шум. Снаружи послышались голоса.

— Не дает? Вылезайте! Я их научу! — закричал голос снаружи с богохуль-ственными ругательствами.

Красноармейцы вылезли и закрыли дверь. Опять она немного открылась, и часовой спросил:

— У кого хотели взять сапоги?

— У меня, — ответил казак.

— А ну, покажись.

Казак присел у приоткрытой двери, закрыв меня спиною. Раздался тупой удар. Казак повалился в крови на мои колени. Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Все вскочили. Казак отплевывал кровью. Ударом приклада у него было выбито несколько зубов. Губы и глаза мгновенно распухли. Кровь текла из носа и изо рта. Некоторые завопили:

— Да будь они прокляты! Лучше бы отдал.

И здесь же начали рвать и портить сапоги. С темнотой прибыли в Грац. Поезд стал не на станции, а за ней, в направлении Вены. Начали открывать вагоны:

— Слезай и сядь, на чем стоишь!

Отсчитали сотню. Конвой принял, взял наперевес штыки и, чуть не бегом, погнали. Бежали темной дорогой в противоположном направлении от города Граца. Вскоре увидели ослепительный свет электричества, и нас направили туда. Пришли запыхавшись, потные. На поле сидело две колонны. Нас поравняли и крикнули:

— Садись!

Мы сели, и я начал рассматривать окружающую обстановку. Большой плац освещен электричеством. Масса столиков. Сидят люди и пишут. К ним подходят прибывшие. Недалеко виднеется огороженное колючей проволокой место, с башнями часовых. Это главный пересылочный пункт. Работа за столиками продолжалась до полуночи. Нам запрещалось вставать. Люди просили оправиться. Часовые разрешали отползти на четыре-пять шагов от сидячей группы и, не поднимаясь, оправляться.

Чуть рассвело, за столиками появились люди и принялись регистрировать нашу группу. Вскоре попал и я. Та же процедура, что и в Юденбурге. Такие же бланки с вопросами и то же удивление:

— Эмигрант? Вы не подлежите репатриации, но раз попали, то отсюда не вырветесь!

Зарегистрировавшись, я вернулся и сел на свое место. Какой-то высокий, пузатый, в форме офицера, наблюдал за регистрацией и беседовал с людьми. Подойдя к нашей группе, он начал, как попугай, свой заученный разговор:

— Товарищи! Что вас заставило взять оружие и воевать против нас? Один ответил: «Голод», другой — «наши нас бросили, немцы взяли в плен, в плену было очень плохо».

— Вот вы все так отвечаете, а выход-то у вас был. Эмигранты искали мягкотелых, вы товарищи нехорошо сделали, теперь спрашиваете, что вам будет за это. Я ничего не знаю. Здесь у меня только пересылочный пункт — принял столько-то голов и отправил столько-то. А там разберутся. Не бойтесь, там убивать не будут…

Я сидел в пятом ряду крайним. Говоря это, пузатый не сводил с меня глаз, а когда закончил свою заученную речь, обратился ко мне:

— Вот Вы, товарищ! — я встал.

— Идите ко мне, — я подошел.

— Вы будете старшим этой группы. Обращаясь к сидящим, он сказал:

— Товарищи! Это ваш начальник. Кому нужно будет, обращайтесь к нему, а он будет иметь доступ к начальнику лагеря. Понятно?

Принесли хлеб и суп. Пузатый начальник сказал мне:

— Раздавайте вашим людям обед!

Было около девяти часов утра. Я роздал по группам хлеб, а кашевар разлил суп. Когда мы поели, пузатый сказал:

— Теперь ведите людей в лагерь. Прямо в баню. Я скомандовал:

— Встать! За мной, шагом марш!

И мы, окруженные конвоем, пошли к воротам лагеря. Нас пересчитали и впустили внутрь его. Пузатый оказался начальником главного пересылочного лагеря.

Войдя в лагерь, мы направились в баню. Разделись, а вода холодная, не успела согреться, зато нас хорошо обыскали, забрали все, даже зубную пасту, мазь для обуви, и, конечно, ценности. Многие уже знали этот прием и внесли свои вещи в баню. Мои вещи не тронули. Я обязан был быть при обыске и наблюдать, чтобы ничего не брали, кроме неположенного лагернику, а что не положено, я и сам не знал, и обыскивающие брали, что кому нравилось.

После бани старшина лагеря (фельдфебель) отвел нас в громадный барак номер тридцать семь. Мне придали еще группу в шестьдесят человек, ввиду обширности помещения.

В обязанности мне вменялось: утром являться на рапорт к коменданту лагеря о числе людей, два раза в сутки водить людей в столовую, назначать наряд, если таковой понадобится, следить за порядком. Разместившись в четырех больших комнатах с двухэтажными нарами, вышли рассмотреть лагерь. Он был полон. Я занял последнее свободное помещение. Вновь пребывающие помещались на дворе.

Первое, что привлекло мое внимание — громадных размеров плакаты, на одном из которых была изображена женщина с распущенными волосами, в красной рубахе с простертыми руками и надписью: «Вернись, родимый, из фашистской неволи!» На другом в рост человека пшеница, между пшеницей проселочная дорога. На дороге стоит старик с белой бородой, рядом малютка-девочка смотрит вдаль, заслонясь рукой от солнца, и надпись: «Ждем тебя, родимый, из фашистской неволи».

У каждого плаката толпились люди и громко смеялись, говоря:

— Ну, будет же нам, как вернемся на родину! Для кого это они расклеили? Нас не обманешь. Мы хорошо знаем, что это демагогия для тех, кто не знает и еще верит союзу. На это они мастера пыль пускать, а за границей дураки им верят!

Вдруг все засуетились. Самоубийство! Кто? Где? У бани. Народ хлынул к бане. Пошел и я. Конвой разгонял собравшуюся толпу. Я спросил старшину лагеря:

— Что случилось?

— Да новоприбывшие нацмены (кавказцы) пошли в баню и двое прокололи себе сердце шилом или вязального спицею, не знаю, но умерли, наверное, очень проштрафились и боялись.

Таких «боязливых», как называл старшина, оказалось очень много, и почти каждый день были случаи самоубийства. Один чеченец умудрился пронести с собой малокалиберный револьвер и тоже застрелился в бане.

Через два дня прибыла новая группа. Новоприбывшие расположились около барака на открытом воздухе.

(Далее описывается очередной обыск, который явился ни чем иным, как ограблением еще не разграбленного на первых обысках.)

В это время раздался выстрел часового с ближайшей вышки и послышался душу раздирающий крик женщины. Народ волною побежал на крик. Толпа людей не давала возможности видеть, что случилось впереди. Я услышал крик часового с вышки, предупреждавший толпу не подходить вперед и увидел направленный в нее пулемет. Толпа с ропотом и негодованием отступила.

— Детей убивают! — послышались негодующие голоса. Впоследствии выяснилось, в чем дело. Наш лагерь был обнесен высокой и широкой проволокой, а на углах и в промежутках стояли башни охраны. На внутренней стороне лагеря, на ширине одного метра от ограды, была протянута проволока, на которой на известном расстоянии висели дощечки с надписью: «Запретная зона», что означало запретную полосу. Если кто перешагнет через эту проволоку, часовой стреляет. И вот случилось так: ввиду недостатка в лагере уборных, когда один мальчик семи-восьми лет захотел оправиться, мать сняла с него штанишки, мальчик полез под проволоку и начал оправляться. Часовой увидел, прицелился и без предупреждения выстрелил. Мальчик свалился на землю убитым. На выстрел прибежал караул, вытащили мальчика из «запретной зоны» и сделали выговор обезумевшей матери за то, что пустила мальчика оправляться в «запретную зону». Убитого мальчика забрали хоронить, но родителей на похороны не пустили.

Наши люди в лагере как-то хотели забыться, жили сегодняшним днем и боялись завтрашнего дня, не зная, что он принесет. Каждое утро лагерь посещали военные и задавали один и тот же вопрос, зазубренный ими:

— Товарищи! Что вас заставило поднять оружие против Союза? — и так далее. Бывали и пререкания.

Однажды, во время таких бесед, выступил один казак и, обратившись к советским военным, спросил:

— А почему вы одели погоны? Вы не коммунисты!

— Нет, мы коммунисты. Это наша форма.

— Иш ты… Ваша форма! — казак при этих словах снял свою рубаху и сказал. — Смотрите! Расстреливали тех, кто носил погоны, вырезывали погоны на плечах. Вот смотрите шрамы — это коммунисты мне вырезали погоны на плечах. А теперь вы надели погоны. Вы не коммунисты!

— А кто мы, по-твоему? Казак сгоряча сказал:

— Вы — сталинские куклы!

Сдержанный смех присутствовавших смутил советских офицеров. Они ушли, но вскоре исчез и казак.

Был среди нас монах или священник, которого в лагере почему-то назвали Гришей. Он утешал нас проповедями о Боге, но вскоре он бесследно исчез и никто не посмел заинтересоваться его судьбой.

Утром я встал раньше обыкновенного времени. Умылся и с восходом солнца, пошел прогуляться до столовой.

Посредине лагеря было свободное пространство и во время войны там было сделано бомбоубежище. При входе в него стоял часовой. Со дня прибытия в лагерь я знал, что место это запрещенное, а что там хранилось, никто из нас не знал. Дойдя почти до самого бомбоубежеща, я увидел на дороге кровь, посмотрел на дорогу — дальше крови нет. Заметил кровь в некоторых местах впереди входа в бомбоубежище. Очевидно, что или кто-то шел в бомбоубежище в крови, или оттуда выносили на дорогу, к автомобилю, звуки которого ночью мы иногда слышали, но нам неизвестно было, для какой цели он ночью посещал лагерь. Значит, сообразил я, исчезающие из нашей среды люди, попадали сюда, а ночью их трупы вывозили. Я начал искать на дороге следы автомобильных шин, чтобы подтвердить свое предположение. На одном месте, недалеко от следов крови, ясно были видны следы от автомашин, чего днем не было из-за большого движения здесь людей. Теперь для меня было ясно. Грузовик подходил задним ходом, на него нагружались трупы, и он уходил к выходу из лагеря. Следы показывали путь грузовика. Но, может быть, вывозились не предполагаемые мною трупы? Я вернулся. Хотел удостовериться. Найти еще что-либо в подтверждение моего предположения.

Не доходя до кровавых следов, я увидел офицера НКВД, вышедшего из бомбоубежища с папкой бумаг в руке. Он потянулся от сна или бессония, посмотрел вокруг, наверное, сразу заметил кровавые следы, крикнул в бомбоубежище, оттуда выскочили два красноармейца; он что-то им сказал и указал на кровавые следы… Красноармейцы стали быстро топтать их ногами, а на дорогу горстями насыпали землю и ногами растирали ее. Сомнений больше не было! Мои предположения подтвердились! Из-под земли не были слышны выстрелы. Я быстро сделал круг, вернулся в свой барак и сообщил друзьям о своем открытии… Там исчез монах, которого называли Гришей, казак с вырезанными погонами и много невинных людей, убитых палачами.

… На следующий день утром я вышел из барака. Меня встретил старший барака номер восемь громадный грузин. У него были все кавказцы: черкесы, кабардинцы, чеченцы и немного осетин. Увидев меня, он поздоровался и сказал:

— Пойдем, узнаем, когда наша очередь отправки.

Мне было противно это слово слышать, но что я мог ответить?

— Пойдем, посмотрим, что нам скажут.

Не доходя до входных ворот, встретили какого-то офицера с папкой в руках. Грузин его знал — это был главный энкавэдист и он, не поздоровавшись, спросил:

— Товарищ начальник! Когда нас будут отправлять? Офицер свирепо посмотрел на него и злорадно захрипел:

— А, ты спешишь! Пойдем, я тебя отправлю!

Грузин в испуге за ним последовал и больше не вернулся в барак. Вещи его разделили между собой нацмены. Я вернулся, сообщил ожидавшим ответа, что случилось, и сказал:

— Кто хочет быстро уехать, пусть идет сам узнавать. Я больше не пойду. Но вот в один прекрасный день явились долгожданные гости — шесть

человек писарей и начали заполнять такие же бланки, как и раньше. Окончив, они запечатали их и сверх упаковки написали: «Отправляется в очередь. Старший группы — товарищ Н. И. Безкаравайный».

Через два-три дня нас вывели из лагеря в огороженное проволокой место. Здесь должен был быть произведен тщательный обыск, и после — отправка на железную дорогу, грузиться. Стояли на этом месте день, или два — вроде карантина. Такой был порядок. Давали мало воды.

Ночью нас вызвали, выстроили, произвели обыск и хотели отправить грузиться в вагоны, но после решили отложить до утра. Ночью неважно спалось. Разные мысли тревожили уставший организм. Лелеяли надежду на международную комиссию на румыно-советской границе. Это была единственная надежда на спасение, но мы боялись, что нас могут не допустить до этой комиссии, а иным путем, тайно отправят в союз. В такой полудремоте нас застало утро.

К полудню нас отправили на железную дорогу, и началась погрузка. Обыкновенные товарные вагоны, окна обтятунуты колючей проволокой, одна дверь заколочена наглухо. Внизу прорезано отверстие, сантиметров двадцать-двадцать пять, и приколочена полукруглая жесть на шестьдесят градусов. Это служило парашею, но нужно было уметь оправляться стоя и разрешалось оправляться только при движении поезда. Рядом стояла ржавая железная бочка для питьевой воды. В вагоне помещалось 54–56 человек, и дверь запиралась на замок. На площадке каждого вагона было устроено приспособление для двух человек охраны с ручными пулеметами или автоматами. Когда поезд останавливался, охрана слезала и становилась по обе стороны вагона.

Самое скверное было ночью, когда охранники большими деревянными молотками стучали по всему вагону, проверяя, не отбита ли доска для побега. Это делалось на каждой остановке. Иногда состав останавливался несколько раз в течение ночи и проверяющие со смехом и со всею силою били по вагонам, а из-за тесноты люди спали полусидя, опершись на стенку вагона и удар молотка приходился кому в голову, кому в спину. Поднимался стон и проклятия, а снаружи самодовольная охрана заливалась дурацким смехом.

Подогнали и нас к вагонам.

— Старший, залезай и размещай людей!

Я полез в вагон, занял один угол и начал размещать людей, как сельдей в бочонке. Все сели плотно, опираясь спиной в стенки вагона, но многие не помещались у стенок и пришлось им сидеть в середине вагона, почти на ногах у других. В углу рядом со мной поместились эмигранты, псаломщик с двумя сыновьями и другие. Получать продукты, распределять их, разговаривать с начальником охраны, должен был каждый старший.

28 июня 1945 года мы выехали из Граца. Ехали ночью, и первая остановка была в Будапеште. Переехали через вновь поправленный мост, стали на запасном пути в числе составов, отправляемых на советскую границу. Увидев один из составов и что было в них нагружено, мне стало стыдно за этих советских мерзавцев. Такой хлам они везли, что даже цыгане не взяли бы его: старые, проржавевшие жестяные печки и трубы наполняли целый состав. Наш вагон возмущался и смеялся над трофеями Советского Союза.

Вторая наша остановка была в Румынии, не помню название города. Там старшие ходили получать по мешку хлеба. Кормили сносно. Варили галушки с американскими мясными консервами. Была в изобилии питьевая вода. Обращение пограничного НКВД, которое нас сопровождало, можно сказать, было сносное, хотя начальник его и был еврей.

Третья остановка была в Плоешти. Румынское население относилось к нам сочувственно. Мы объясняли им мимикой, что везут нас на верную смерть, а румыны нас утешали, что этого не будет. Вечером мы выехали на румыно-советскую границу.

Отсюда начинались наши страдания и издевательство над нами с переходом во власть внутреннего НКВД.

На румыно-советскую границу нас привезли утром, через четыре-пять дней после посадки в Граце. Был здесь громадный лагерь. Нас сгрузили и провели на огромный плац, выстроили в колонну по пятьдесят человек в шеренге, на два шага дистанции одна от другой. Против нас выстроились в три шеренги военнопленные немцы, тоже по пятьдесят человек в каждой, на такой же дистанции одна от другой. Какой-то энкавэдист нам объяснил:

— Первая шеренга подойдет к третьей, вторая ко второй и третья к первой. Ваши друзья произведут у вас обыск. Три шеренги шагом марш!

Я с первой шеренгой подошел к немцам. Мы сняли вещи и немцы, ис полняя приказ победителей, приступили к обыску. Развязав ранец, я предложил немцу искать то, что ему приказано. Немец сделал вид, что роется в вещах, и спросил у меня по-немецки, есть ли у меня нож, вилка или еще что-либо металлическое, которым можно причинить смерть. Я ему ответил, что все отобрали англичане при передаче, а после неоднократно делались обыски и брали не только металл, а все что им нравилось.

— Камрад! — спросил немец, — а как они к вам относятся?

— Пока ничего, — ответил я, — а привезут на родину, там будет плохо.

— Слушай, друг! — спросил я, — здесь есть международная комиссия?

— Ничего нет, — ответил немец. — Мы сами не знаем, что будет с нами. Говорят и нас отправят в Союз. Мы этого боимся.

Раздалась команда: «Кончено, продолжай!» Мы поднялись и пошли дальше.

Здесь шеренги перестроили по десять человек. Проходя, шеренга получала один хлеб и ведро недоваренного, сырого, в воде гороха. Пройдя, мы остановились на поле кушать — это был обед. Горох выбросили — невозможно было его раскусить, а хлеб съели. Обед, если так можно назвать кусок темного хлеба, мы скоро закончили и нас повели на дезинфекцию. У дезинфекционной камеры у нас отобрали вещи и внесли их в камеру, а нас отвели рядом, в баню.

Здесь стояли немцы с машинками и стригли всех всюду, где только были волосы. Я было заупрямился, но немцы настояли, говоря, что такой приказ и «если одного пропустим, то нас взгреют — здесь не шутят!» Остригли меня всего, и я направился в баню. Это был огромный сарай, посредине стояло громадное корыто, а сверху корыта водопроводные трубы, вода холодная, мыло вроде мази — купайся, как хочешь! Обмыли лицо и руки и выходим в другую дверь на улицу голыми. У двери два немца поливают какою-то жидкостью головы проходящих. Как раз передо мной одному неудачно полили, жидкость попала в глаза, он завопил. Немцы в испуге бросили жидкость и начали водой промывать ему глаза.

Я вышел голым на улицу и последовал за вереницей голых людей. Обошли кругом и вошли в помещение, где были наши вещи, оделись и пошли к камере. Первой группе вынесли вещи — почти половина погорела.

Часа в три дня нас вывели на плац у железной дороги, построили в колонны по триста-четыреста человек, колонна от колонны на десять метров расстояния и, по правилам НКВД, приказали садиться, на чем стоишь. Мы уселись. Охрана с автоматами стояла сзади и по бокам. Невдалеке виднелся громадный состав пульмановских вагонов. Все сидели молча, не зная причин нашего построения. С правого фланга появились военные люди, у каждой колонны останавливались и что-то говорили минут пять, потом подходили к следующей.

Пришла очередь и нашей колонны. Подошел высокий, довольно плотный тип в черных брюках навыпуск, белый китель без пояса, в чине полковника, в советской фуражке. Сопровождал его низкорослый капитан в фуражке Донского войска, по-видимому, отобранной сейчас у кого-либо из казаков. Важно подойдя к нам, заложив руки за спину, выставив свое брюхо, советский полковник заговорил:

— Товарищи! Я приехал из Москвы из главного управления НКВД по вашему вопросу.

Все насторожились, что же он скажет?

— Товарищи! Скрывать нечего, — продолжал пузатый энкаведист, — вы все следуете за Урал.

Я не выдержал и громко сказал:

— Проще сказать — в Сибирь!

А. И. Шмелев меня одернул: «Молчите! Не надо». Пузатый посмотрел на меня и сказал:

— Сибирь тоже Советский Союз. Так вот вы туда следуете. Мы не желаем вас разлучать с вашими семьями. Как приедете на свое место назначения, пишите вашим семьям, чтобы приезжали к вам, а мы постараемся срочно их перевезти.

Я опять не выдержал и, сдерживаемый А. И., негромко сказал:

— Идиотство — вызвать семью на лишения в Сибири.

Пузатый посмотрел на меня вопросительно, по-видимому, не расслышав моих слов. Я встал и сказал:

— Разрешите спросить.

— Пожалуйста, — ответил пузатый. Это неожиданное явление заинтересовало не только нашу колонну, но и соседние.

— Как обстоит дело людей, не подлежащих репатриации и попавших сюда по ошибке? — спросил я.

Ехидная улыбка заиграла на его жирном лице, и он спросил:

— Вы эмигрант?

— Да, — ответил я.

Луч надежды промелькнул у меня на спасение, надеясь, что у этих гадов существует справедливость.

— Да, я эмигрант и болгарский подданный.

С улыбающимся надменным взглядом заговорил советский подхалим:

— Так или иначе, Вы воевали против нас и должны, как все военнопленные, отбыть наказание, а после, если Вас потребует болгарское правительство, мы Вас вернем.

— А будет ли знать болгарское правительство о том, что я здесь?

Он искоса посмотрел на меня, пожал плечами и, ничего не говоря, пошел дальше.

Кровь кипела во мне. Я процедил проклятие. А. И. Шмелев дергал за шинель:

— Садитесь!

Я стоял и тогда понял, что единственно только бегство может спасти меня. Никаких законов и никакой справедливости здесь нет. Если сразу не расстреляют, то я ускользну и не буду, как бык на бойне, ждать очереди.

Размышляя так, я услышал, как конвоир с удивлением спросил сидящего казака:

— Это белый эмигрант? Казак ответил:

— Да.

Я оглянулся, с презрением посмотрел на конвоира и сел. Я был страшно зол и, сидя, продолжал ругаться. Заинтересовало меня удивление конвоира и то, что он, по кодексу НКВД, не крикнул: «Садись!»

Впоследствии мне стало понятно: не могли советы всех убедить, что мы звери и палачи, да и те, кто им поверил, а после встречал эмигрантов, изменили свое мнение о нас, говоря, что их обманывали, внушали им, что мы, эмигранты — очень плохие люди; нас эмигрантов сразу узнавали по разговору. С кем ни приходилось беседовать, мне говорили:

— А ты, наверное, не здешний, заграничный, не говоришь по-здешнему, а «здешний» разговор — матерщина и советские термины, не то китайские, не то монгольские, изуродовали русский язык.

Нквдист закончил обход колонны. Фамилией его я не заинтересовался, о чем теперь сожалею.

Нас подняли и погнали к вагонам. Началась погрузка таким же порядком, по 93–94 человека в вагон, и сейчас же запирали на замок каждый нагруженный вагон. Сидевшие внизу были во мраке, так как свет поступал в малый промежуток верхнего ряда досок, где я устроился в числе двадцати двух человек. Вначале не чувствовался недостаток воздуха, а впоследствии все задыхались.

К вечеру поезд тронулся. Уставши за день от советской дезинфекции и полного разочарования, так как на румынско-советской границе никакой международной комиссии не оказалось, укачанный движением поезда, я уснул. Утром мне сказали, что проехали станцию Фастов, значит, мы в Киевской губернии. Днем мы стояли в степи, а к вечеру опять двигались. В населенных пунктах мы не останавливались, вероятно, Советы этого избегали…

Унесшись в своих мыслях далеко от действительности, я обернулся, улыбаясь А. И. Шмелеву, но, увидев его молящимся, боясь его смутить, я отвернулся. Он молился, подняв в потолок вагона свое лицо в слезах, и что-то шептал, прижимая к своей груди фотографию дочери. Я притворился спящим, чтобы не нарушать его горячей молитвы и, действительно, вскоре заснул.

Проснулся я от разговоров, обернулся к А. И. Он сидел спокойно и, как всегда, улыбнулся мне. И с этого дня он держал себя спокойно. Вскоре мы поменялись ролями и он начал меня успокаивать:

— Так нельзя, Н. И., держитесь, на что Вы похожи?..

В пищу нам давали соленую рыбу и сухари. При первой же получке рыбы, я помню, что когда-то читал о том, что нквдисты давали заключенным соленую рыбу и не давали воды. Я боялся, чтобы и с нами этого не случилось, и воздерживался есть соленую рыбу. Все же остальные усердно уничтожали каждую выдачу соленой рыбы. Воды не было в достаточном количестве. Получали четыре-пять ведер на девяносто четыре человека и выливали ее в проржавленную железную бочку. Вода сразу окрашивалась в коричневый цвет. Я становился у бочки и по очереди отмерял каждому по две немецких солдатских кружки. Получивший сразу выпивал воду и ожидал добавку из остатка густой перемешанной с ржавчиной воды, которую я предоставлял брать самим.

Здесь происходила свалка. Каждый стремился загребнуть еще немного красной жидкости. После поднимали бочку и всю тщательно выцеживали. Все же не могли утолить жажду.

В таких условиях мы доехали до первой полужилой остановки и впервые остановились на станции Ахтырка Харьковской губернии. Станция эта всем известна, многие там бывали и теперь, через окно вагона, оплетенное колючей проволокой, я видел маленькое полуразрушенное здание с надписью «Ахтырка»; несколько землянок вдоль железнодорожного пути, с развешанным стиранным тряпьем; в два или два с половиною метра высоты небольшое здание, из которого выглядывали плачущие оборванные женщины, не смея подойти к охраняемому НКВД нашему эшелону, а издали кричали:

— Нет ли наших между вами? — и называли фамилии.

К нашему вагону подошли два белорусых оборванных мальчика, вероятно братья, в изорванных белых полотнянных штанишках и рубашках. У одного был виден голый живот, а у другого от бедра до ступни — голая нога. Подойдя к вагону, они взмолились:

— Дяденька, дай кусочек хлеба!

А ведь эти мерзавцы пишут в газетах, трубят в радио, что все советские граждане живут прекрасно и сыты по горло, а что в действительности! Посмотрите!..

После станции Ахтырка остановились в поле, воды не хватало, давали понемногу из паровоза. На одной из таких стоянок не оказалось воды и для паровоза, чтобы тянуть состав. Паровоз, оставив состав, уехал взять воды не оставив для нас ни капли. Ушел он в десять часов утра, и воды мы в этот день не получили. Прошлый день нам выдали только по одной кружке. Люди сидели с разинутыми ртами и тяжело дышали от недостатка воздуха и от нестерпимой жажды. Пот градом лил по голым телам. Язык распух и стал очень жестким, во рту не хватало места, чтобы им шевелить. У всех был озверелый, страшный вид и стоял вопль:

— Воды!

Вдруг, как по сигналу, все вскочили и давай барабанить в стены вагонов кружками и котелками, крича:

— Воды! За что мучаете?..

Поднялся хаос. Четыре с половиной тысячи с лишним человек в пятидесяти вагонах забарабанили, завопили:

— Воды!

Весь конвой в страхе выскочил, оцепил эшелон, наставили пулеметы, автоматы, кричали что-то угрожающе, но никто ничего не слышал, а стоял только неимоверный шум и крик: «Воды!» Жажда лишила людей рассудка.

Единственное желание было, воды или быстрее умереть. Я часто дышал, втягивая горячий, пропитанный потом воздух. Не в лучшем положении были и все, сидящие у окон вагонов. В вагоне потемнело, так как окна были закрыты голыми телами людей, требующих воду. Другие снизу подпирали, стараясь пролезть к окну, вздохнуть чистым воздухом, крича:

— Воды! Воздуха!

Едкий, соленый пот, выступавший в изобилии, причинял боль глазам. Люди рассвирепели до безумия. Не страшась угроз НКВД, стали стучать в стены вагонов и пробовать ломать. Несколько человек подняли железную бочку и, раскачивая ею, били в дверь вагона. Другие пробовали сорвать колючую проволоку с окон. Некоторые просовывали голову через проволоку наружу.

Кубанский казак Демьяновский, добравшись до окна, тоже просунул голову наружу и начал жадно втягивать в себя свежий воздух. На угрозу часового НКВД он ответил:

— Стреляй! — и выругался.

Раздался выстрел. Демьяновский, как сноп, сполз в вагон с простреленной головой. Раздалось еще несколько винтовочных выстрелов, застрочил пулемет, и все стихло. Люди притихли и с расширенными от ужаса зрачками смотрели на едва шевелившегося Демьяновского. Грозный ропот нарушил тишину:

— Мучают! Убивают! — и опять с ненавистью и ругательством вспомнили англичан, как виновников нашего несчастья.

Я ни разу не слышал, чтобы ругали американцев или кого-либо из союзников. Вся ненависть, вся злоба и угрозы были только по адресу англичан.

Снаружи слышался шум расхрабрившихся укротителей НКВД. Было слышно, как открывали вагоны, раздавались выстрелы и опять закрывали. Ясно, что кого-то расстреливали. «Кого же? — промелькнула у меня мысль. — Наверное, расстреливают старших вагонов, за то, что не могли укротить людей…»

Послышался шум у нашего вагона, по порядку, 46-го, открыли вагон и закричали:

— Старший вагона! Давай сюда!

Я подошел к двери. Как я выглядел в эту минуту, я не знаю, но я был спокоен. Загремела отодвинутая дверь. Я стоял впереди. Десяток винтовок и автоматов были направлены в дверь вагона.

Начальник конвоя, с бритой головой и с наганом в руке, стоял в полукруге. Я ожидал приказания: «слезай» и рассматривал каждого в лицо — какой же меня застрелит? Охрана была из русских людей, были и донские казаки, а начальник еврей.

Начальник грубо спросил:

— Что, убит?

— Нет, еще жив, — ответил я.

— Давай сюда! Я крикнул:

— Ребята! Принесите сюда Демьяновского.

Четыре человека принесли полумертвого казака к двери. Он слегка всхлипывал ртом. Начальник сказал нквдистам:

— Возьмите и положите здесь! — и, указав против вагона, в четырех-пяти метрах от железнодорожного пути, приказал одному из НКВД:

— Дострелить!

Подошел молодой энкавэдист, упер дуло винтовки в голову казака и выстрелил. Демьяновский умер.

Всех потрясло увиденное. Многие опустили голову и молча смотрели на пол вагона. Я смотрел на палачей и видел, что не всем им по душе приказание: «Убей брата!» Некоторые отвернулись, когда достреливали казака.

Но ничего не поделаешь! Беспощадна советская власть ко всему русскому народу!

После этого начальник обернулся к вагону и, грозя наганом, сказал:

— Это будет всем! Со мною говорить и просить может только старший! Поняли? После этих слов он приказал закрыть вагоны. Боже мой! Вся злоба и ненависть свалились теперь на меня. Девяносто три пары глаз не спускали с меня взгляда со стоном:

— Старший, требуй воды!

Никакие увещевания с моей стороны не помогали. Я знал, что воды нет и просить ее бессмысленно, но нужно было что-то сделать, чтобы успокоить людей, потерявших рассудок от мучившей их жажды.

Я крикнул в окно часовому:

— Вызови начальника охраны!

Все стихли в трепетном ожидании. Все лелеяли надежду получить каплю воды. В первый раз я должен был произнести это гнусное слово «товарищ». Я обращался к людям со словами «ребята» или «братцы», а только к начальству обращался по необходимости — «товарищ».

Пришел к окну товарищ жид. Я ожидал, что он будет грубить. Но он был очень вежлив.

— Товарищ начальник! — обратился я. — Очень тяжелое положение людей, нужно хотя бы немного воды.

— Я понимаю, — ответил начальник, — но у нас у самих нет ни капли воды.

Но это он солгал.

— Мы ждем паровоза. Вчера еще ушел набрать воды, и что-то его еще нет. Скоро наверно прибудет.

— Я понимаю, — сказал я, — но есть люди уже больные и в бессознательном состоянии.

— Я сейчас дам распоряжение отправить их в изолятор, — сказал начальник.