Шершавое животное мира лезет-трется
Шершавое животное мира лезет-трется
19.12.91. 6 веч. Смута. Хотел сказать — «последняя», но нет, это только здесь; а еще сколько их тебе будет!
Позвонил Юзу — советоваться, как деньги со счета брать и какими купюрами и как везти — он адресовал к Ире и позвал на обед, я поехал, и потом он предложил ящик купить для провоза — не взрежут воры на таможне. Еще 50 долларов потратил. Еще за телефон завтра — 60. А на наши деньги если (= в 200 р. доллар) — 20 тысяч ни за что! Витамины, кассеты, печенье…
20.12.91. 8 веч. Закругляюсь. Хламу и тут накопил — и бумаги! Жадюга!.. Звонок — Юз придет, посылку передавать.
22.12.91. Уже у Сукоников я в Нью-Йорке: вчера переселе- ние-транспортация меня им состоялась с мелочным моим бу- мажно-многим скарбом и велосипедом. Потом у Инны день рождения — как 29 лет назад на таком же в Одессе (я — тогда моряк Черноморского пароходства у них гостил). Все ж живем — слава Богу!
Узнаю о развале нашей страны и всего в ней — газеты, рассказы. — Зачем это мне? — душа вопиет. — Зачем снова перено- равливаться к миру внешнему и учиться заново ходить по каким- то его ненужным мне новым путям, назойливо отвлекая меня на себя — от мне присущих занятий: душой, любовью, духом?
Вдруг взвидел мир — как шершавое грубое животное панцирное, что лезет и трется о тебя — наглое в этих двух своих ипостасях: ликующей американской, где столько нужно тебе узнавать ненужных тебе «ноу-хау» — как и что делать (как открывать что…), и сыплющейся нашей, где уж и не знаешь, как это «наше» и назвать, где уже никто ничего не знает, как и что и куда, — и никакого «ноу-хау».
Раньше уж приноровился как-то к внешности мира у нас, и не мешал он, инерционно ты в нем мог существовать, усилия делая в мире абсолютных ценностей. А теперь — снова впадай…
Однако что, собственно, тебя так прижало? — отдай отчет.
— Что печатать не будут. Вон в «Московских новостях»: что «мы» перестаем быть самой читающей страной. Тиражи журналов — пали, «Знамя» —25 тысяч… и проч.
Так ведь тебя и так не печатали — в тех же «Знаменях» в бум «перестройки». Ты думал, отхлынут временные — и тебя приветят? Нет уж — снова шершавое временное лезет и будет лезть и теребить раздраженность в людях. И в тебе…
Такты не раздражайся! В чем дело-то? Твое-то — не отменно: себя наблюдать-содержать в бытии при компасе на Абсолют. А там уж это его собачье дело — мира-то и океана: шевелиться, бушевать, дергать тебя. А ты — будь при благе — вот и все! Как вон еще в Миддлтауне напал на советское телевидение, и там Отец Андроник, игумен Соловков ныне, спокойно так отвечал на вопросы корреспондента о буче в России и развалах: что для Церкви это обычное дело, и она не торопится. Бог не торопится. Пятьдесят, тысяча лет, какой «строй» — не важно. У христианства задачи ясные: терпеть, радоваться и любить — в любых условиях это возможно: и на Майами-бич на пляже, и в камере смертников перед расстрелом.
Ну и ты тоже — стыдись: как пал низко, возмечтав о паблисити и успехе, и публикациях своих текстов — в последние годы. И исполнился зависти и раздражения к «успешливым» и проскочить успевшим, вроде Битова, Апешковского, Эпштейна и проч.
Ты же почему имел золотые себе годы — застоя? Потому что внутренне отказался от печати, освободился. Сейчас же снова поманили тебя — и ты ввергся в надежду — и снова сверзиться сейчас приходится. Ну что ж, — обычное дело. А ты свое — продолжай.
…Сидели в кухне с Инной Суконик, завтракали, звучал Бах- Французская сюита. Сарабанда, что я играл в детстве. Она говорит:
— Приятно Баха слушать это снова на фортепиано. А то его ныне на все электронные и прочие инструменты перелагают — и хорошо звучит все равно. Он же не придавал значения тембру, как другие, новые.
— Что значит абсолютная музыка = душа, независимая от тела: в любой наряд и плоть облеки — будет божественна.
Инвариант. Как христианство (о чем ты выше). Как и тебе быть-существовать: инвариантно к преобразованиям шершавой кожи мира.
— А как твои дети относятся к событиям? — Инна меня.
— Да как и зачем? Лариса занята своими задачами в живописи. Настя — любовию и отношениями с мужем и помогает Маме с Федоровым. В Абсолютном пребывают — и им заняты; а это шевеление — помеха, оттягивает. Ну, конечно, развлекает, незачем? Есть более существенные занятия…
— Но мы же в мире живем. И тут люди участвуют…
— Да ведь тут-то все в одном направлении — тысячу лет, с Англии. С Хартии вольностей. Пуритане-то сюда уже эту культуру внесли и продолжили триста лет — и шло только расширение и гармонизация разного. А в России четыре тотальные разрушения — и новоначатия — за сто лет! И все пересаживаемся — играть квартет! Слишком много внешне лезущего и соблазнов по- новому рассесться. Будто это так уж и важно!
— А что, ты с самого начала перестройки так полагал?
— Да нет, увлекся вместе со всеми — созерцать, как забивали Быка государства, партии — неуклюжего, огромного. А теперь, когда забили, вижу, что им и в нем мы жили и дышали, и беречь было надо и лечить, а не забить, хамски хохоча и надругива- ясь, — и начинать строить нового уродца… Что тебе Бах лучше играется при бесхолестерольной пище и при компьютерах кругом, нежели в Одессе иль в Москве при «застое»?
Итак, спокойно, мой друг, Га-ЧЕВ! Мой «ШЕФ». Илья — твой «шеф»? Генерал-аншеф?
Прошелся утром по улочкам зеленым Нью-Йорка — представь! и вот ввел себя в РИТМ свой.
Вчера, когда мимо кладбища проехали, я перекрестился, увидя кресты, и Суконик меня:
— Ты что — ВЕРУЕШЬ?
— Ну — кладбище, воздать, знак опамятования — это крещение.
— Нет, ты скажи: веруешь или нет? Если да — то ведь целиком надо: со Вторым пришествием и проч.
Я рассердился:
— Почему «надо» и «целиком»? Всякий символ Веры — рационализация религии. Я человек религиозный — в смысле восхищения Бытием сверх меня. А какие там уставы мне попредписа- ли — это ихнее дело учено-богословское, синагогальное. А мне достаточно просто — ЛЮБИТЬ! А их уставы — просто в некую помощь. Так что у каждого человека — свой вариант религии и образа Бога.
— Ну, это не ВЕРА. Это — эстетическое отношение…
— Да нет, и этическое. Когда зачую себя в страдании или вине, тогда душа заплачет и закается — и Христос помогает.
— «Эстетик» и «этик» — это я в смысле Кьеркегора.
— «Эстетик» более христианок. Эстетик — любит. Этик — судит.
Вон Суконики Баха с утра — Мессу крутят. Как звучит чисто! Здесь, в отлаженном мире быта, способнее своим делом заниматься и совершенствоваться и не замечать внешнего. Правда, и здесь Мир ЛЕЗЕТ, но соблазняя сластью новой: удобством или продуктом, впутывая в себя, и на него работать и деньги для новой утехи зарабатывать. У нас же мир жуток и неуклюж — весь нелеп и мучает своими шевелениями-перетасовками — этого животного, нелепо скроенного, — и снова его перешивать! Новые лоскутья тасовать…
Да, профессионалами и совершенствами быть тут способнее. Если мир тебя признает и оценит… А если нет — как тебя бы, конечно, нелепого утописта-нарциссиста, — то пришлось бы бегать искать работу…
Когда вчера в магазин за овощами-фруктами заехали, и все ломится, и кругом мирная сладкая жизнь, — во мне вздымалась злоба плебея: все это — на бедности несчастных, как мы. Или в Африке, Азии и везде… Хотя и везде своим порядком живут. Это лишь мы такие нелепые и глупые — все перестраиваемся.
И опять это МЫ навязывается.
На столе (Иннина дня рождения) были — семга, брынза козья, маслины, яйца под майонезом, язык, помидоры-огурцы, икра баклажанная, сыры, ветчины-салями, соусы, суп, торт, шампанское, вино, виски, чай, салаты…
И я нашими оттуда глазами на все это смотрел.
Но ведь и у нас почти такое же было в «застой» — чуть хуже, но ведь могли пировать и застолья делать.
Обожравшися я всего — и с утра: сыр, ветчину, торт. Где моя кукуруза и яблочки — в Миддлтауне, здоровая пища, бедная? Осталась кошелка кукурузы — будут там смеяться надо мной Присцилла и Дубровка, что в мой апартамент вселяется: вон, оказывается, чем Гачев-жмот питался!
Откинулся — смотрю: рояль, пианино, кресла, мебель. Чужой дом, чужой уют.
Ну дай-ка газеты посмотрю — раззадорюсь «Россию» писать…