ЗАКЛЮЧЕНИЕ МИРА
ЗАКЛЮЧЕНИЕ МИРА
Сразу же после окончания битвы Публий отправил домой посла, который должен был принести римлянам самую радостную новость, которую они слышали со времен основания города. Вестником счастья он выбрал, конечно же, Лелия (Liv., XX, 36; Арр. Lyb., 207). Через несколько дней после победы к Сципиону явился в полном составе весь карфагенский Совет тридцати.[92] Старейшины с воплем кинулись на землю, целовали его ноги, посыпали голову пеплом и безудержно рыдали. Но тщетно пытались смягчить они римского военачальника. Их чрезмерный, неестественный способ выражения горя только раздражал его, так как он знал, что за ним скрываются ложь и обман. Они уже ползали раз у его ног и царапали себе лица, но потом нагло его обманули. И теперь он потерял стольких друзей в роковой битве! Поэтому он велел им подняться и сказал:
— Вы не достойны никакого снисхождения! Вы столько раз нагло преступали договоры с нами и еще недавно с нашими послами поступили так бесстыдно и так преступно, что не можете ни отрицать, ни возражать. Вы молите меня, вы, которые не оставили бы даже имени римского народа, если бы победили! Но мы никогда не сделаем с вами ничего подобного. Помните об этом и считайте благом любой договор, какой бы вы ни получили! (Polyb., XV, 17; Арр. Lyb., 230–232).
Вот какие условия предложил Сципион послам.
Карфаген сохраняет полную свободу и автономию; в его распоряжении остаются все города Африки, которыми он владел до начала войны; все его имущество; в город не вводится чужеземного гарнизона.
Зато карфагеняне должны возместить римлянам все убытки, понесенные во время перемирия, выдать пленников и перебежчиков, весь военный флот, кроме 10 триер, всех боевых слонов. Они не должны без разрешения римлян объявлять войну ни одному народу. Они должны признать Масиниссу царем Ливии в тех границах, в которых укажет Сципион. Уплатить римлянам 10 тысяч талантов контрибуции в течение пятидесяти лет.
Вот такие условия объявили старейшины в Карфагене. Их встретила буря негодования. Простой народ кричал от возмущения. Говорили, что карфагеняне должны проявить ту же непреклонность, которая спасла римлян после Канн. Один горячий оратор поднялся на трибуну и начал пламенную речь, заклиная сограждан выказать твердость. Речь его была прервана самым неожиданным образом. Из толпы вышел какой-то человек и грубо и бесцеремонно стащил оратора с возвышения. Это был Ганнибал Баркид. Знать завопила от негодования. Ганнибал резко ответил, что он не знает их обычаев, так как покинул город девяти лет, а вернулся сорока пяти. Но если его поступок и не очень учтив, зато умен и превосходен. Неужели карфагеняне не знают, что сделали бы они с римлянами, улыбнись счастье им, а не Сципиону? Чего ожидали они от римлян еще вчера? Пусть же теперь благодарят судьбу, что военачальник римлян столь милостив, пусть идут немедля в храмы и молят богов, чтобы римский народ одобрил условия мира, предложенные Сципионом. Речь его произвела на карфагенян огромное впечатление. Они немедленно согласились на мир (Polyb., XV, 19; ср.: Арр. Lyb., 239–242).
Ганнибал был прав, говоря, что следует усердно молить богов, чтобы римляне согласились на предложенный Сципионом мир. Он вызвал много споров в римском сенате. Фабия, главного противника Сципиона, уже не было в живых. Он не дожил до «великого и неколебимого благополучия своего отечества» (Plut. Fab., 27) и умер в уверенности, что государство во главе со Сципионом летит навстречу гибели. Но и без того у Публия было довольно недоброжелателей. Кроме того, даже очень расположенные к нему люди находили его образ действия странным. Они хотели, чтобы он навеки раздавил Карфаген и избавил Рим от постоянного страха. На это уполномоченный Сципиона возражал, что мир римляне должны заключить не ради карфагенян, а ради себя самих, чтобы показать, как надо умеренно и великодушно пользоваться счастьем (Polyb., XV, 17, 3). И теперь они должны показать гуманность, верность и справедливость, которые считаются главными свойствами римского характера. Тогда поднялся один из противников мирного договора и сказал следующее:
— Во время войны, отцы сенаторы, надо думать только о том, что выгодно. И раз город этот еще могуществен, нужно тем более остерегаться его вероломства… И раз мы не можем заставить его отказаться от вероломства, надо отнять у них их могущество. Сейчас самый подходящий момент, чтобы уничтожить страх перед карфагенянами, ибо они совсем бессильны и находятся в безвыходном положении, и нечего ждать, пока они снова окрепнут. Что же до справедливости, то мне кажется, она не касается города карфагенян, которые в счастье со всеми несправедливы и надменны, в несчастье умоляют, а когда добьются своего, вновь преступают договоры.
И вот их-то, говорит он, надо спасти, боясь возмездия богов и ненависти людей! Я же полагаю, что сами боги довели карфагенян до такого положения, чтобы они наконец получили возмездие за нечестия, которые совершили в Сицилии, Испании, Италии и в самой Африке против нас и против других, ибо они постоянно заключали договоры, скрепляли их клятвами, а потом творили злые и ужасные дела. Я напомню вам о том, как поступали они не с нами, а с другими народами, чтобы вы увидали, что все обрадуются, если карфагеняне будут наказаны.
Они перебили всех поголовно жителей Закинфа (то есть Сагунта), знаменитого испанского города, бывшего с ними в договоре, хотя те их ничем не обидели. Заключив договор с союзной нам Нуцерией и поклявшись отпустить жителей с двумя одеждами, они заперли сенаторов в бане и подожгли ее, так что те задохлись, а уходящий народ закололи копьями. А заключив договор с ахерранами, они бросили их сенат в колодец, а колодец засыпали… Замучили они до смерти и Регула, нашего полководца, который, будучи верен клятве, вернулся к ним. Долго было бы рассказывать, как поступал Ганнибал с нашими городами и лагерями, воевал ли он, строил ли козни или заключал договоры; как обошелся он, уезжая, со своими союзниками; как он истреблял города и уничтожал своих соратников. Скажу только, что он обезлюдил 400 наших городов. Они мостили реки и рвы, бросая туда наших пленных, других кидали под ноги слонам, третьим приказывали сражаться друг с другом, ставя братьев против братьев и отцов против сыновей. И вот недавно, прислав сюда послов, они умоляли о мире и клялись, и послы их еще были здесь, а в Африке они уже захватили наши корабли, а воинов связали. Вот до чего они доходят в своей безрассудной жестокости.
Какая же может быть жалость, какое сострадание к людям, которые сами никогда не проявляли к другим ни доброты, ни умеренности? К тем, кто, как сказал Сципион, не оставил бы даже имени римлян, будь мы в их руках? И на их договоры и клятвы мы будто бы можем положиться? Неужели? Да есть ли договор, есть ли клятва, которую они не попрали бы! Так не будем им подражать, говорит он. Но какой же договор мы нарушаем? Нас не связывает соглашение. Так не будем, говорит он, подражать их жестокости. Значит, он предлагает стать друзьями и союзниками этих свирепых людей? Ни того, ни другого они недостойны… Нет, пусть они отдадутся на наше усмотрение, по обычаю побежденных, как делали многие народы, а мы посмотрим. И что бы мы ни дали им, пусть считают милостью, а не договором. А разница между ними вот в чем… Если они отдадут себя на нашу милость, мы возьмем их оружие, и сама их жизнь будет в нашей власти, они поймут, что у них нет ничего своего, и сбавят спеси, благодарные за все, что получили. Если же Сципион думает иначе, обсудите наши мнения…
Вслед за тем встал друг Сципиона[93] и изложил его мнение:
— Не о спасении карфагенян теперь мы заботимся, отцы сенаторы, но о том, чтобы римляне были верны по отношению к богам и имели добрую славу среди людей, дабы не поступить нам более жестоко, чем сами карфагеняне, и нам, обвиняющим карфагенян в жестокости, не следует в таком деле забывать о гуманности, о которой мы всегда так заботились в менее серьезных делах… Если мы разрушим город, властвовавший над морем… молва об этом обойдет все земли и навсегда останется в памяти людей. Пока с тобой сражаются, следует бороться, но когда противник падет, его надо пощадить. Ведь и среди атлетов никто не бьет упавшего, даже многие звери щадят упавшего противника. Ведь прекрасно, если счастливые победители страшатся гнева богов и ненависти людей. Вспомните все, что они нам причинили, и вы увидите, какое это страшное деяние судьбы, что об одной жизни молят ныне те, кто так прекрасно состязался с нами из-за Сицилии и Испании, кто совершил такие удивительные и великие деяния…
Я лучше напомню вам, хоть вы и сами это знаете, как поступали с подобными людьми наши отцы. Именно это поведение помогло им достигнуть такого счастья. (Тут оратор рассказывает, как различные племена Италии вероломно поступали с римлянами, но те их неизменно великодушно прощали.) Ибо благородно и благочестиво не истреблять племена людей, но увещевать их. Что такое претерпели мы от карфагенян, что заставило бы нас изменить свой характер, благодаря которому мы процветали вплоть до нынешнего дня? Может быть, дело в том, что этот город больше тех? Но тем больше он достоин сострадания… А потому я вам советую пожалеть их, дабы не заслужить ненависти людей, памятуя о превратностях человеческого счастья… Нет ничего страшнее безжалостности на войне, ибо божеству это ненавистно, и оно переменчиво… Пренебрегши советом Сципиона, мы оскорбим человека, так любящего родину и такого исключительного полководца, который против нашего желания организовал поход в Африку и, не получив войска, сам собрал армию и добился там таких успехов, на которые мы не могли и надеяться. Просто удивительно, что мы, вначале столь равнодушные к этой войне, теперь вдруг настроены так воинственно и непримиримо… Право, у них хватит бед и без нас. Их будут теснить все соседи, ненавидящие их за прежние насилия, а Масинисса, вернейший наш друг, будет за ними следить…
Взвесив все это, Сципион велел нам внять мольбам карфагенян. Уступим же их просьбам и нашему полководцу (Арр. Lyb., 248–287).{42}
Возможно, речи оратора и не тронули бы собрания, но слишком много значило теперь имя Сципиона. У народа оно было всесильно. Вот почему мир был заключен на предложенных условиях. Римский военачальник велел вывести карфагенские корабли в море и сжечь на глазах граждан. Вслед за тем он сделал очень любопытный жест. Мы говорили уже, что отцы решили показать страшную суровость по отношению к беглецам. Но еще суровее были они с римскими пленными. После Канн сенат отказался выкупить пленных, на эти деньги были выкуплены рабы, которые сражались бок о бок с римлянами. Лучше уж рабы, чем трусы, полагали они. Сципион совершенно иначе смотрел на это. Он говорил, что не презирает беглецов, ибо не их трусость была причиной поражения. Сейчас же, когда к нему привели пленников, он встал, взял одного из них за руку и посадил рядом с собой. Этим он показал, что пленные вызывают у него глубокое сострадание и почтение и человек, страдавший от карфагенян, достоин сесть подле римского полководца (Plut. Reg. et imp. apophegm., Scip. maior, 6).
Окончив все дела, он отплыл на родину. Медленно ехал Сципион по ликующей Италии, и воздух звенел от восторженных криков тысяч людей, вышедших его встречать (Liv., XXX, 45). Рим ждал его, затаив дыхание. Все последние месяцы римляне были в мучительной тревоге, но вот пришло известие, что Публий разбил в сражении самого Ганнибала и «растоптал гордыню покорившегося Карфагена, принеся согражданам радость, превзошедшую все ожидания» (Plut. Fab., 28). «Чувства, с какими народ ждал Публия, соответствовали величию его подвигов, а потому великолепие и восторги толпы окружали этого гражданина… Римляне теперь не только чувствовали себя свободными от всякого страха, но и господами врагов своих, поэтому радость их была беспредельна» (Polyb., XVI, 23).
Наконец триумфальное шествие въехало на Священную дорогу. Как всегда, все были в венках, шли трубачи, ехали повозки, нагруженные добычей, проносили изображения взятых городов… «Потом шли белые быки, а за быками слоны, а потом пленные вожди карфагенян и нумидийцев. Перед самим полководцем шли ликторы в пурпурных хитонах и хор кифаристов и флейтистов, все подпоясанные, в золотых венках, как в этрусских шествиях. Они шли строем, пели и плясали… А потом множество кадильниц и полководец в ярко расписанной колеснице в волнах фимиама. В венце из золота и драгоценных камней, одетый по отеческому обычаю в порфиру, затканную золотыми звездами, он держал в руках скипетр из слоновой кости и лавр, который римляне всегда называют символом победы… А потом войско по когортам и манипулам, все в венках и лаврах» (Арр. Lyb., 293–297).
Римляне глядели на карфагенское оружие и изображения городов, и все, что они пережили за семнадцать лет, словно ожило перед их глазами. Они вновь содрогались от ужаса, вспоминая Канны, и снова им казалось, что Ганнибал у ворот. И «римляне забыли всякие границы в выражении благодарности богам и любви к виновнику этой необычайной перемены» (Polyb., XVI, 23).
Действительно, говорят, его чествовали как бога. Рассказывают даже, что ему «хотели поставить статую в Комиции, на Рострах, в Курии, наконец, в самой cella храма Юпитера Всеблагого и Величайшего; хотели поместить его изображение в одежде триумфатора среди лож богов на Капитолии» (Val. Max., VI, 1, 6).{43} Но Публий наотрез отказался от всех этих лестных и соблазнительных предложений, «проявив себя почти столь же великим, отвергая эти почести, как добывая их» (ibid.). Единственная награда, которую он согласился принять, это прозвище Африканский, которое должно было передаваться его потомкам из поколения в поколение. С тех пор, подражая ему, полководцы начали прибавлять к своему имени названия покоренных областей.
«По завершении торжества римляне в течение многих дней устраивали блестящие игры на средства щедрого Сципиона» (Polyb., XVI, 23).