ВОЗВРАЩЕНИЕ
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В конце 206 года до н. э. Публий Корнелий Сципион вернулся в Рим. Народ встретил его с восторгом и чествовал прямо как бога. Зато сенат принял юного героя с враждебностью, которую пытался скрыть под маской холодной, официальной вежливости.
Все считали, что Публий вернулся с правом на великолепнейший триумф (Polyb., XI, 33, 7). И Сципион, как и подобало будущему триумфатору, созвал сенат в храме Беллоны за чертой города. Там он доложил сенату о своих победах: столько-то городов взято штурмом, столько-то сдались, войска неприятеля разбиты, Испания полностью очищена от карфагенян. Из этого отцы заключили, что Публий добивается триумфа. Но они поспешили отказать ему — под тем предлогом, что он завоевал Испанию, не занимая никакой официальной магистратуры. Хотя закон был на стороне отцов, вряд ли такое решение можно было назвать справедливым. Сенат не думал о законе, посылая в минуту опасности в Испанию двадцатичетырехлетнего юношу. Теперь, когда дело дошло до награды, отцы вспомнили о законе.
Хотя сенаторы считали это объяснение безупречным с формальной точки зрения, они, видимо, очень опасались, что им придется выдержать с молодым победителем жестокую борьбу. Публий мог апеллировать к народу, которому принадлежало окончательное решение по этому вопросу. Триумф был высшей наградой полководца, и римляне не так-то легко от нее отказывались. Они боролись до последнего: бывало, что полководцы обходили квиритов в одежде смирения, а за ними шла вся их родня, которая останавливала каждого встречного и умоляла не отказывать в чести их родичу.[67] Один победитель решил въехать в город триумфатором вопреки всем запретам. Тогда народный трибун поклялся, что он, пользуясь своей властью, стащит дерзкого с триумфальной колесницы. Однако этот римлянин так давно мечтал о триумфе, что не в силах был от него отказаться. И он посадил в колесницу рядом с собой свою дочь-весталку. Уважение к непорочной деве помешало трибуну приблизиться к триумфатору, и он смирился (Cic. Pro Cael., 34; Suet. Tib., 2, 4).
Вот почему отцы приготовились к борьбе. Однако они очень плохо знали Публия, если полагали, что он способен унизиться до мелочных дрязг и просьб. Он даже словом не обмолвился о триумфе. Хотя ему и не суждено было въехать в город на триумфальной колеснице, его популярность у народа от этого ничуть не уменьшилась. Когда он выставил свою кандидатуру в консулы, его избрали единогласно. Его окружало всеобщее восторженное ликование. Люди отовсюду стекались в Рим, чтобы только взглянуть на него, словно на какое-то чудо света. Его дом с утра до ночи был полон народа. Восхищенные толпы провожали его на Форум и смотрели, как он приносит богам на Капитолии обещанную гекатомбу (Liv., XXVIII, 38).
Теперь предстояло решить вопрос о провинции. По римским законам после своего избрания каждый консул получал консульскую провинцию, то есть ему назначали область, где он должен был действовать в течение года. Обычно один консул оставался в Риме, и провинцией ему определяли Италию. Другой соответственно ехал в Испанию, в Сицилию или любую другую страну, где шла война. Когда Риму угрожала страшная опасность, оба консула вместе шли на врага, как было во время злополучной битвы при Каннах. Если же два врага с двух концов угрожали республике, оба театра войны и определялись на этот год как консульские провинции. Какие области считать консульскими провинциями, решал сенат. Консулы же распределяли их между собой жеребьевкой.
Но случай с Публием был совсем особый. Еще до его приезда из Испании все знали, что он хочет быть консулом, чтобы перенести войну в Африку. Народ привык к этой мысли и не сомневался, что Сципион теперь поедет в Африку. На этот вопрос смотрели, как на давно решенный. Но сенат думал по-другому. Он считал, что консул самовольно присвоил провинцию, которую никто ему не назначал. Коллегой его по консулату был Публий Лициний Красс. Этот молодой человек, вероятно, всего несколькими годами старше Сципиона, не стяжал себе воинской славы, но, несмотря на юный возраст, был уже верховным понтификом, то есть главой всего римского культа. Верховного понтифика выбирали на народном собрании. Должность эта была пожизненная. Для того чтобы получить столь высокое звание, требовались незапятнанная честность и знание гражданского права. Не случайно все лучшие римские юристы были понтификами. Публий Лициний Красс был человеком благородным и отличался таким знанием права и такой мудростью, что, по словам Цицерона, к нему обращались за советом по всем религиозным и мирским делам (Cic. De or., III, 134; ср. Senect., 27). Характер у него был очень властный и твердый, он отличался глубокой религиозностью и действовал всегда в соответствии со своими принципами и убеждениями.
Был ли Красс личным другом Публия Сципиона[68],{30} или он восхищался полководческими талантами Публия, или наконец, как объяснил он сам официально сенату, его звание запрещало ему оставлять Италию, только оба консула перед выборами договорились, и Красс объявил, что берет себе без жребия Италию с тем, чтобы Публий Корнелий ехал в Африку. «Намерение Сципиона переправиться в Африку совсем не понравилось влиятельнейшим из сенаторов, — пишет Ливий, — однако же из страха перед народом и из желания пользоваться у него влиянием они не решались громко высказывать свое неодобрение». Один только старый Фабий Максим осмелился открыто высказать свое мнение.
Квинт Фабий Максим, прозванный Кунктатором (Медлителем), уже достиг 80 лет. Но время не притупило его природный ум и не ослабило его энергию. Совсем недавно[69] он взял Тарент, проявив и смекалку, и находчивость, и хитрость. Его дух по-прежнему был ясен и тверд. Только что он схоронил единственного сына, консуляра. «Он встретил горе с чрезвычайной сдержанностью, как надлежало разумному человеку и хорошему отцу, и сам сказал на Форуме похвальное слово, какое обычно на похоронах знаменитого человека произносят родственники умершего, а потом записал и издал эту речь» (Plut. Fab., 24).
Все замечали, что Фабий враждебен к Публию Сципиону. Сначала народ готов был объяснить это природной осторожностью Кунктатора. Но его нападки отличались такой ненавистью, в его речах порой сквозила такая злоба, раздражение и несправедливость, что вскоре повсюду стали повторять слово «зависть». Стали говорить, что старый Фабий боится, «как бы Публий Сципион не совершил великого и блистательного подвига — не закончил войну… Ведь в таком случае каждому станет ясно, что сам Фабий, который столько лет не мог добиться решительной победы, действовал вяло и лениво» (Plut. Fab., 25).
Фабий всячески пытался оправдаться. Он напоминал о своей незапятнанной жизни. Сколько раз сограждане были к нему несправедливы: сравняли с ним в правах дерзкого начальника конницы, открыто восхваляли его, а Фабия называли трусом, чуть ли не предателем. Но никогда Фабий не знал ни зависти, ни злобы. Теперь же, когда он прославил себя столькими великими деяниями, был пять раз консулом, диктатором, ему ли, уже в дверях гроба, завидовать юноше, который годится ему во внуки?! «Нет, с той славой, которую я уже стяжал себе, должно мне жить и умереть, — говорил старик, — я помешал Ганнибалу победить нас, а уж победите его вы, вы, чьи силы сейчас в полном расцвете» (Liv., XXVIII, 40).
Но сколько Фабий ни взывал к народу, сколько ни напоминал о своих прошлых заслугах, ему не удалось убедить квиритов в своей беспристрастности. «Говорили, что он просто ворчун и завистник или же от старости растерял все свое мужество, изуверился во всех надеждах и потому дрожит перед Ганнибалом более, чем следует» (Plut. Fab., 26). Можно было бы объяснить странную враждебность Фабия к молодому герою тем, что Кунктатор не понимал смысла африканской экспедиции, которая казалась ему безумной авантюрой в духе Фламиния и Варрона. Конечно, Фабий не одобрял планов Сципиона. Но дело обстояло сложнее. Когда он увидал, что экспедиция неизбежна, он даже стал подбивать коллегу Публия, Лициния Красса, поехать в Африку вместо него, лишь бы только командование не досталось ненавистному Корнелию (ibid., 26). Красс, однако, решительно отверг предложение Фабия и поддержал коллегу.
Чтобы не чернить имя Максима подозрениями в зависти, постараемся найти другую причину этой непонятной ненависти. Фабий был воплощенный здравый смысл и разумность. Он был набожен и почтителен к богам, что выражалось у него в строжайшем соблюдении всех обрядов. От природы Фабий был крайне осторожен и недоверчив. Беспрерывные неудачи в течение четырнадцати лет сделали его нерешительным. Его пугало всякое прямое столкновение с врагом. Фабий стяжал себе всеобщее уважение, его методы были признаны наилучшими, действительно, с этой славой можно было жить и умереть. С презрением смотрел он на неразумных и дерзких авантюристов, вроде Фламиния и Варрона. Он чувствовал свое глубокое превосходство над ними, и это давало ему силу их презирать. Он был незыблемо уверен в непогрешимости своей тактики и потому был доброжелателен и снисходителен к другим полководцам, даже, вероятно, радовался их успехам, ибо они шли его путем. И вдруг, когда он считал уже свой жизненный путь оконченным, является Публий Сципион и все переворачивает.
Старый диктатор не понимал ни планов, ни тактики молодого полководца. Все предприятия Сципиона казались ему чистейшим безумием, и тем не менее они всегда увенчивались блестящими победами, тем более поразительными, чем менее их можно было ожидать. В глазах Фабия Публий был менее всего похож на серьезного, разумного полководца. Максим представлял себе вождя войск степенным, важным, постоянно погруженным в свои планы. Между тем перед ним был веселый повеса, «гуляка праздный», увлеченный удовольствиями юности. Поэтому, подобно многим своим современникам, Фабий считал Публия «каким-то баловнем судьбы, все предприятия которого удаются вопреки всем расчетам, случайно» (Polyb., X, 2, 6). Беспечный вид Публия и его склонность к развлечениям казались ему несомненным доказательством того, что он никогда не обдумывает свои планы, действует как бог на душу положит и только благодаря странному капризу судьбы ему до сей поры везло. Но это не может продолжаться вечно, говорил он. Фортуна скоро отвернется от безрассудного молодого человека (так он называл Сципиона),[70] и настанет ужасная, гибельная катастрофа. «Не всегда же безрассудство кончается счастливо», — добавлял он (Liv., XVIII, 42). И настолько крепко было это убеждение Фабия, что, даже когда Публий уже высадился в Африке и в Рим полетели вести о его блестящих победах, «Фабий не удержался и предложил сменить командующего, хотя не мог привести никаких оснований, кроме того, что счастье не может так долго улыбаться одному человеку» (Plut. Fab., 26).
Не мог такой рассудительный человек, как Кунктатор, серьезно верить и в волшебные видения Сципиона. Вероятно, он рассуждал, как понтифик Котта у Цицерона, который, когда ему рассказали, что одному римлянину явились Диоскуры верхом на конях и возвестили победу Рима, заметил, что не может поверить, чтобы боги пожелали явиться какому-то безвестному человеку, а не первому гражданину государства (Cic. Nat. deor., III, 11). Думаю, что он не допускал мысли, что боги могут во сне и наяву беседовать с «безрассудным молодым человеком», а значит, все его видения считал дикими и вредными для государства фантазиями.
Фабию, как и многим почтенным людям, не нравилось отношение Сципиона к военной дисциплине. По мнению Кунктатора, он и воинов распускал, и сам совершенно не желал подчинить себя никакой дисциплине. В Испании он действовал совсем не так, как повелевали инструкции сената, и даже осмелился без разрешения отцов покинуть провинцию и поехать на свидание к Сифаксу. И сейчас он, не считаясь с мнением отцов, берет себе провинцию Африку, даже не спросив их согласия, и дерзко «насмехается над сенатом и над каждым отдельным сенатором» (Liv., XXXIII, 40). Вообще, говорил он, Публий Корнелий ведет себя не как римский полководец, а как высокомерный царь (ibid., XXXIII, 42).
Будучи не вполне чужд образованию, Фабий читал когда-то про Алкивиада, своевольного, знатного, одаренного юношу, дерзкого красавца, не желавшего считаться с законами и властями, который придумал какую-то фантастическую экспедицию, погубившую вконец благоразумное государство афинян. И вот теперь ему все более начало казаться, что Публий — это вылитый Алкивиад, и ему суждено также погубить родное государство (ibid.).
Ясно, что учитывая все это, Фабий считал, что «город идет вслед за безрассудным молодым человеком навстречу величайшей, смертельной опасности», и он решил «словом и делом отвратить сограждан от решения, к которому они склонялись» (Plut. Fab., 25). Но это было не так-то легко. Публий всем вскружил голову, народ им прямо бредил. Ни у кого не доставало мужества выступить против него открыто. Сенат собрался. И вот среди всеобщего молчания заговорил Фабий. Ему пришлось начать свою речь с оправдания. Он уверял, что слухи о его злобной зависти — клевета. Затем он в глаза обвинил молодого консула в неуважении к сенату: он не имел никакого права говорить об Африке, так как она не включена сенатом в число провинций.
Затем, как бы смягчая неприятное впечатление от своей резкости, он заговорил с Публием почти отеческим тоном. Он понимает, сказал Фабий, что предприимчивый юноша придумал эту фантастическую экспедицию, дабы увеличить свою славу. Ему, разумеется, кажется слишком заурядным делом разбить врага в Италии, он мечтает о победе в далекой Африке. «Но ты должен простить меня, Корнелий, что я не поставлю твою славу выше общественного блага, — продолжал старик, — ибо по отношению к себе самому я никогда не ставил людскую молву выше интересов государства. Впрочем, если бы не было никакой войны в Италии или враг был бы из таких, победа над которым не может принести никакой славы, могло бы показаться, что тот, кто стал бы удерживать тебя, хотя бы ради общественного блага, желает отнять у тебя вместе с войной случай прославиться. Но когда такой враг, как Ганнибал, с нетронутым войском держит Италию в осаде четырнадцатый год, то будешь ли ты недоволен, Публий Корнелий, если ты, будучи консулом, изгонишь из Италии того врага, который был для нас причиной стольких смертей, стольких поражений?»
Доказывая, что слава консула ничуть не пострадает, если он откажется от своего безрассудного плана, Фабий в то же время искусно давал понять слушателям, что единственная причина похода — непомерное честолюбие Сципиона, что он готов принести ему в жертву благо своей родины.
Затем Кунктатор начал разбирать план Сципиона по существу. План этот, по его мнению, сводился к тому, чтобы выманить Ганнибала из Италии, напав на его отечество. Но замысел этот явно нелеп. «Почему ты предпочитаешь идти окольным путем, рассчитывая, что, когда ты переправишься в Африку, за тобой последует туда Ганнибал, а не хочешь направить войска прямо на Ганнибала? Это и естественнее — защитив свое, отправляться осаждать чужое. Пусть мир в Италии водворится прежде, чем начнется война в Африке, и пусть прежде страх оставит нас, чем сами мы будем устрашать других… Кроме того, что государственная казна не может содержать в Италии и Африке двух войск, помимо того, что не остается никаких средств на содержание флота и на доставку провианта, кто не видит, наконец, сколь великой опасности мы подвергаем себя? Что же это, в самом деле? Публий Лициний будет вести войну в Италии, Публий Корнелий — в Африке. И что же? Если — да отвратят все боги это пророчество! даже упоминание о нем вызывает ужас! но то, что раз случилось, может и повториться — победитель Ганнибал пойдет на самый Рим, и тогда мы вызовем тебя, консула, из Африки?»
Указав на опасность, которой подвергнется Италия, пока безрассудный консул будет гоняться за военным счастьем в Африке, Фабий перешел к рассмотрению положения дел в самой Африке. Кто поручится, что счастье улыбнется Публию Сципиону в этой стране? Тут бывший диктатор напомнил о несчастном конце отца и дяди Публия, которые также сражались на чужбине и там погибли, и выразил надежду, что их печальная судьба послужит Сципиону хорошим уроком. Затем он упомянул о трагическом конце единственной римской экспедиции в самой Африке. Разве не погиб самым жалким образом Атилий Регул, высадившийся в Африке в прошлую войну?
«Да, Публий Корнелий, когда ты увидишь Африку с открытого моря, тебе покажется, что твои Испании были игрой и шуткой! В самом деле, в чем тут сходство? Ты плыл вдоль берегов Италии и Галлии по мирному морю и причалил с флотом в Эмпориях, союзном нам городе. Высадив войско, ты повел его по совершенно безопасному пути к друзьям и союзникам римского народа в Тарракон».
Фабий еще некоторое время распространялся о легкости испанской экспедиции: гибель полководцев вдохнула новое мужество в воинов, их вождь Марций был выдающимся полководцем, Новый Карфаген взят был без всякого сопротивления… «Что касается остальных твоих предприятий, я не желаю умалять их значение, но все-таки их никоим образом нельзя сравнить с войной в Африке, где для нашего флота не открыто ни одной гавани, нет ни одной дружественной нам страны, нет ни союзного государства, ни дружественного царя, нигде нет места, где можно было бы остановиться… Куда ни взглянешь, все принадлежит неприятелю и настроено враждебно». Или, может быть, консул верит своим друзьям ливийцам? Пусть он лучше вспомнит, ядовито заметил старик, как погиб его отец, тоже доверившийся варварам. Конечно, Сифакс и Масинисса не прочь избавиться от карфагенян, но, если чужеземцы вторгнутся в Африку, общая опасность сплотит ее жителей.
«И карфагеняне не так защищали Испанию, как они будут защищать стены родного города, храмы богов, алтари и очаги, когда, идя в бой, они будут прощаться с дрожащими женами и видеть перед собой малюток детей. А что, если карфагеняне, полагаясь на единодушие Африки, на верность союзных царей, на крепость стен, узнав, что Италия лишена защиты, тебя и твоего войска, или сами пошлют в Италию новое войско или велят соединиться с Ганнибалом Магону? Понятно, мы будем испытывать такой же страх, какой испытывали при переходе в Италию Газдрубала, которого выпустил из рук ты, ты, который намерен запереть своими войсками не только Карфаген, но и всю Африку. Ты скажешь, что он тобой побежден. Но я не желал бы, не только ради государства, но и ради тебя самого, чтобы побежденному врагу был открыт доступ в Италию.
Позволь нам все, что было счастливо для тебя и для власти римского народа, приписать твоим способностям, а все неудачи отнести к превратностям военного счастья. Но чем больше у тебя талантов и чем ты отважнее, тем больше отечество и вся Италия держатся за такого защитника. Ты не можешь даже сам не сознаться в том, что где Ганнибал, там и главный центр этой войны. Следовательно, здесь ли, там ли — ты будешь иметь дело с Ганнибалом. Так что же наконец, будешь ли ты сильнее в Африке один или здесь, где твое войско соединено с войском коллеги?.. И где Ганнибал будет сильнее оружием и войском — в отдаленном ли уголке страны бруттиев, где он уже давно напрасно требует у родины помощи, или близ Карфагена, в союзной Африке? Что это за план — предпочтительно избирать поле битвы там, где твои войска будут вполовину меньше, а войска неприятеля гораздо больше, а не там, где ты будешь сражаться с двумя армиями против одной, притом обессиленной столькими сражениями и такой продолжительной и тяжелой службой».
Конец речи Фабия был гневным и обличительным. «В то время как Ганнибал находится в Италии, ты собираешься ее оставить не потому, чтобы это было полезно для государства, но потому, что это принесет тебе славу и почести… Я думаю, что Публий Корнелий избран консулом для государства и для нас, а не лично для себя и что войска набраны для защиты Рима и Италии, а не для того, чтобы консулы, подобно царям, высокомерно таскали их, куда вздумается».
Так закончил Фабий. Хотя он и старался казаться любезным и даже доброжелательным к молодому полководцу, в его речи сквозила досада и злоба. Он выставлял Публия безумным эгоистическим честолюбцем, навязывающим государству нелепейший и фантастический план. Все подвиги Публия в Испании он свел на нет, утверждая, что война была чрезвычайно проста, но Сципион и тут умудрился наделать ошибок.
Слова Кунктатора произвели на сенаторов глубокое впечатление. Все они были на стороне мудрого старца, а не легкомысленного юноши. На эту длинную продуманную речь Публий Сципион отвечал кратко. С холодной вежливостью он поблагодарил Квинта Фабия и сенаторов за заботу о нем, но заверил, что это совершенно излишне. Пять лет тому назад он не был ни старше, ни опытнее, а Испанию завоевал. А когда он вернется победителем из Африки, отцам эта кампания покажется столь же легкой, как теперь Фабию Испанская.
Он не удостоил сенат никакими объяснениями по поводу своих планов. Он лишь заверил, что вполне обеспечит себя от вероломства нумидийцев, а как ему действовать, сообразит на месте. Он прибавил еще несколько слов в том особенном гордом и радостном тоне, которым говорил только он. Напрасно рассказывают ему, говорил Публий, страшные истории про Регула. Если бы в Африке случилось и еще более страшное несчастье и не пятьдесят лет назад, а вот прямо сейчас, он все равно поехал бы туда. «Ибо я верю, что родился на радость своей родине, и вижу, как много значит доблесть одного человека». «Долг истинного мужа и полководца пользоваться счастьем, когда оно дается нам в руки… Ждите более радостных и более частых известий из Африки, чем вы получали из Испании». «Эти надежды, — прибавил он в виде пояснения, — внушает мне счастье римского народа».
В заключение он сказал, что хочет дать отдохнуть так долго страдавшей Италии, ибо не может более видеть, как его родину жгут и опустошают! Что же касается страхов Фабия, чтобы Ганнибал не захватил Рима, пока он, Публий, будет в Африке, то, заметил Сципион, позорно дрожать перед Ганнибалом теперь, когда сам Кунктатор уберег от него Рим в самые страшные годы. Публий выразил уверенность, что его отважный коллега без него защитит город.
Публий Корнелий не снизошел до того, чтобы оправдывать перед сенатом свой образ действий в Испании. «По существу сказано достаточно. Но, — сказал он, — то была бы длинная и неинтересная речь для вас, если бы по примеру Квинта Фабия, умалявшего мои военные действия в Испании, я тоже начал вышучивать его славу и превозносить собственную. Ни того, ни другого я не сделаю, отцы сенаторы… Я так жил и действовал, что безмолвно удовлетворялся тем мнением, которое вы сами составили и имеете обо мне» (Liv., XXVIII, 40–44).
Этими гордыми словами закончил свою речь Публий Сципион. Более он ничего не пожелал добавить. Это и породило удивительное недоразумение, которое разделяли почти все сенаторы и которое потом перешло к современным ученым. Многие из них до сих пор пребывают в том странном убеждении, что Сципион предпринял экспедицию в Африку, чтобы выманить Ганнибала из Италии. Естественно, все предприятие выглядит как чистейшее безумие. Стоило ли предпринимать такую дорогостоящую экспедицию, рисковать безопасностью Италии, строить флот, пересекать море и претерпевать тысячу опасностей только для того, чтобы иметь удовольствие сразиться с Ганнибалом не в разоренном крае бруттиев, куда его давно оттеснили, а у него на родине? Не проще ли было пойти на него прямо, пользуясь тем, что он слаб и отрезан от всего мира? Все это со свойственной ему обстоятельностью и здравомыслием разъяснял консулу Фабий. Вероятно, он воображал, что Публий не понимает того, что ясно было бы и ребенку.
Дело было, конечно, не в том, чтобы выманить Ганнибала. Публий единственный из всех понял, что не с Ганнибалом воюет Рим, а с Карфагеном. Ганнибал уже проиграл Италию, не был страшен, и только потому Сципион решался на несколько лет оставить страну. Иное дело Карфаген. Это огромная богатейшая могущественнейшая держава, которая через десять лет могла родить второго Ганнибала. Это ясно показывал пример Сицилии. Еще в те времена, когда эллины разбили персов при Саламине, начали пунийцы наступать на Сицилию. Эллины сопротивлялись поистине героически. Сколько битв выиграли они у западных варваров на суше и на море! Сколько выставили великих полководцев, таких, как Дионисий, Тимолеонт и Агафокл! И что же? Они сокрушали отдельных вождей, но не Карфаген. Между тем каждая новая война истощала силы сицилийцев. Варвары выжигали их поля, сравнивали с землей города, вырезали жителей. Многие годы требовались, чтобы залечить эти язвы. А сами пунийцы в это время жили в полной безопасности: города и поля Африки процветали, на войне они не потеряли ни одного человека — ведь сражались они силами наемников, и их можно было купить сколько угодно, если есть деньги. А денег у карфагенян было более чем достаточно. И вот, несмотря на все подвиги эллинов, Сицилию они раздавили.
Теперь очередь была за Римом. Двадцать четыре года длилась Первая Пуническая война. Италия вышла из нее обессиленной, а Карфаген даже не почувствовал урона. Правда, пунийцы потеряли Сицилию, но Гамилькар Барка дал им нечто лучшее — Испанию с ее неистощимыми запасами золота. Оттуда, а не из Карфагена на первых порах шла помощь Ганнибалу.
Не прошло и двадцати лет — и вот карфагеняне начинают новую войну вдесятеро тяжелее первой. И ведется она теперь на территории Италии. Пятнадцать лет страна предавалась пожарам и опустошениям, Ганнибал разрушил 400 городов, в одних битвах истребил более 300 тысяч италийцев. Италия обезлюдела, поля опустели. А Карфаген? Что он потерял? Ни одного человека. За них гибли галлы, балеары и ливийцы. Если бы сегодня Публий разбил Ганнибала в Италии и заключил мир, то за несколько послевоенных лет карфагеняне сумели бы выкачать из Ливии все то, что они потеряли в войне с Римом. А тем временем подрос бы сын или племянник Ганнибала и снова напал бы на Италию, которая уже не имела бы сил ему сопротивляться. Карфаген представлял собой поэтому какую-то страшную гидру, которая, чем более ее рубили, тем могучее и сильнее поднималась перед обессиленным Геркулесом.{31}
Вот откуда родился план Сципиона. Он задумал лишить Карфаген всех его владений и превратить в рядовой финикийский городок. Тогда, и только тогда Карфаген уже не возродится более. Для этого надо было отнять у пунийцев Испанию и Ливию: Сицилия и Сардиния были уже в руках римлян. Только в этом надо видеть причину того, что Публий пять лет тому назад поехал в Испанию. Ведь и в Италии было немало забот и больше славы сулили победы над войсками Ганнибала, чем его братьев и родичей. И патриотизм требовал прежде всего защитить родную страну. Итак, не жажда подвигов звала его в Испанию. Но и не жажда мести овладела Сципионом, который поспешил заключить в Иберии союз с Андобалой и Масиниссой, убийцами своего отца.
Итак, у Публия были иные причины рваться в Испанию. Цель своего пребывания в Иберии он видел и не в том, чтобы, как его отец и дядя, охранять границы страны и не пропускать пунийцев в Италию. Иначе не смотрел бы он так равнодушно на то, как Газдрубал, сын Барки, отправляется в Италию. Именно в этом обвиняет его Фабий, а вслед за ним и новейшие историки. Создатель головокружительно смелых планов, любивший самые отчаянные предприятия, человек, решившийся почти один ехать к варварскому царю во враждебную страну, Сципион почему-то не сделал даже попытки задержать Газдрубала. Не странно ли? Дело в том, что у него была другая цель и ради этой цели он все готов был бросить на карту. Он не хотел терять воинов и не хотел рисковать, сражаясь с Газдрубалом, ибо у него перед глазами была эта цель — вырвать Испанию из рук пунийцев. И он упорно добивался этого четыре года. Наконец вся страна вплоть до океана была очищена от карфагенян. Тогда все уговаривали его отдохнуть, но он не мог позволить себе ни минуты отдыха. Теперь его целью стала Африка. Он остановил свой взгляд на Ливии. Он задумал из данницы пунийцев превратить ее в сильную, дружественную Риму державу. Тогда ни Сицилия, ни Иберия, ни Ливия не дадут пунийцам ни асса. Соседство враждебной Ливии свяжет их по рукам и ногам. Деньги и флот они отдадут римлянам. Вот тогда-то великий Карфаген больше никогда не поднимет голову.
План этот возник у Публия не внезапно. Он много думал над ним и изучал историю прошлых войн. Дионисий и Агафокл стали его любимыми героями (Polyb., XV, 35, 6; ср.: Liv., XXVIII, 43). Но увы! Ничего этого не сказал в тот день перед сенаторами Публий Сципион. Он презрительно молчал под враждебными взглядами отцов. Они не понимали его и от души возмущались тем гордым презрением, с которым он говорил с Фабием. Ропот прошел по собранию. И вот поднялся Фульвий Флакк, прославившийся своей жестокостью при взятии Капуи. Он спросил, правда ли, что в случае отказа сената консул собирается апеллировать к народу. На это Сципион спокойно отвечал, что сделает все, что найдет нужным в интересах республики. Флакк воскликнул, что он ни минуты не сомневался, что консул ответит именно так, и воззвал к сенату, назвав Сципиона нарушителем всех законов.
Однако открытое столкновение на этот раз не состоялось. Отцы были очень недовольны дерзким консулом, но боялись, что он приведет свою угрозу в исполнение. Им было ясно, что тут будет не так, как с триумфом: Сципион будет бороться до конца. Им пришлось идти на уступки. Начались долгие совещания и переговоры. В конце концов сенат предложил Публию такой вариант: он получает провинцией не Африку, а Сицилию. Оттуда он, если хочет, может переправиться в Африку. Они ему ничего не запрещают и ничего не дают. Ни денег, ни флота, ни армии он не получит. Но если кто-нибудь пойдет за ним добровольно или если он найдет возможным взять с собой штрафной батальон из Сицилии, сенат ему мешать не станет (Liv., XXVIII, 45–46). «Ему разрешили взять только тех, кто сам захочет, если таковые найдутся, — пишет Аппиан, — и воинов из Сицилии и денег ему не дали, разве кто пожелал бы из дружбы помочь Сципиону» (Арр. Lyb., 28–29).
«Другой на месте Сципиона, вероятно, заявил бы, — говорит Моммзен, — что африканскую экспедицию или следует предпринимать с иными средствами, или не следует предпринимать вовсе. Но он был так самоуверен, что соглашался на всякое условие, лишь бы только добиться желанного назначения главнокомандующим».[71] Конечно, он мог бы привести свою угрозу в исполнение и апеллировать к народу. Но роль народного вожака внушала ему непреодолимое отвращение, вся его древняя кровь аристократа возмущалась против этого. И он был слишком горд, чтобы просить о чем-то отцов и интриговать в сенате. Он принял условие.
Казалось, сенат сделал уже все, чтобы провалить экспедицию. Но Фабий не унимался. «Он обрушился на Сципиона с другой стороны, — пишет Плутарх, — он удерживал и отговаривал молодых людей, желавших отправиться в доход, кричал в сенате и в народном собрании, что Сципион не просто бежит от Ганнибала, но уводит из Италии всю оставшуюся у Рима силу, в своекорыстных целях соблазняя молодежь пустыми надеждами и побуждая бросить на произвол судьбы родителей, жен и отечество, у ворот которого стоит неодолимый враг. Своими речами он запугал римлян» (Plut. Fab., 25).
То, что теперь называлось сицилийским войском, которое разрешили взять Сципиону, были каннские беглецы, которых сам сенат объявил преступниками и которым запретил ступать на землю Италии. Из них едва можно было сформировать два легиона, притом это были люди, уже десять лет не бравшиеся за оружие, озлобленные всеобщим презрением. «Так пренебрежительно отнеслись вначале римляне к войне, которую немного спустя заслуженно стали почитать самой великой и славной» (Арр. Lyb., 29).