ГОРОД И ЛЮДИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГОРОД И ЛЮДИ

Задолго до того, как Ашурбанипал сжег Вавилон и воздвиг на костях врагов свой мощный трон, как Ниневия, логово львов, пала, подобно ливанскому кедру, а в Иране среди бедных пастухов вырос маленький Кир, на западном берегу Африки поднялся город Карфаген[1]. Основали его финикийцы, жители Тира. Кругом на Востоке гремели войны: Ассирия, Вавилон, Персия, Египет сталкивались друг с другом. Карфаген держался в стороне от боев, охотно подчиняясь сильнейшему противнику. Никто и вообразить тогда не мог, что этот послушный подданный персов будет стремиться к власти над миром.

Редкие чужеземцы, проникавшие в эту далекую твердыню Запада, несомненно, бывали поражены его видом. То был исполинский город, насчитывавший 700 тысяч жителей (Strab., XVII, 7, 15).[2] Он окружен был огромными стенами шириной до восьми с половиной метров с мощными четырехэтажными башнями. Вокруг стен тянулись помещения для боевых слонов, арсеналы и конюшни. Общий вид Карфагена нисколько не напоминал греческие или египетские города с небольшими домами и широкими прямыми улицами. Он построен был так же, как его метрополия — Тир. Вид этого города прекрасно описывает Г. Масперо: «Улицы Тира похожи на узкие проходы между четырех- и пятиэтажными домами, которые жмутся друг к другу, как ячейки в сотах».[3]

Карфаген еще превосходил в этом отношении Тир: дома там были зачастую шестиэтажные (Арр. Lyb., 128). Но внимание привлекали не эти мрачные небоскребы, а великолепные храмы. Они сверкали золотом и слоновой костью (Cic. Verr., II, 4, 46; Val. Max., I, 1, extr., 2). Внутри стояли колонны из чистого золота и изумруда, который в темноте излучал свет. У дверей лежали, блестя чешуей, ручные змеи, немые стражи финикийских божеств (Prosper. Aquit. de pr., III, 381).

Когда на узких улицах города появлялись знатные вельможи, они ослепляли иноземцев своим великолепием. На смуглых руках их, на пальцах, в ушах, на ногах, даже в носу сверкали золотые кольца; с плеч спускались яркие, почти режущие глаз своей пестротой одежды.[4] Вельможи эти жили, как настоящие цари, в роскошных дворцах, утопавших в розовых садах (Diod., XX, 8, 3–4; Col., X, 4), а вокруг тянулись целые плантации виноградников, маслин и плодовых деревьев (Diod., ibid.).

Откуда же у Карфагена были эти сказочные богатства? Главным их источником была транзитная торговля. Ничего не производя, карфагеняне развозили по всему миру на своих быстрых, как ветер, кораблях египетские, сицилийские и этрусские товары. Не последнюю роль играла и работорговля. Унаследовали они этот промысел от финикийцев. Г. Масперо описывает, что их ловкость и беззастенчивость в этом деле поражала египетского посла. «Но его удивление еще больше усилилось бы, если бы он мог заглянуть во внутренность домов. Тирийцы — самые ловкие торговцы человеческим мясом, когда-либо существовавшие в мире; большую часть невольников, привозимых их кораблями, они продают египетским и ассирийским купцам, но немало, особенно женщин, девушек и детей, остается у них в руках».[5]

Пунийцы преуспели в этой торговле не меньше тирийцев. Они находились в постоянных контактах с пиратами и сбывали им свою добычу. Известно, например, что они захватывали славившихся красотой сицилийских женщин и выменивали их у пиратов на мужчин, нужных им для работы на плантациях. За одну женщину пираты давали трех-четырех мужчин (Diod., XIII, 57, 58; V, 17, 3; Pseudo-Arist., de mir. ausc., 88).

Дополнительным источником обогащения для пунийцев был морской разбой. Они постоянно поддерживали связи с пиратами. Иногда они нападали в открытом море на торговые суда, иногда заманивали на свои корабли женщин и детей, разложив на палубе яркие ткани и красивые украшения. Пока доверчивые покупатели рассматривали диковинки, корабль снимался с якоря и несчастных пленников продавали в ближайшем торговом городе.[6]

Еще одним средством обогащения была огромная дань, которой Карфаген обложил подвластные народы. К III веку до н. э. пунийцы были владыками огромной империи. В одной Африке они подчинили 300 городов (Strab., XVII, 7, 15). Их власть распространилась на всю Ливию, Испанию, Сицилию и Сардинию (Polyb., I, 10, 5–6; III, 39, 2–4; 13; 2).[7]

Как же управлялся этот великий город? Государственный строй Карфагена всегда удивлял греков, ибо из всех известных им варваров одни пунийцы не имели царя, но управлял ими избранный Совет. Было у них и Народное собрание (Arist., Pol., II, 8, 1–9). Впрочем, этот Совет очень мало походил на римский сенат или афинскую буле, но более всего напоминал венецианский. Входили в него богатейшие купцы, которые и составляли карфагенскую знать. Места в Совете открыто покупались (Polyb., VI, 56, 2–3). Если верить одному свидетельству, Совет собирался, как и в Венеции, ночью (Liv., XLII, 24). Будучи торговцами, пунийцы всюду вносили купеческие замашки. «Для карфагенян нет постыдной прибыли… У карфагенян для получения должности люди открыто дают взятки, у римлян это самое наказуется смертью» (Polyb., ibid.).

В чем заключались полномочия народа, это из сохранившихся источников не совсем ясно. Известно только, что к III веку до н. э. он приобрел большую власть (Polyb., VI, 51, 6–7). Народное собрание представляло собой буйное и шумное сборище, легко впадавшее в ярость и отчаяние. Площади звенели от беспорядочного гула, криков женщин и детей, которые вместе с мужчинами принимали участие в политической жизни города (Polyb., XV, 30, 9–10).

«Насколько славной была военная мощь Карфагена, — пишет Юстин, — настолько же его внутренняя жизнь была полна раздоров» (XVIII, 6, 10). Совет раздираем был распрями. Знатные люди ненавидели друг друга, и ненависть эта передавалась из поколения в поколение. Они придумывали друг для друга различные коварные ловушки, пускали в ход самую черную клевету, чтобы привести своего противника на крест — то была обычная казнь в Карфагене — или натравить на него толпу. Пунийцы обладали пылкими страстями и легко впадали в бешенство, чем и пользовались ловкие демагоги. Народ подымал тогда вопль, люди катались по земле, рвали на себе одежду и царапали лицо ногтями. Сбегались женщины и дети и яростно вторили их воплям и проклятьям. Наконец, вся эта бешеная толпа, где кроме финикийцев выделялись люди с курчавыми, как у негров, волосами и приплюснутым носом, в исступлении кидалась вперед, и горе тогда вельможе, который попался бы ей на глаза. Его мигом разрывали в клочья или побивали камнями.

Вот описание одной такой вспышки ярости, которую некий знатный человек Ганнон разжег и направил против своего врага полководца Газдрубала. «Поднялся крик и шум, часть людей покинула собрание и кинулась искать Газдрубала. Он успел вбежать в отцовскую гробницу и принял яд. Они вытащили его труп, отрубили ему голову и носили ее по городу на копье» (Арр. Lyb., 159).

Карфаген был великой империей и часто вел войны. Но они похожи были скорее на торговые операции, чем на обычные сражения. В городе не собиралось ополчение, как в Греции и Риме, граждане не защищали свою родину, честь и жизнь. Армия покупалась. За деньги нанимали наемников — греков, балеаров, ливийцев, иберов. Жизнь их ценилась очень дешево.{1} И вот буквально за день собиралась огромная грозная армия, которую можно было повести против любого врага. И карфагеняне воевали, не теряя ни одного из сограждан, пока отцы города не находили, что средств на войну затрачено чересчур много. Тогда они прекращали военные действия, чтобы возобновить их через несколько лет, когда казна опять наполнится. Они легко мирились с неудачей, а гордость римлян, заставлявшую их не отступать и никогда не признавать себя побежденными, они считали просто глупостью. Время работало на них. Они не несли никаких потерь, в то время как враг истекал кровью. Карфагеняне считали, что в этом великая сила их государства. Но Полибий полагает, что именно в этом его страшная слабость. Он говорит, что римляне все свои надежды всегда возлагают на самих себя, а карфагеняне — на наемников. Защищая свою родину, жен и детей, римляне никогда не могут охладеть к борьбе, а наемники будут сражаться только пока это выгодно (Polyb., VI, 52, 2–7).

Нам хотелось бы, конечно, побольше узнать о внутренней жизни великого соперника Рима. К сожалению, она покрыта непроглядной тьмой. Часто объясняют это тем, что Карфаген был сожжен дотла в 146 году до н. э., и памятники его культуры безвозвратно погибли. Но это никак не объясняет, почему вся жизнь Карфагена была окутана такой непроницаемой тайной. Пусть до нас не дошли их собственные анналы. Но греческие историки, наделенные неистощимым любопытством и удивительной наблюдательностью, могли бы нам что-нибудь поведать о нем. Отец истории Геродот объездил всю ойкумену. Он с такой живостью описывает нравы египтян, вавилонян, персов, что нам кажется, будто мы видим их собственными глазами. У него нашлось место для всех народов, даже для каких-то ливийцев, о которых известно только, что, поймав блоху, они кусают ее в свою очередь. И лишь об обычаях великой твердыни Запада он не пишет ни слова.

Прошло триста лет. За это время Карфаген захватил Сицилию, Испанию, стал владыкой моря, едва не сделался господином всего наследия Александра, и вот Полибий, свидетель гибели Карфагена, констатирует, что эллины в его время ровно ничего не знали о карфагенянах (Polyb., I, 3, 7–8). Этот факт, по-видимому, нуждается в объяснении.

Нам могли бы помочь проникнуть во внутреннюю жизнь Карфагена Тир, Сидон и другие финикийские города и городки, жители которых мало чем отличались от пунийцев. Но и тут нас ожидает неудача. Греки столь же упорно о них молчат, а от их культуры не дошло ничего, хотя они и не погибли в пламени пожара. Когда же лопата археолога поднимает из небытия жалкие остатки их искусства, мы с изумлением видим произведения греков, египтян, вавилонян и этрусков или грубые копии с них.

Но нам известна одна, пожалуй, самая яркая часть их культуры, которая выхвачена из мрака и словно озарена нестерпимо ярким светом. Я имею в виду финикийскую религию. Причину этого, несомненно, надо видеть в массовых человеческих жертвоприношениях, поразивших воображение современников.

Г. Масперо так характеризует финикийскую религию: «Религиозные культы Ханаана представляют собой грубую смесь кровавых и непристойных обрядов, пожалуй, даже самую грубую, какую представляли в то время другие культы». По словам Масперо, финикийцы чтили мужское божество — Баала, и женское — Астарту. «Баалы отличались свирепым и ненасытным характером; они властно требовали принесения себе в жертву не только животных, но и людей». Иногда такой кровавой жертвы можно было избежать, отдав жестокому богу часть своего тела, поэтому на праздниках Баала кровь лилась рекой.[8] Описание этого обряда есть в Библии:

«Призывали они имя Баала с утра до полудня, говоря: „Баале, услышь нас!“ И скакали они у жертвенника… И стали они кричать громким голосом, и кололи себя по своему обыкновению ножами и копьями, так что кровь лилась по ним» (3 Reg., XVIII, 26–28).

Но божество этим не удовлетворялось. Карфагеняне ежегодно сжигали живым человека ему в жертву (Plin., N.H. XXXVI, 39), отдавали ему самых красивых из военнопленных (Diod., XX, 65, I; Suid. Sardanios gelos), во время удачных войн приносили ему тысячи иноземцев (Diod., XIII, 62, 4), а в некоторых местах стариков, достигших 70 лет: их убивали ударом дубины (Suid. Sardanios gelos). Но всего этого Баалу было мало. Он требовал самой страшной жертвы — ему нужно было отдать своего первенца, мальчика-младенца. «Их сжигали живыми перед изображением божества, и запах их мяса утолял гнев его; звуки труб и флейт покрывали стоны страдальцев»[9].{2} Этот ужасный обычай уже стал отмирать на родине пунийцев, в Тире. Но карфагеняне, более фанатичные и дикие, упорно за него держались. Известно, что во время осады Тира Александром Македонским пунийцы, помогавшие своей метрополии, стали уговаривать тирийцев возобновить этот старинный обычай. Ибо карфагеняне имели обыкновение «совершать кровавые религиозные обряды и прибегали к злодеяниям, как к средству исцеления. Они приносили человеческие жертвы, и даже детей, возраст которых даже у врагов обычно вызывает жалость. Они возлагали их на жертвенник, испрашивая у богов милости за пролитие крови тех, о продлении жизни которых принято молиться. Такими злодеяниями они отвратили от себя богов», — пишет один римлянин (Justin. XVIII, 6, 11–7, 1). Тирийцы, однако, долго не решались последовать совету пунийцев и наконец, скрепя сердце, принесли в жертву одного младенца, тогда как карфагеняне приносили гекатомбы из детей. Именно этой нечестивой жертвой греки и римляне объяснили гибель Тира, от которого боги в ужасе отвернулись.

Сохранилось описание этого обряда: «Карфагеняне приносили в жертву сто детей, публично выбранных из числа первой знати… У них есть медная статуя Кроноса;[10] она протягивает свои полые руки, наклоненные к земле таким образом, что помещенный на них ребенок скатывается и летит в чрево, полное огня» (Diod., XX, 14, 4–6). Подобные жертвоприношения совершались ежегодно (Sil. It., IV, 768). В случае опасности число жертв увеличивалось. Так, во время нашествия Агафокла было сожжено 500 младенцев (Diod., XX, 14).

Принесение в жертву детей считалось великим праздником. Поэтому матери непременно должны были присутствовать с веселым лицом и в нарядной одежде (Plut. De Superstit., p. 171).[11]

Религиозное исступление карфагенян всегда боролось с их природным лукавством. Иногда они пытались обмануть бога. Они тайком покупали детей, выращивали и откармливали их, а потом сжигали под видом собственных (Diod., XX, 14, 4).

«Астарты были менее жестоки, — продолжает Масперо, — но не менее требовательны. Они приговаривали своих жрецов к бичеванию, самоуродованию, иногда к самооскоплению. Ко многим из них в жрицы допускались только развратные женщины и блудницы.

Самые блестящие и непристойные празднества в честь Великой богини происходили близ Библоса. Два раза в году, весной и осенью, пилигримы стекались ко храму Астарты в долину реки Адониса. В период летнего солнцестояния, в то время „как лето убивает весну“, празднуемые здесь мистерии приобретают траурный характер. Богиня любила царя царей, Адона Адонима, но ревнивый соперник, скрывавшийся под видом чудовищного вепря, убил ее возлюбленного.

Астарта приказала зарыть его, и вся Финикия присоединилась к ее трауру. На катафалках, устроенных в храмах и возвышенных местах, клались деревянные раскрашенные статуи, изображавшие умершего бога, охраняемого верующими до положения во гроб, между тем как по улицам города, по лесам и горам бродили толпы женщин с растрепанными или совершенно обритыми волосами, в растерзанных одеждах, с лицом, исцарапанным ногтями в знак печали, и громко выражали свое горе.

По прошествии некоторого времени идола хоронили с соблюдением традиционных обрядов и приготовляли так называемые сады Адониса, род ваз, в которые вставлялись зеленеющие ветки, растения без корней, которые засыхали на солнце». Так продолжалось до конца лета. Осенью вода в реке от дождей становилась красноватой. «Это была, по мнению верующих, кровь Адониса, и вид ее оживлял их печаль. Семь дней проливались горькие слезы, но на восьмой день жрецы объявляли, что воскресший Адонис соединился со своей божественной повелительницей. Взрыв шумной, безграничной радости приветствовал это известие. Подобно тому, как разыгрывались сцены смерти и траура, начиналось изображение сцен Воскресения. Не только плакальщицы, но и все женщины принимали в этом участие. Они… отдавались иностранцам, наподобие богини, отдающейся своему воскресшему возлюбленному. Плата за их позор присоединялась к священным сокровищам».[12]

Подобные священнодействия ежегодно разыгрывались и в Карфагене. Августин вспоминает, что изображения сцен, следовавших за воскресением бога, были до того бесстыдны, что римские матроны в смущении отводили глаза (C. D. II, 26, 2). Во время этих празднеств пунийские женщины отправлялись в Сикку, где был храм Астарты Эрицинской, и там занимались священной проституцией (Val. Max., II, 6, 15).[13]

Давая оценку пунийской религии, русский востоковед Тураев пишет: «Карфагенская религия отличалась вообще мрачным характером и не могла иметь нравственного влияния на народ, остававшийся жестоким, корыстолюбивым, недоверчивым и не внушающим доверия»[14].{3} Действительно, отзывы современников о карфагенянах крайне неблагоприятны. Греки называли их алчными и властолюбивыми (Polyb., IX, 11), римляне — жестокими и вероломными. «Мрачные, злобные, — пишет Плутарх, — они покорны своим правителям, невыносимы для своих подданных, бесчестнейшие в страхе, дичайшие во гневе, они упорно отстаивают любые свои решения; грубые, они не восприимчивы к шуткам и тонкостям» (Praecept. ger. rei publ., 799 C — D).

Можно закончить эту часть блестящим описанием карфагенян, данным Флобером: «Все эти люди были приземистые с горбатыми носами, как у ассирийских идолов. У некоторых, однако, сказывалась африканская кровь и происхождение от предков кочевников… Некоторые носили на себе отпечаток суровой жизни в пустыне, и у них сверкали странные драгоценности на всех пальцах смуглых рук, обожженных солнцем неведомых стран… Эти старые пираты возделывали теперь поля руками своих наемных рабочих; эти купцы, накопившие деньги, снаряжали теперь суда, а землевладельцы кормили рабов, знающих ремесла. Все они были ученые богословы, а также люди, искусившиеся в обмане, беспощадные и богатые… Их огненные глаза смотрели недоверчиво, а привычка к путешествиям и ко лжи, к торговле и к власти придавала им коварный и суровый вид; они казались склонными к судорожным вспышкам гнева. К тому же влияние их божеств делало их мрачными».