Его правде не нужна была «Эжоповщина»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Так случилось, что после моей статьи «Не по кругу, по спирали», опубликованной в журнале «Дружба народов» в конце 70-х годов, Юрий Валентинович Трифонов каждую свою новую вещь, большую или малую по объему, приносил мне с автографом, а то еще и в рукописи, как это случилось, например, с романом «Время и место». Шли у него тогда эти новые вещи так густо, что однажды я не утерпел и спросил с чувством здоровой, белой, по Роберту Рождественскому, зависти, как это он успевает со столь железной регулярностью выдавать на гора один за другим такие шедевры.

Он задумчиво посмотрел на меня, пожевал полными негритянскими губами – что всегда делал, прежде чем поддержать диалог, – дотронулся до своих круглых роговых очков, поправил застегнутый ворот рубашки без галстука и сказал, начав со слова «вот»: «Вот вы слышали, наверное, поговорку: у каждой собаки свой час лаять. И он быстро проходит…»

«Быстро проходит…» Тогда у меня и мысли не мелькнуло, что в этих словах прозвучало, быть может, предчувствие. Его час? Сегодняшнему читателю, помнящему или слышавшему, какие литературно-политические вихри закручивались вокруг каждого нового произведения Юрия Трифонова, такое утверждение крамольного по тем временам автора тоже может показаться неожиданным. А между тем оно с изумительным лаконизмом характеризует ситуацию, господствовавшую в эпоху позднего застоя.

В то время как у властей Трифонов числился в черном списке еретиков, подрывателей основ, иные вольнодумцы – «Аэропорт», как вдова писателя, тоже прозаик, Ольга Трифонова называет их теперь (по месту обитания писательского квартала недалеко от станции метро с таким названием) – сетовали на излишнюю его толерантность по отношению к раннереволюционному прошлому страны. Как Булату Окуджаве, тоже сыну репрессированного и расстрелянного политического деятеля, завсегдатаи пресловутых кухонь приписывали Трифонову идеализацию «комиссаров в пыльных шлемах». «Юрочка, твой папа высек бы тебя за образы комиссаров в романе «Старик». «Юра, ваши «Предварительные итоги» – плевок в интеллигенцию». Юра отвечал мрачно, твердо и с оттенком злобы».

А повинен он был лишь в том, что был абсолютно свободен от предвзятости, не надевал шор. И на свой лад следовал совету Станиславского: если речь идет о монстре – ищи в нем человеческое.

Кстати, этой специфической категории интеллигенции, предпочитавшей «разговоры на кухне» гласному противостоянию режиму, пусть и в рамках легальности, тоже нашлось место на страницах повестей и романов Трифонова. Как бы ни свирепствовали официальные круги, которые тоже, кстати, уже не были тогда монолитными, как бы ни обличали Трифонова те, кто травил и в конечном счете добил «Новый мир» Твардовского, природа, которую гнали в дверь, входила в окно.

За автором с «клеймом» новомировца охотились та же «Дружба народов» Сергея Баруздина, «Юность»… Статьи о его новых вещах – не важно, упрощенно говоря, хвалебные или ругательные – появлялись чуть ли не в каждом печатном органе.

Журнальные тетрадки и свежевышедшие томики продавались на черном рынке втридорога, а зарубежные издатели – как на Востоке, так и на Западе – спешили первыми подать вновь созданному Всесоюзному агентству авторских прав (ВААП) заявку на приобретение права на издание очередной новинки, что тоже не прибавляло Трифонову симпатий со стороны властей предержащих и что, в свою очередь, нимало его не смущало.

Как раз в то время Любимов, относившийся к Трифонову со своего рода суровой нежностью, поставил на Таганке почти одновременно «Мастера и Маргариту» и «Дом на набережной». ВААП, которым я тогда заведовал, немедленно уступил права на постановку этих вещей в интерпретации Любимова многим зарубежным театральным агентствам. Всем желающим. На стол Суслова, второго человека в компартии, немедленно легла «памятка», в которой ВААП обвинялся в продвижении на Запад идейно порочных произведений.

– Там, – рассуждал на заседании Секретариата ЦК, куда и я был вызван, Михаландрев (такова была его «подпольная» кличка), заглядывая в анонимку, – голые женщины по сцене летают. И еще эта пьеса, как ее, «Дом правительства»…

– «Дом на набережной», – заботливо подсказал ему кто-то из помощников.

– Да, «Дом правительства», – повторил Суслов. – Вздумали для чего-то старое ворошить.

Я пытался свести дело к юрисдикции. Мол, Женевская международная конвенция не предусматривает возможности отказа зарубежным партнерам в уступке прав на произведения советских авторов.

– Они на Западе миллионы заплатят за такое, – отрезал Суслов, – но мы идеологией не торгуем.

Через неделю в ВААП нагрянула бригада комитета партийного контроля во главе с некоей Петровой, которая ранее добилась исключения из партии Лена Карпинского.

Я поведал об этом Юрию Валентиновичу, когда мы сидели с ним и с Ольгой за мисками обжигающего супа-пити в ресторане «Баку», что был на тогдашней улице Горького. «Видит око, да зуб неймет», – то ли утешая меня, то ли вопрошая, вымолвил Трифонов, пожевав предварительно по своему обычаю губами. И оказался прав, потому что Петрову вскоре отправили на пенсию «за превышение полномочий».

Кстати, этот трагикомичский эпизод на заседании высшего партийного органа, о котором я тут же рассказал, конечно, и Трифонову, и Любимову, как-то еще больше сблизил нас, «товарищей по несчастью», мы стали чаще встречаться, перезваниваться, обсуждать развитие ситуации, обмениваться новостями.

Трифонов в ЦК не был вхож, а у Любимова там были доброжелатели, в том числе и помощник Брежнева Анатолий Черняев, наш с Ю. П. общий друг, который тоже помогал разруливать ситуацию. Трифонов, который писателем быть не прекращал ни на минуту, мотал, по моим наблюдениям, наши рассказы на несуществующий ус в предвкушении того, что они еще могут ему пригодиться в работе за письменным столом.

О Трифонове говорили, что он неразговорчив, едва ли не косноязычен, а мне казалось: это все оттого, что так много имеет он что сказать. И каждый раз, прежде чем открыть рот, думает: а стоит ли? Нет, не из недостатка уважения к собеседнику, а оттого, что мысль изреченная есть ложь. Пока выведешь на язык то, что внутри, половину растеряешь. Не лучше ли просто сесть за письменный стол и выложить, что у тебя в голове…

Был, правда, один случай, по поводу которого Юрий Валентинович разговорился и показал себя прекрасным рассказчиком. Дело было у него на даче, куда он пригласил Любимова.

– Сидели пили, – рассказывал он мне, явно не по делу употребив этот глагол. – Обедали, – сам же и уточнил. А тут целое паломничество. Работяги, которые крышу чинили, явились.

«Валентиныч, дай на поллитра».

Дал.

«А нам закусить нечем».

Дал им кусок колбасы. Хлеба с сыром. Ушли. Через полчаса еще пара приходит. Говорят, что из местной дачной конторы. С претезиями по поводу двух, якобы незаконно срубленных берез. Намек такой – либо на поллитру сейчас же отслюни, либо в суд подадим.

Базарят, а сами все на Любимова посматривают.

«Это кто ж, этот седой? Где-то мы его видели».

«На Мавзолее», – невозмутимо сообщил Юрий Петрович

Обалдели. Второй от растерянности спрашивает: «А чего ж ты там сейчас не стоишь?»

«Так парада же нету», – серьезно отвечает Любимов.

Помялись мужики и отправились восвояи, забыв и об охране окружающей среды, и о поллитре.

Мы вспоминали с Юрием Петровичем об ушедшем уже Трифонове в Стокгольме, когда я, тогда посол СССР в Швеции, пригласил его, все еще опального, на прием, посвященный очередной годовщине Октября. И в той праздничной суете и суматохе Ю. В. вдруг привиделся мне как живой, таким, каким приходил ко мне на Большую Бронную, в ВААП. В твидовом пиджаке, в синтетической рубашке без галстука, но с застегнутым воротом, в круглых роговых очках, с неторопливым «В-о-от» на полных негритянских губах.

…Таков был избранный – вернее, подсказанный ему его натурой, особенностью таланта – угол зрения, что при всей вызывающей остроте, разоблачительной силе его вещей к эзопову языку, «эжоповщине», как тогда говорили, ему не приходилось прибегать. Он говорил все, что хотел сказать, и так, как он этого хотел. И цензура, как правило, спохватывалась уже post factum.

Сдается, что и сегодня хрестоматийное «пятикнижие» работавшего в подцензурных условиях Юрия Трифонова («Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание», «Другая жизнь», «Дом на набережной»), как и последовавшие за ним повести и романы, говорят о том времени не меньше, чем иные, в том числе и самые талантливые произведения, родившиеся в условиях вольного слова на Западе.

Я уж не говорю о «чернухе», которая разлилась по страницам книг, журналов, газетных полос, когда, в начале девяностых, она стала не только дозволенной, но и желанной в глазах властей предержащих.