У каждого писателя – своя походка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Открывая дверь, Алик говорил, что забежал на минутку. А просидеть мог и час, и два. Алик был добрым человеком, и, наверное, остается таким в Израиле, куда перебрался, кажется, в годы перестройки. Но главным предметом его неустанных забот был он сам. Наверное, это его несчастное, трагическое детство сына врага народа было причиной того, что уже и в зрелом возрасте, будучи признанным беллетристом и видным деятелем всевозможных общественных организаций, он жил с ощущением, что каждый день с ним может случиться что-то страшное, и этим ощущением неустанно делился с окружающими, близкими и далекими, отчего они тут же проникались его убеждением, что надо что-то немедленно для него сделать такое, что отвратило бы или, по крайней мере, отдалило бы грозящую неведомо откуда и по какой причине катастрофу.

К таким средствам он относил ускорение выхода, дома или за рубежом, очередной книги или премьеры в театре; стимулирование хвалебной рецензии на такого рода знаменательное событие и, наоборот, предотвращение злой, недоброй. Включение его в какой-нибудь важный комитет. Присвоение ему какого-либо очередного звания, благо их в ту пору было пруд пруди, или награждение премией…

Начал он с самой скромной – премии Ленинского комсомола – «вот получу, и ничего больше не надо». И речь-то шла о каком-то проходном документальном фильме, где он был одним из двух сценаристов.

Потом зашло о Государственной РСФСР за пьесу:

– Если бы я по прозе шел и не получил, было бы обидно, но не оскорбительно. Но по делу всей моей жизни, по драматургии, тем более я в списке выдвинутых один, – это было бы полным крахом, – говорил он влиятельным доброжелателям….А там и Государственная СССР:

– Недавно мне Сергей Аполлинариевич (Герасимов. – Б. П.) звонил. Говорит, понял, что мало мы друг друга читаем. Это после того, как я ему журнал с моей повестью послал.

Ленинская – единственная, кажется, которой он не дождался. Если не считать Нобелевской, конечно. Не особенно удивлюсь, если про себя он грезил и о ней – как Бальзаминов о царском сане, особенно после моего назначения послом в Швецию. Святая советская уверенность в том, что не существует такого дела, которое нельзя было бы пробить с помощью нужного человека, никогда не покидала моих соплеменников. Мне, например, вновь и вновь и без надежды быть услышанным приходилось убеждать Татьяну Агафонову в каждый из ее приездов с Галиной Сергеевной в Стокгольм, что как ни велика и уникальна Уланова, «Нобелевка тут ни при чем, поскольку отец-основатель не упомянул в своем завещании хореографию». «Учредили же премию за экономику без Нобеля», – парировала она мои рассуждения.

Послушать Алика, то каждый знак признания нужен был ему только для того, чтобы беспрепятственно и без оглядки продолжать свою творческую деятельность. И чем больше и крупнее будут такие знаки, тем больше он сам сможет, наконец, сказать. А пока – не обессудьте. Пока он оттачивал стрелы на своих коллегах, и особенно красноречивым оказывался сразу после получения очередной «висюльки». Тут ему море было по колено.

В ту пору в «Современнике» и ефремовском МХАТе пошла новая пьеса Виктора Сергеевича Розова «Гнездо глухаря». Я написал и опубликовал в «Правде» восторженную рецензию на эти спектакли, вызвав, видимо, ревность Алика. По его меркам, Розов непозволительно вырвался вперед.

Чтобы утешить его, я рассказал ему, что ведавший идеологией секретарь ЦК Михаил Васильевич Зимянин в главном сатирическом персонаже Розова усмотрел намек на высших лиц государства и исключительно эмоционально, а главное, искренне негодовал как по поводу пьесы и спектакля, так и по поводу моего опуса в «Правде».

– Ему-то простительно, – кипел Зимянин, имея в виду Розова, – он же все понаслышке, из сплетен знает, но вы-то с Виктором (Афанасьев, главный редактор «Правды». – Б. П.), вы-то о чем думали? Вон Кулаков – до кнопки не успел дотянуться, – упомянул он только что скончавшегося скоропостижно члена политбюро, ведавшего сельским хозяйством после моего «лучшего друга» Полянского.

И пояснил, встретив мой вопросительный взгляд:

– Есть у нас такая кнопка, у секретарей и членов политбюро. На госдаче, у изголовья. Так он до нее не успел дотянуться. Так износился человек. Сгорел на работе.

– Каждый писатель вырабатывает себе походку, которой потом придерживается всю жизнь, – не без вздоха облегчения прокомментировал мой рассказ Алик. – Розов ничего путного после «Летят журавли», то бишь «Вечно живые», не написал, а говорит и ведет себя как классик.

…Каверин, по Аликову счету, был графоман: всю жизнь пишет «Двух капитанов». Как Чертков у Гоголя.

Я же, слушая его, делал невеселый вывод: чем меньше человеческое «я», тем назойливее его отстаивают. Эта вечная писательская склонность разодрать, хотя бы мысленно, физиономию ближнему своему, а потом лобызаться с ним, растирая по щекам слезы.

По поводу и без повода он поливал Софронова, но заканчивал этот полив фразой, которую произносил, заглядывая тебе глубоко в глаза, словно пытаясь заранее разглядеть там, что ты сейчас о нем подумаешь.

– Но у меня нет другого выхода, как дружить с ним. Ты слышал, ты видел, – допытывался он, – Чаковского из «Останкино»? Я был в телестудии. Он рассказывал о теледискуссиях за рубежами и говорит: «Я, говорит, например, не знал итальянского». Подумал и добавил: «Как, впрочем, и многих других». Будь я в зале, я бы послал ему записку: «А какие ты вообще-то языки знаешь?»

– Анонимную, конечно? – не удержался я.

Алик укоризненно посмотрел на меня и жалобно вздохнул.

Догадывался ли он, как к нему относятся окружающие? Наверное, да! Но это для него были своего рода издержки производства.

Для меня его творчество укладывалось в формулу Михаила Светлова: «Вот Гоголь написал – черт пришел к человеку, и я ему верю. А Алик написал: „Учитель вошел в класс“ – и я ему не верю».

Это не мешало мне, однако, опекать его по мере сил. Почему? Да сам не знаю. Есть такие люди, которым отказать невозможно. И не потому, что они будут вас притеснять, мстить и тому подобное. Нет, они изведут вас жалостливыми словами. Они как волка обкладывают вас цепью звонков. Или, что не слаще, предложениями сделать лично для вас что-то хорошее. И делают!

Он поистине готов был всех сжать в объятиях, чтобы уж никому невозможно было размахнуться.

Но когда один скромный сотрудник Ленинки взмахнул кулачишком, не включив его в какой-то список рекомендованной детям литературы, он впал в истерику и пришел ко мне советоваться, что за этим стоит. А в целом это была ходячая и говорящая рецензия на самого себя.

Сугубо положительная, разумеется.

Такая вот у этого писателя была походка.