У неба отпросился…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Впервые это имя и фамилию – Юрий Гагарин – я услышал в Нью-Йорке, после того, как наша молодежная делегация, в составе которой был уже знакомый читателям Женя Верещагин, прилетела в «Железный Миргород», как его назвал Сергей Есенин.

В первые часы, даже сутки наши в Нью-Йорке я почти готов был согласиться с поэтом. В аэропорту, пока ждали проверки паспортов, поразила длиннющая очередь к таможенному контролю, состоящая из одних негров. И до сих пор не знаю, было это следствием существовавших в ту пору предписаний или просто совпадением, но впечатление было не из приятных. «Значит, все правда, – подумал я. И вместе со мной – мои спутники. – Не врут календари».

В гостиницу, дело было к вечеру, ехали в каком-то задрипанном автобусе через какие-то бесконечные мрачные улицы с ежеминутными и казавшимися бесконечными пробками, которые для нас, людей начитанных, не были сюрпризом, однако оказались тягостнее, чем ожидалось.

Гостиница, долговязое здание из покрытого копотью и пылью кирпича, принадлежащее организации молодых христиан ИМКА, показалась убогой по сравнению с теми роскошными KJIМовскими отелями, светлыми и просторными, в которых мы останавливались в Копенгагене и Амстердаме по дороге в США. Меня, как одного из двух руководителей делегации, поселили отдельно, но я сразу же позавидовал своим спутникам, у которых номера были на двоих.

В своем апартаменте – четыре шага вдоль, три – поперек, я почувствовал себя узником. Узкая, покрытая чем-то темным кровать. Кресло со скрипучими пружинами. В ванной с туалетом сочится вода, а где-то под потолком надрывно дышит еще мало знакомый мне кондиционер. Окно забаррикадировано плотными в несколько слоев шторами, за которыми скрываются тугие жестяные жалюзи. Если через то и другое продраться и выглянуть наружу, увидишь гудящую и рычащую тьму, рассекаемую неподвижным тусклым светом фонарей и мельтешением желтых автомобильных огней.

Подумалось вдруг, что, если бы по какому-то дьявольскому стечению обстоятельств пришлось бы остаться здесь навсегда – покончил бы с собой. Наутро внезапное возникновение имени Гагарина на полосах газет и экранах телевизоров развеяло это наваждение, навеянное не только реальными обстоятельствами, но и предшествующей поездке «подготовкой».

Доброжелательная настороженность, с которой нас встретили и опекали «молодые христиане» из ИМКА, сменилась бурной восторженностью. Словно это кто-то из нас, восьми неуклюжих норовистых парней и двух молодых женщин, оказался первым человеком в космосе. Нам прощалось даже то, что на первых порах мы, особенно несгибаемый сибиряк Женя Верещагин, упрямо педалировали на очевидном – на том, что это первый человек – советский. И что первый спутник тоже был советским. Это был тот редкий случай, когда наши сопровождающие и все, с кем мы в те дни встречались, начисто забыли о национальной гордости североамериканцев и ликовали по поводу того, что человечество преодолело земное притяжение и вырвалось в космос. Тогда эти превратившиеся за десятилетия в штамп слова звучали свежее, чем восклицания о розах в тургеневских «стихотворениях в прозе». Я чувствовал себя именинником вдвойне. Газеты миллионами экземпляров тиражировали снимок Гагарина с его, сразу ставшей фирменной, улыбкой на устах и белым голубем в руках. Увидев под снимком фамилию Барашев, я всем, кому только можно было, разъяснил, что это – дело рук Пашки Барашева, моего коллеги по «Комсомолке» и соседа по даче.

Гагарин выручил нас и несколькими днями позже, когда начались события в заливе Кочинос – вдохновляемое Джоном Кеннеди нападение на фиделевскую Кубу, против которого сразу же, со всей свойственной ему экспрессией, выступил Хрущев, что моментально было доведено до сведения американской публики. Сообщения об этой авантюре, которой скоро начнет стесняться даже ее инициатор, застало нас в американской глубинке, в каком-то Форт-Уэйне, где мы из героев и звезд сразу же превратились чуть ли не в преступников и шпионов.

Отель, в котором нас разместили по прилете, наутро окружили плотные слои полицейских. Их главный – коротко остриженный здоровяк с жезлом в руках и серебряной звездой на груди – был похож сразу на все карикатуры на американских шерифов. Бешено вращая глазами и дубинкой, он наблюдал не только за каждым нашим шагом, но, кажется, и за каждым глотком кока-колы, который выпивал кто-нибудь из нас.

Наш ответственный гид Настасия Михайловна – Анастасия Романофф, – не прерывавшая с ним переговоров, которые велись шепотом с ее стороны и рычанием с его, поведала нам потом, и совсем не в шутку, что речь заходила об интернировании нас «до особого распоряжения». И только ее настойчивые упоминания о том, что господин Панкин лично знаком и даже в дружбе с тем, кто произвел на свет этот замечательный снимок с голубем, заставили его смилостивиться. Добившись разительных перемен в настроении нашего стража, чья колпак-шляпа сразу стала похожа на панаму дачника-пенсионера, она тем не менее «аранжировала» досрочный переезд к следующему пункту нашего месячного путешествия. Гагарин меж тем уже не выходил у меня из головы. Полистав в посольстве поступившие из Москвы газеты, я уловил по публикациям в «Комсомолке», что первый в мире космонавт уже попал в ее теплые объятья. К Барашеву подключился Песков. Я мог надеяться, что и моя встреча с ним не за горами.

Так оно и случилось. Когда я вернулся в Москву, Юра Воронов под секретом поведал мне, что бюро ЦК ВЛКСМ взяло своего рода шефство над космонавтами.

– ?

– Ну да, будут же еще полеты.

С тремя будущими космонавтами он уже познакомился в Переделкине. Переделкином на жаргоне комсомольской элиты именовалась дача для секретарей и членов бюро ЦК комсомола, расположенная недалеко от более известного писательс кого поселка с тем же названием. В отличие от Воронова, которому по рангу было «положено», мне туда пока ходу не было. Но для знакомства с Гагариным это и не понадобилось. Первый раз мне довелось пожать ему руку, когда он прибыл на встречу с «активом» в конференц-зал ЦК ВЛКСМ. Потом встретились в Георгиевском зале Кремля на приеме в честь какого-то высокого зарубежного гостя.

Когда пришла пора расходиться, я «от балды» предложил ему поехать в «Комсомолку». Он посмотрел на меня как на чокнутого:

– В такую-то пору?

– Газета выходит в лучшем случае в половине двенадцатого, – объяснил я ему.

– А может, и правда махануть? – не столько меня, сколько себя спросил Гагарин. И, озорно крутнув головой, расплылся в своей хрестоматийной уже улыбке: – Поехали!

И словно чтобы не показалось мне, что он цитирует самого себя, добавил спешно:

– А машина у тебя где?

– У Спасской башни, – должен был признаться я. Дальше Спасских ворот «Волгу» с моим номером не пускали.

– А у меня – на Ивановой площади. Поехали на моей. Поднялись мы на шестой этаж не через редакционный, а издательский подъезд, который вплотную примыкал к командному пункту «Комсомолки».

Часовой у лифта, который хорошо, разумеется, знал меня, сунулся было к моему спутнику:

– Ваш пропуск? – И отпрянул, козырнув и заорав во весь голос: – Пожалуйста, проходите, товарищ Юрий Алексеевич Гагарин.

Чтобы, выйдя из лифта, попасть в кабинет главного, куда я повел дорогого гостя, надо только пересечь коридор, но и этого было достаточно, чтобы весь этаж знал – у нас Гагарин.

Он еще не успел снять шинель, а Рита, секретарь Воронова, уже шептала мне, приоткрыв дверь:

– Там народ собрался.

Я сказал об этом Гагарину. Он укоризненно посмотрел на меня. Но тут же овладел собой:

– Запускай.

И когда ввалилась первая очередь побросавших ради такого случая даже дежурство «комсомолят», каждому казалось, что нет для Юрия Гагарина большего удовольствия, чем потрепаться с ребятами из «Комсомолки».

Тут же, разумеется, набежали наши первачи – фотокоры. И им в руки он отдался без сопротивления.

С тех пор прошло уже без малого сорок лет, но каждый раз, когда «Комсомолке» приспичивает обратиться ко мне по какому-либо знаменательному поводу, она помещает эту дорогую для меня фотографию – два словно бы соревнующихся в широте улыбки молодых лица, из которых одно известно каждому человеку на планете.

Два часа – в тостах, выкриках, вопросах – пролетели как один миг. Не могу с уверенностью сказать, кому принадлежала эта идея, но, когда мы сели снова в машину, – на этот раз уже в мою, его шла следом, мы обнаружили, что едем ко мне.

Перед выездом я, правда, умудрился набрать номер, чтобы предупредить жену, загадочным тоном сообщив ей, что прибуду с гостем.

– А ты знаешь, сколько сейчас времени, – поинтересовалась она, но, услышав слово Гагарин, тут же положила трубку.

– Чтобы, не теряя времени, поднять тещу и тестя, – объяснила она мне позже. – Иначе они бы мне никогда не простили. Да и на стол надо было успеть накрыть.

Когда приехали, я порывался разбудить детей – сыну шел пятый год, дочери второй. Старики дружно меня поддержали.

– Зачем? – первый раз за этот долгий вечер нахмурился Юра. А мне послышалось: «И ты, Брут». И слова о том, что вот будут всю жизнь знать, что у их постели… – застряли у меня на языке.

А гость, постояв в одиночестве у кровати детей, заявил, что не отказался бы сейчас от горячей картошечки, вызвался сам ее и почистить.

В тот момент я открыл для себя, что Гагарин – это естественность. И что ему теперь всю жизнь придется сражаться с неестественным к себе отношением. Не он первый, не он последний, кто попадет в такую ситуацию. Но в большинстве случаев люди, будь то писатель, ученый, артист или политический деятель, приходят к ней в результате долгого жизненного пути. На него слава свалилась в одночасье и была не сравнима ни с какой другой. И то, как быстро он понял это и нашел верный тон, – еще одно подлинное свидетельство его незаурядности, которая не с космическим витком родилась. Он хотел бы, чтобы люди знали и относились с должным уважением к Юрию Алексеевичу Гагарину. И чтобы они пореже вспоминали, а в личном общении вообще забывали бы, что он – первый космонавт вселенной, Герой Советского Союза, депутат… бла-бла-бла… Как продолжил он однажды, в дружеском кругу, перечисление всех своих формальных и неформальных титулов.

То есть когда надо было послужить эмблемой страны, он был на высоте как никто. Его неповторимая улыбка, его чеканный шаг по ковровой дорожке навстречу Хрущеву на виду у всего мира, взмах его руки, когда, стоя в открытом лимузине, он приветствовал тысячи, десятки тысяч людей по всей планете… Никого уже из космонавтов, даже покорителей Луны, не встречали так, как его, но никому и не было так трудно, как ему.

Один раз только, на моих глазах, его занесло.

Дело было на исходе одного авиапутешествия, которое мне посчастливилось совершить вместе с Гагариным летом 1970 года. Вначале был полет в Ростов-на-Дону, а оттуда – в Вешенскую, на встречу молодых писателей с Шолоховым. Я был туда командирован уже как главный редактор «Комсомольской правды». Возглавлял нашу делегацию придумавший это все тогдашний «румяный комсомольский лидер» (Евгений Евтушенко. – Б. П.) Сергей Павлов, ну а уж Павлов ни одного крупного мероприятия не проводил без Гагарина. Не успел наш Ил-18 оторваться от земли, как Гагарин ушел в кабину к пилотам. И я тогда уже понял, что главная и, может быть, единственная страсть Гагарина – это летать. Водить самолеты.

Вернулся он в свое кресло пассажира, только когда самолет без сучка без задоринки приземлился. Из Ростова в Вешенскую мы летели на четырехместном чешском самолете «Лаба». Мы с Павловым сидели сзади, а Гагарин конечно же рядом с пилотом и конечно же со штурвалом в руках. То же самое повторилось на обратном – из Вешенской в Ростов – пути. Но на этот раз, когда волновавшая его встреча с Шолоховым была уже позади, Юра, сидевший на месте пилота, решил побаловать нас фигурами воздушного пилотажа.

Бросив самолет вниз, так, что у меня все словно бы оборвалось внутри, он затем так же резко взмыл вверх. И, выровняв машину, вежливо поинтересовался, как мы себя чувствуем. От неожиданности и чисто физических перегрузок я не мог вымолвить ни слова. Зато Павлов нашелся:

– Я вот блевану тебе сейчас на твой белоснежный мундир, ты тогда узнаешь, как мы чувствуем…

Гагарин раскатился смехом, донельзя довольный. Но пируэтов своих до Ростова больше не повторял. С этим, белоснежным, по определению Павлова, а скорее светло-кремовым мундиром связано у нас еще одно семейное предание. Дело было опять после какого-то мероприятия в Кремле, на этот раз – утреннего. Гагарин спросил меня, куда я отсюда двигаюсь. Я замешкался с ответом, пытаясь угадать его намерения.

– Если домой, – сказал он, – можем заехать к тебе, тем более что это по дороге к нам.

Мы жили на Ярославском шоссе, недалеко от тогдашней ВДНХ, Выставки достижений народного хозяйства. И это действительно было на пути в Звездный городок. Меня уговаривать не пришлось. Зато Валя, жена Гагарина, воспротивилась, призывая нас сообразить, каково это хозяйке – встречать незваных и негаданных гостей да еще в такую пору.

– Негаданных – да, но не незваных, – пробормотал я, оказавшись между двух огней. Порешили, что все-таки заедем, но на несколько минут. Юра поднимется, а Валя останется в машине.

И лишь когда моя Валентина открыла дверь и ахнула, увидев в дверях Гагарина, все объяснилось:

– Я тебе пришел показаться в новой форме. Сегодня первый день надел, – объявил Юрий Алексеевич, и я только тут сообразил, что такой светло-кремовый и как с иголочки формы я на нем действительно раньше не видел.

Я был тут же отправлен за Валентиной, а Юра, как рассказала мне потом жена, принялся с мальчишеским задором расхаживать по самой большой из наших трех комнат, предлагая посмотреть на него то в профиль, то анфас.

И только прощаясь, он сообщил доверительно, что завтра чуть свет улетает в Крым на станцию слежения.

– Предстоят события, – таинственным тоном заключил он. В ту пору каждый следующий полет был великой тайной.

Итак, из Ростова, где мы пересели опять то ли на Ил, то ли на ТУ-104, путь наш лежал через Москву аж в Комсомольск-на-Амуре, на юбилей города. Из Москвы в Хабаровск летели без посадок на дребезжащем всеми своими фибрами чудовище – ТУ-114. И конечно же львиную долю полетного времени Юрий провел с пилотами, за штурвалом. То же самое – на отрезке Хабаровск – Комсомольск-на-Амуре, где мы пересели в уютный ЯК и летели вшестером – трое нас, два пилота и стюардесса.

Здесь первый космонавт планеты совсем уже превратился в подростка, которому старшие позволили порулить. Два с лишним часа мы с Павловым наслаждались за придвинутым к штурвалу столиком гостеприимством дальневосточного летсостава, и все это время Гагарин не вставал с командирского кресла. Не слышал наших восторгов бескрайней тайгой, которая простиралась под нами, и не замечал полных обожания взглядов, которые бросала на него симпатичная стюардесса да и летчики, не стеснявшиеся своих чувств.

…Когда через два дня мы снова приехали в аэропорт Комсомольска, на этот раз вместе с одним из секретарей крайкома, представлявшим на празднестве руководство края, выяснилось, что самолет, который должен доставить нас в Хабаровск, не пришел. То ли по погодным, то ли по техническим обстоятельствам. И неизвестно было, когда придет.

Нисколько не обескураженный ситуацией, Гагарин плотоядно поглядывал на маленькие самолетики, которые стояли на летном поле. Еще не высказанная им вслух идея моментально овладела массами, состоящими из Павлова и меня.

Но, догадываясь о нашем замысле, вернее умысле, всполошился секретарь крайкома. И к нему тут же присоединился старший по аэропорту.

– Нельзя, нельзя, – твердили они, хотя их никто еще, кажется, ни о чем не попросил. – Нельзя, – объяснили они, – Гагарину летать такого класса самолетами.

Я вопросительно посмотрел на Юрия Алексеевича, потом на Павлова. По их виду нетрудно было понять, что они тоже знакомы с этой инструкцией.

Из Хабаровска, куда беспрерывно звонил секретарь крайкома, сообщили наконец, что самолет сможет вылететь к нам через час. По всем подсчетам оказывалось, что мы не попа дали на московский рейс. Секретарь пообещал, что по такому случаю московский рейс задержат. Гагарин сказал, что это неудобно. Павлов, поколебавшись, присоединился к нему. Обо мне и говорить нечего.

– Летим, надо лететь, – повторяли мы.

И тут наш партийный начальник рухнул. Получив заверения снявшего с себя ответственность шефа аэропорта, что стоящие на полосе самолеты и свежая смена пилотов в принципе-то готовы к полету и что со стороны погоды тоже особых препятствий больше нет, он с видом человека, кидающегося в пропасть, сказал:

– Летим!

Когда самолет, ведомый, разумеется, Гагариным, приземлился в Хабаровске, секретарь крайкома, словно оправдываясь, шепнул мне, что отважился на эту авантюру лишь после того, как сказал себе, что в случае чего отвечать уже будет некому.

…Угомонился Юра лишь тогда, когда мы вновь заняли места в ТУ-114. Наверное, сказались перегрузки Комсомольска-на-Амуре. Да и купе наше на четверых, где стюардессы на откидном столике же начали монтировать угощение, выглядело так уютно и заманчиво…

Мы только-только, после короткого тоста Павлова за успешное завершение праздника, подняли рюмки, как служившая дверцей шторка зашевелилась.

– Юрий Алексеевич, можно автограф?

Делать нечего. Он расписался один раз, потом другой. Но в салоне уже стояла целая очередь. Тормоза отказали, когда в купе просунулся подросток с экземпляром «Огонька» в руках. Выяснилось, что он просит не от себя, а от вон той тети… Она сама стесняется.

Посмотрев вместе с Гагариным в указанном мальчишкой направлении, я увидел красивую блондинку с выступающими из-под юбки породистыми коленками.

Всей своей позой она показывала, что к ней наш разговор никакого отношения не имеет. На обложке журнала танцевала Майя Плисецкая. Гагарин с отрешенным видом смотрел несколько секунд на фотографию. И вдруг, словно в отместку кому-то, закусив нижнюю губу, начертал свой «Гагар» так, что венчающая его подпись стрела угодила балерине прямехонько между ног.

Я успел выхватить журнал из рук оторопевшего посланца.

– Придется тебе, Юра, расписаться еще раз.

И протянул ему какую-то брошюру о Дальнем Востоке, которыми нас в изобилии снабдили в Хабаровске.

Я никогда ни у кого не просил автограф. А этот, не предназначенный мне, сохранил. Но тогда мною двигали, конечно, другие соображения.

Помимо врожденной, по всей видимости, страсти летать, было у Гагарина еще одно, благоприобретенное увлечение. Он как ребенок радовался, когда его… не узнавали.

Подъезжаю однажды, ранним летним вечером, к гостинице «Юность» и вижу, как из главных ее дверей выходит, нет, выскакивает молодецки Гагарин. В непривычной для него штатской одежде, в которой даже я его не мигом распознал. По короткой стрижке и по парфюмерным ароматам, которые я уловил носом, едва открыл дверцу машины, стало понятно, что он только что от парикмахера. С кресла человек всегда встает слегка помолодевшим и полным неотчетливых, но конструктивных замыслов.

– Точно, – подтвердил он мою догадку. – Я здесь всегда стригусь.

А я подумал, что, помимо прочего, это для него еще один легальный повод вырваться из заколдованного круга служебных, семейных обязанностей и непременного почитания.

Постояли, обменялись текущими новостями и, как водится у нормальных мужчин, моментально дозрели до понимания необходимости посидеть. Ясно было и то, что пить в такой теплый, еще отдающий весной вечер нельзя ничего кроме холодного пива. В «Юности», при всех ее достоинствах, хорошего пива сроду не бывало. К тому же здесь Гагарина каждый узнал бы даже в одних плавках.

Значит? Значит – пивной бар «Пильзень» в ЦПКиО, то бишь Центральном парке культуры и отдыха имени Горького. Открылся он сравнительно недавно и, по нашему обоюдному ощущению, не успел еще, как это водилось в ту пору с любыми густо посещаемыми объектами, утратить свой блеск.

До центральных ворот нас за десять минут домчал автомобиль. И хотя у его «Волги» пропуск был даже на территорию парка, Юрий предложил дойти до бара пешком.

Он просто хочет, догадался я, пройти тест на неузнаваемость. И действительно, большинство гуляющих не обращали на нас, то есть на Гагарина, никакого внимания. Зато если кто-то нечаянно упирался взглядом в Юрия Алексеевича, то застывал на месте. И не раз еще оглядывался на этого паренька в светло-сером костюме, так похожего на самого Гагарина. Но невозможно, конечно, чтобы это был действительно он.

В пивном зале, к вящему удовольствию Гагарина, тот же эффект. Зал, на удивление, был полупуст. Вошли непринужденно, заняли место подальше от дверей. Официант, принявший заказ, – по кружке пива, топинки и шпикачки, с первого предъявления ничего нештатного в двух штатских не заметил. Но когда принес заказ и стал расставлять кружки на столе, все усек.

– Сейчас начнется, – приуныл Юра и поднял свою посудину, увенчанную белоснежной кучерявой шапкой. – Давай глотнем, пока не нагрянули. – И дунул на пену.

Ждать пришлось недолго. Сначала официант явился и поставил нам на стол бутылку зеленоватого «Очавери»:

– Вон от того стола, – он показал глазами на группу, как теперь сказали бы, лиц кавказского происхождения, которые и в чешской пивной пили только грузинские вина.

Потом подсунулся кто-то с автографом. И тут же в направлении нашего стола двинулась целая процессия, возглавляемая толстым человеком в ослепительно-белом халате и белом же поварском колпаке. Он нес на вытянутых руках торт, напоминающий размерами и очертаниями пражские Градчаны. Следовавший за ним гражданин транспортировал не меньших размеров книгу для почетных гостей, в которой Юрия Алексеевича Гагарина, а заодно уж и меня, чтобы не обидеть, покорнейше просили расписаться, а если не затруднит, то и оставить памятную запись.

– Такая честь для нас.

Гагарин вел себя в этой ситуации более взвешенно, чем тогда в самолете. Но лицом совсем загрустил.

– Надо отходить, – скомандовал он, вложив в эти слова остатки юмора. – Пока не окружили.

Так кончилась еще одна попытка вести жизнь обыкновенного человека.

…Гагарин не был многословен, особенно по поводу своих забот в Звездном городке, где все, чего ни коснись, – тайна, но очень любил слушать. Быть может, это было для него способом расширения кругозора. А ему, он был уверен, надо было его расширять, чтобы не ударить в грязь лицом во внезапно и неоглядно распахнувшемся для него мире. Наши разговоры крутились вокруг «Комсомолки», которую он выписывал и читал. Она ему нравилась, и он не понимал, почему и Павлов, и другие секретари и в рабочей обстановке, и в неофициальной, все время на меня, как теперь бы сказали, наезжают. Я объяснял как мог, но случай помог сделать это устами самого Сергея Павловича.

Дело опять было в Переделкине. Опять какой-то праздник. А может быть, просто уик-энд. Под горкой, на которой стоял дом, на берегу небольшого пруда, была выстроена финская баня. На трех-четырех человек. Вот туда и пригласил нас с Гагариным Павлов. Прихватили ящик пива, тараньку, сухой колбасы, сыра и пошли.

Поначалу все шло как положено. Разговор крутился в основном вокруг способов париться. Мы все оказались большими специалистами в этом деле. Я настаивал на своей методе, которую позаимствовал от знакомого финского журналиста. Состояла она из трехтактового цикла. Перед заходом в парилку душ не принимать. Первый раз в парилке – на пять минут. Как начнешь потеть, поскрести себя мыльницей – чтобы пот пошел сильнее. Потом душ и – минут пятнадцать – отдых – завернувшись в простыню и позволяя себе небольшие глотки пива. И так – три захода – три отдыха. Только после этого – можно водки. А там, если не напарился, повторить все сначала. У Павлова были свои правила с привлечением водки на более ранней стадии, а Юра предпочел мои.

Быть может, это и задело Павлова. Он пошел по нашим стопам, но уже после первого захода «принял» и, когда взгромоздился на полку, завел привычную уже для меня песню. Неожиданным было место, выбранное для очередной проработки, и то, что Сергей Павлович решил вовлечь в этот процесс и Гагарина. Внимая первым его выбросам, я понял, что баня втроем была задумана именно с этой целью. А стопку водки Павлов принял не столько удовольствия ради, сколько для куража.

Не для храбрости, ему ее было не занимать, и не только по отношению к тем, кто стоял ниже его на иерархической лестнице, как это было в нашем случае. Он любил себя завести. Как, бывало, и Хрущев, когда был еще вождем, а не пенсионером. И в этом было не только подражание, но и натура. Во всяком случае, манера взрываться сохранилась у него и тогда, когда Хрущева в политическом смысле «не стало», а сам Павлов впал в немилость, о чем его в свойственной ему манере известил Брежнев.

– Будешь заговоры плести, в порошок сотру, – буркнул при очередном рукопожатии во время какого-то казенного мероприятия и сразу же отошел, не дав ответить.

Как Хрущев, избранником и любимцем которого он был, Павлов мог ополчиться, гневно и громогласно, на бюрократов, хапуг, очковтирателей, публично поддержать соответствующие выступления «Комсомолки» и тут же заявить не без демагогической нотки, что, мол, еще недостаточно наступательно она это делает. Но стоило ему побывать на каком-нибудь современном обличительном, пусть и в меру, спектакле, увидеть такого же рода фильм или прочитать новый роман, как моментально начиналось саркастическое словоизвержение, с обязательным кивком в сторону той же «Комсомолки», которая «мирится с таким извращением действительности», не выступает против навеянных Западом попыток идеологического растления нашей молодежи, «подыгрывает всяким хлыщам и пижонам от литературы и искусства».

Когда в плане очередного номера, который мы обязаны были посылать в «большой» и «малый» ЦК, он увидел мою рецензию на «Кентавра» Апдайка, он затребовал гранки, а прочитав их, тут же собрал экстренное заседание Секретариата ЦК, который, разумеется, единодушно его поддержал, после чего бывший тогда секретарем по идеологии Лен Карпинский вынужден был позвонить мне и попросить снять статью из номера. «На время», – добавил он уже от себя. Мир художественного творчества и его обитателей Павлов был способен воспринимать только в черно-белом измерении. Одних любил и пестовал, и не обязательно, как может показаться, бездарей и лакировщиков. Пахмутова и Николай Добронравов, Тамара Синявская и Юрий Гуляев, Эдита Пьеха и Роберт Рождественский, Муслим Магомаев и Лариса Голубкина – к ним он и вместе с ним весь комсомол «милели людскою лаской». «Новый мир», «Юность», «Современник», «Таганка» – эти названия, имена их руководителей и авторов действовали на Павлова, как красная тряпка на быка, на какового он и становился похож в минуты гнева и раздражения, которые, впрочем, так же быстро и проходили, как накатывали. Вот и в тот наш «банный» вечер, сидя на раскаленной полке, которая жгла даже через полотенце, он, чувствовалось, специально себя заводил, надеясь воспламенить тем самым и Гагарина.

Сергей Павлович, только так мы его с Гагариным называли, пользуясь своим старшинством, даже рассадить нас, голяков, на полке постарался так, чтобы устроить мне что-то вроде коробочки. Я оказался в центре: справа – Павлов, слева – Гагарин. Но в этом-то и была промашка Сергея Павловича.

С Гагариным они были дружны. Юрий относился к нему если не как к отцу, разница в возрасте была в пять лет, то как к старшему брату, чей авторитет был для него неоспорим. Он не то что не решался, не брался возражать ему даже тогда, когда был с ним не согласен. Как и в этот раз. Он просто держал меня за руку, чего не мог видеть Павлов, и молча пожимал ее в те моменты, когда наш третий сотоварищ по бане очередной раз брал самую высокую ноту, а я отвечал ему в той же тональности.

…Уже недалек был тот час, когда Павлов позвонит мне в «Комсомолку» и со спазмой в горле скажет, что разбился Гагарин.

И тот день, когда он же позовет меня на Маросейку, в конференц-зал, где Пахмутовой и Добронравову предстояло впервые «показать» свой «Гагаринский цикл».

– У неба отпросился, да отпуск был краток.